355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Краковский » ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ » Текст книги (страница 3)
ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:26

Текст книги "ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ"


Автор книги: Владимир Краковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)

Но, несмотря на неточность отдельных букв, подпись у Пеликана была необыкновенной красоты, и, завидуя, все первокурсники стали вырабатывать у себя подобную,– как бы эпидемия такая прошла по всему курсу, все беспрерывно расписывались: в тетрадках, на столах, стенах, папиросных пачках, на лекциях, в перерывах, днем, ночью, один Верещагин не расписывался, избежал этой болезни.

Однако, как ни старались подражатели, сколько сил ни тратили, ни у кого не получалось так красиво, как у Пеликана, чем он очень гордился и завоевал большой авторитет на курсе, а тут этот Верещагин при всех взял и унизил его. «Фрайер ты, Верещагин,– сказал Пеликан.– И задавала».

Что такое «задавала» – понятно. А «фрайер» – это в те времена было такое модное словечко, которое по-немецки означает «жених». Теперь в подобных случаях говорят: «пижон», что по-французски – «голубь».

Остальные сокурсники придерживались того же мнения: что Верещагин – фрайер, потому что ходил он среди них угрюмый, непонятно чем расстроенный, держался отдельно и, учась лучше всех, не очень-то бросался помогать отстающим,– об этом свидетельствует, например, такой возмутительный с точки зрения сокурсников случай, когда одна девчонка подошла к Верещагину и попросила: «Помоги уравнение Бройля вывести», а он ответил: «Сама поднатужься»,– девчонка же была худенькая-худенькая, очень грациозная, прямо перышко или пушинка, слово «поднатужься» в применении к ее фигуре прозвучало не просто грубо, а даже как-то похабно, она чуть не заплакала.

Конечно, очень легко осудить Верещагина и стать на сторону возмущенного большинства, потому что каждый из нас воспитан на идеях содружества, каждому с детства вбивали в голову, что это очень хорошо – протягивать руку для взаимопомощи; и, конечно, правильно делали, что вбивали, потому что это действительно очень хорошо. Так что осудить Верещагина просто.

Но можно попытаться и понять его. Ведь как он попал в университет? Каким путем шел к этому учебному храму науки? Он шел к этому учебному храму науки путем выращивания на голодный желудок различных кристаллов, путем драк с мальчишками во имя познания, он взрывы устраивал, от которых в его бедро вонзались осколки кирпичей, он в отроческие годы не мяч, гогоча, гонял, а мудрость из толстых книг алчущим взглядом высасывал, он сквозь тернии пробирался к научным истинам, и так, весь истерзанный, добрался до университета, но что он там увидел?

Ораву веселых юношей и девушек, особой жаждой познания никогда не мучившихся, шрамами на бедрах не отмеченных,– вот что он там увидел. Им бы, этим юношам и девушкам, только экзамен сдать, им бы только диплом получить, вот и все, что им от университета надо, а Верещагин думал, что это действительно храм, что здесь собираются святые великомученики, готовые ради познания истины пожертвовать всем, чем потребуется пожертвовать, а тут, оказывается, эти истины даром дают, тому, что Верещагину в тиши ночей открывалось, здесь массово обучают, вчера этот сокурсник легкомысленным оболтусом был, а эта сокурсница так вообще с танцплощадки не слазила, а сегодня им электромагнитный резонанс, который Верещагин в трудном одиночестве постигал, на чайной ложечке ко рту подносят, уговаривают проглотить. Ревнивое чувство охватывало его. И когда преподаватель веселым голосом начинал: «Сегодня мы рассмотрим второй закон термодинамики…», Верещагин ощущал острый укол в сердце, потому что вспоминалось ему, как он этот самый второй закон в девятом классе зимней ночью под одеялом как увлекательный любовный роман читал, а отец из соседней комнаты в бледно-голубых кильсонах, популярных в ту же эпоху, что и словечко фрайер», – в этих самых популярных кальсонах как выскочит, да как заорет: «До каких пор!..», да как хватит книжкой об пол – он очень нервный в тот год был, потому что в больнице новый талантливый молодой хирург объявился, которого стали прочить на должность заведующего отделением вместо Верещагина-отца.

Правда, потом все обошлось: талантливый этот молодой хирург женился на медсестре и уехал с нею на Крайний Север, где врачам платят бешеные деньги и за несколько лет можно скопить сумму, достаточную для приобретения приличной кооперативной квартиры с легковой машиной впридачу, но это не меняет сути дела; разочаровался Верещагин в учебных храмах науки, не по характеру ему оказались эти университеты с их чайными ложечками и оравами веселых юношей и девушек.

Таким уж он родился человеком, что ему для успешного развития нужно было пребывать в полном одиночестве, как в топке печи, которую он взорвал, и еще – чтоб мешали. Пока отец негодовал: «Что ты все стены графиками обклеил!», пока сверстники смеялись: «Брось ты свою галиматью, айда на речку!» – Верещагин поглощал книги с азартом. А как попал в университет, где занятия наукой поощрялись, где они легальны и похвальны, – стал охладевать Верещагин. Потому что превозмогатель по природе Верещагин. Таким людям, как он, для подъема встречный ветер нужен. Им недопонятыми всегда нужно быть.

Они как порох – на открытом месте горит ровно, его в ствол заключить нужно, ограничить, не дать – тогда и взорвется он.

Таких людей за руки держать нужно, чтоб размахались руками они.

Наука психология все это объясняет по-своему. У большинства людей, говорит она, главные силы души – снаружи, и лишь скромный резервец для особых случаев. Эти люди далеко идут по ровной дороге. Но есть другие – у которых снаружи почти ничего, поэтому они вялы и ленивы в обычной жизни, зато имеют на дне души могучий резерв.

Такие люди – для особых случаев. Каждая стая животных, утверждает наука психология, имеет несколько особей такого сорта. На тот случай, если появится тигр или еще кто-нибудь страшный. Пока обезьяны, например, собирают бананы, то выделяются те, у которых главные силы снаружи,– у них и ловкости больше, и старания. Но как только появляется, например, тигр, эти ловкачи с набитыми бананами ртами пасуют, у них от страха паралич и несварение желудком бананов. Они погибли бы, но внезапная мощь и мужество тех, с резервами, спасают стаю. А потом опять все идет по-старому. До следующего тигра. Должны быть такие в стае, чтоб выжить ей.

Вот и Верещагин – ему препятствия нужны были.

Его ум становился остер и цепок только тогда, когда ему мешали. Он и драться в детстве умел только в ярости.

Но все это не означает, конечно, что у Верещагина совсем опустились руки и он стал двоечником. Он столько книжек прочитал еще в школе, что первый курс для него как детский сад был. И вообще – слишком уж он разогнался в своей прежней жизни, чтоб так сразу и остановиться. Первый курс он закончил с поразительным блеском. И по решению деканата был переведен сразу на третий. Редкий случай.


18

На третьем курсе было так же скучно, как и на первом, но весной Верещагин внезапно загорелся, движения его стали порывистыми, глаза заблестели, как у орангутанга для особых случаев, когда из кустов выпрыгивает тигр.

Пришло время писать курсовую работу – вот в чем дело: в конце каждого курса студенты пишут эти так называемые курсовые – особого рода сочинения, в которых они должны продемонстрировать полученные за истекший год знания, а также некоторую способность к самостоятельному научному мышлению. Довольно обыкновенное, в общем-то, дело,– писать курсовые работы, но бывают исключения – для исключительных людей. Верещагин же был на редкость исключительным человеком, мы с самого начала условились так считать.

То есть не условились, а просто знаем: Верещагин – гений. Уж мы-то не повторим ошибки создателя отечественных алмазов академика Леонида Федоровича Верещагина, который к знакомству с нашим Верещагиным отнесся наплевательски – он и представить не мог, какого великого в будущем однофамильца подводят к нему вплотную.

А потом бегал и клянчил: познакомьте меня с вашим Верещагиным… Мы такой ошибки не сделаем.

Мы исследуем первую половину жизни Верещагина задним числом, и нам прекрасно известно, что он теперь за фигура; мы знаем, что за ним даже два телохранителя странного вида неотступно ходят, так что исключительность этого человека для нас не секрет, и мы даже удивились бы, если б в скучном деле написания курсовой работы она не проявилась бы во всем блеске.

Тему курсовой работы студент может выбрать из длинного списка, предложенного деканатом, но может и сам придумать.

Верещагин, конечно, решил сам придумать. Порывшись в памяти, он вспомнил об одной идее, пришедшей ему в голову еще на первом году учебы. Строго говоря, сама идея принадлежала не Верещагину, ее изложение можно было прочитать в университетском учебнике, где о ней говорилось мелким шрифтом и довольно язвительно, что она является плодом спекулятивных рассуждений некоторых ученых, позволяющих себе высказывать подобные – смелые, в кавычках – гипотезы лишь потому, что экспериментально их невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть; во всяком случае, не нашелся еще человек, который придумал бы, как это сделать. А у Верещагина еще с первого курса были кое-какие соображения насчет того, как это сделать.

И вот, в одно прекрасное воскресное весеннее утро он отправился к профессору Красильникову домой, чтоб узнать, как тот отнесется к выбору такой рискованной темы для курсовой работы.

Рискованной она была потому, что в случае неудачи пришлось бы, во-первых, опозориться, а во-вторых, попав в отстающие, лишиться стипендии.

Верещагин часто ходил к Красильникову домой: они и в шахматы играли, и гимнастику по тибетской системе вместе делали, и о женщинах иногда мудро рассуждали с большим жаром. То есть это в основном Красильников мудро рассуждал, Верещагин же больше слушал и мотал, как говорится, на ус. Но – мало намотал; и дальнейшем выяснится, что очень мало, однако не будем забегать вперед: Верещагин часто посещал квартиру Красильникова, и нынешний его визит не был чем-то из ряда вон выходящим,– в настоящий момент нас только это интересует.

Профессор встретил Верещагина в ободранном туркменском халате, с длинным мундштуком арабской работы в руках и, не дослушав, громко закричал: «Брать, брать и еще раз – брать!», то есть получалось, что брать надо три раза, – впоследствии Верещагин именно так и делал, – он действительно трижды в своей жизни, в разные годы, занимался этой темой, что свидетельствует о гениальной прозорливости Красильникова, предсказавшего троекратное возвращение к идее, возникшей на первом курсе, но в тот момент Верещагин подумал, что профессор просто из-за своего темперамента трижды прокричал слово «брать» – нервные и азартные люди, начав что-то говорить или делать, всегда останавливаются с большим трудом и неохотой.

Автор этих строк, замечу, тоже очень любит по нескольку раз произносить одно и то же слово: решительное «нет», например, он редко выпускает в одиночку, а чаще небольшой очередью: спросят, скажем, его в троллейбусе, будет ли он выходить на следующей остановке; в компании, не выпьет ли еще рюмочку – автор всегда говорит: «Нет, нет!» или «Нет, нет, нет!» – чем дольше он повторяет это «нет», тем меньше в нем твердости, когда автор говорит «нет» четыре раза, то это уже почти «да»,– слову «да», кстати, он тоже редко позволяет сиротствовать, но здесь предел – четыре повторения. Всем этим я хочу сказать, что автор тоже нервный, азартный человек и поэтому как нельзя лучше понимает Верещагина, именно в смысле нервозности и азартности истолковавшего троекратный выкрик профессора Красильникова.

Намеченную тему Верещагин взял бы так или иначе, потому что она ему нравилась,– он пришел, собственно, не столько посоветоваться насчет выбора, сколько сообщить о выборе уже сделанном, но тем не менее ему, конечно, приятно было видеть, как горячо профессор одобряет его решение, как темпераментно кричит: «Брать, брать и еще раз – брать!», как энергично размахивает длинным мундштуком арабской работы, а также полами драного халата, сквозь дыры в котором можно было увидеть новые шерстяные кальсоны ручной вязки,– посмотрев на эти кальсоны, Верещагин деликатно заметил, что пора бы уже надеть более легкое исподнее. «Почему?» – удивился Красильников. «Потому что на дворе весна»,– «казал Верещагин. «Какое это имеет значение!» – сказал Красильников.

Никто из приходящих к нему не мог предугадать, в каком виде профессор возникнет на пороге. Он мог появиться в черном смокинге и галстуке бабочкой, а мог и в застиранных, довоенного покроя трусах. Иногда он приходил на лекцию в выгоревших спортивных шароварах, но нежданный поздний гость мог застать его в замшевом охотничьем костюме с хлыстом у пояса, ножнами и кинжалом в них, хотя ни на какую охоту Красильников никогда не ходил, да и вообще никуда не собирался, – впуская гостя, он кричал: «Только пять минут! Слышите? – шесть! Я уже выпил кефир!», после чего, не давая гостю вымолвить слова, подробно объяснял, что традиционный стакан кефира, в результате многолетнего предпостельного употребления, стал безотказным условно-рефлекторным сигналом и действует на его организм как сильнейшее снотворное. Это разъяснение занимало не меньше трех-четырех минут, так что едва гость открывал рот, чтоб сообщить цель визита, как шесть обусловленных минут истекало и Красильников бесстыдно засыпал на глазах у пришедшего в своем элегантном охотничьем костюме – кинжал бесполезно покоился в ножнах, хлыст свисал до пола; гостю ничего не оставалось как уйти, впрочем, люди с развитым музыкальным слухом предпочитали задержаться на несколько минут, чтоб послушать замечательный красильниковский храп, о котором и по всему миру ходили легенды, – собственно, звуки, издаваемые Красильниковым во сне, нельзя было назвать храпом: нежностью и красотой они напоминали стон очень юной девушки, никогда не певшей со сцены домов культуры популярные песни, в тот единственный в ее жизни час, когда она, забыв все на свете слова, начинает выражать свои чувства без них.

«Вы обессмертите свое имя! – прокричал Красильников, размахивая арабским мундштуком, в котором дымилась французская сигарета. – Если, конечно, у вас получится. Но даже если у вас не получится, я все равно буду рад, что вы попробовали».– «У меня получится,– пообещал Верещагин и похвастался: – Я – везучий».

У него не было никаких оснований так говорить, он просто хотел ободрить своего учителя, но Красильников как раз наоборот – очень огорчился. «Это же совсем плохо,– сказал он.– Вы говорите правду или шутите? – И потащил Верещагина к окну.– Давайте сюда,– говорил он,– здесь посветлее. Успокойтесь, это совсем не страшно».

Он стал больно ощупывать верещагинские скулы и череп, бормоча при этом, что в свое время прошел курс физиогномики и френологии у лучших представителей этих наук и сейчас все скажет точно. «Ваш зенит – в закате,– объявил он, заламывая Верещагину веко.– Не кричите, это совсем не больно. До заката вы будете неудачником, и это к счастью. Не дай бог, вы были бы везучим, тогда вы – тьфу, тогда вам грош цена!»

Из окна Верещагину была видна улица в сером асфальте и маленькая белокурая девочка, бредущая вдоль урн. Ее сопровождал огромный чуткий дог, преграждавший путь девочке каждый раз, когда та слишком близко подходила к обочине, и с мягкой непреклонностью оттиравший ее обратно на середину тротуара. Он охранял девочку, был приставлен к ней родителями и держал подальше от опасной проезжей части дороги,– видно, что-то понимал в машинах. Зеваки толпой шли за этой парой, громко выражая свой интерес и удивление и нисколько не печалясь тем, что портят ребенку судьбу: девочки, растущие под восклицания, вырастают в капризных женщин, а мужчины, рожденные ими, истеричны и рано лысеют.

«Из вашего окна я всегда вижу одну и ту же собаку»,– сказал Верещагин. «Удачливость – это забвение божье,– отозвался Красильников.– Для каждого дела Бог посылает на землю двоих. Ему нужен только один, но Бог думает: «Мало ли что…» – и посылает двоих. Он следит за их рождением и детством, а потом выбирает одного, лучшего… Второго же отстраняет, отбраковывает, вычеркивает из списка, и этот вычеркнутый начинает жить легкой жизнью, он становится счастливчиком, все называют его удачником и везунчиком… Вы видели на заводских свалках ржавые бракованные колеса? С ними люди поступили как Бог с худшими из нас. Конечно, колесо на свалке может думать, что ему повезло: его товарищи трясутся по ухабам, изнашиваются, стонут от перегрузок, тогда как оно нежится на солнце и только медленно ржавеет, ожидая переплавки. С ним не случается аварий… Счастливчику Бог не разрешает страдать, потому что другой делает это лучше».

«Вы сидели когда-нибудь в печке? – спросил Верещагин.– Если просидеть в запертой печке хоть один час, сразу поймешь – избранник ты божий или кто другой».

«Я в печке не сидел,– сказал Красильников.– Зато я знаю на собственном опыте, что такое невозможность переодеться. Меня держали взаперти семь лет в одной и той же телогрейке».

«Не могу видеть, как эти болваны портят собаку,– возмутился Верещагин.– Пойду разгоню их». Он вышел на улицу и стал громко кричать на толпу, сопровождавшую дога с девочкой. Люди удивились внезапному молодому человеку и его гневу, они подумали, что молодой человек приходится родственником девочке и хозяином догу, испугались и разошлись, а профессор Красильников, наблюдая за всем этим из окна, одобрительно кивал и переодевался – ему уже опротивел туркменский халат, он потягивал на себя лосины и жокейскую курточку, он не мог долго находиться в одной и той же одежде, он начинал задыхаться без перемен.

Потому что его мозг умел работать только молодо и весело и для этого все время требовал новизны,– в двадцать лет у любого дурака новизны в жизни хоть отбавляй, в семьдесят же все вокруг изучено и испытано, из-за чего мозг у большинства стариков хиреет, мысль глохнет, еле теплится; красильниковский же мозг не хотел переходить на этот старческий режим, продолжал работать молодо и весело,– но где взять новизны? Её для такой работы требовалось уйма, чтоб будоражить – приходилось изыскивать: каждый день, во всем – находить, придумывать, подбрасывать в мозг, как уголь в топку, чтоб бешено и весело крутились колеса…– с каждым годом Красильникову все чаще приходилось прибегать к переменам, он даже подумывал, не заменить ли кефир простоквашей, – его дух, бесспорно, воспрянул бы от такого допинга, это было бы почти как начать новую жизнь, но не в том уже возрасте был Красильников, чтоб начинать новую жизнь, не решился он на такую крутую перемену, потому что после семидесяти, чтоб оставаться молодым, кроме новизны, нужно еще и регулярно высыпаться,– с кефиром Красильникову спалось великолепно, и рисковать он побоялся.


19

Азарт той поры, когда он сотрясал город взрывами, пробудился в Верещагине. И опять ему мешали все – сторож кричал, что после полуночи пребывание в университете запрещено, завхоз не выдавал нужный прибор, а когда после клятв и заверений, что Верещагин будет с ним крайне осторожен, наконец выдавал, то обнаруживалось, что прибор давно сломан, приходилось тратить драгоценные часы на изучение его скучной схемы и ремонт, Верещагин давился яростью, слезами, приходил в отчаянье оттого, что дни проходят бесполезно, что время мчится как недогруженный состав, оглушая своим пустопорожним грохотом так хорошо задуманную весну, а однажды вечером он вошел в лабораторию и не увидел стола, на котором днями и ночами собирал и отлаживал свою установку,– длинный такой был стол, на нем приборы и блоки, и проводочки между ними, все стояло на своих единственных, после кропотливых поисков найденных местах, и вот исчез стол, нет его, унесли, оказывается, в банкетный зал, поскольку там некуда было ставить яства для торжественного ужина по случаю присвоения ученой степени кандидата наук старшему преподавателю кафедры русской литературы с каштановой бородкой и бархатным баритоном,– не хватало столов, хоть лопни,– каштановая бородка избегалась вся, а бархатный баритон искричался весь, пока наконец не нашли – в радиотехнической лаборатории, а всю ерунду, которую на этот удобный длинный стол какой-то студент наставил, смели, проводочки, конечно, разорвали, все наспех грудой в угол скинули; Верещагин, увидев это, вскрикнул, взвизгнул и исчез – все, кто слышал этот вскрик, думали, навсегда, а через час в лабораторию ворвался профессор Красильников и кого-то там, кажется, побил, впрочем, это ложный слух, не дрался Красильников; может, только разок за каштановую бородку дернул, по-настоящему он рукам воли никогда не давал, но скандал устроил свирепейший,– это уж точно, это факт, после которого к Верещагину в лабораторном корпусе стали относиться не то чтобы с почтением, а как-то почти даже с подобострастием; завхоз и сторож, встречаясь с ним, шапки ломали, но установку пришлось собирать заново, спешно, днем и ночью; сторож в лабораторию под утро чай приносил. И вот однажды в полдень Верещагин жутким голосом крикнул:

«Все!» – и стал бегать вокруг своего длинного стола, потирая ладони с таким азартом и силой, что от них тотчас же дым пошел,– белый след потянулся за бегающим Верещагиным, как за реактивным самолетом или как за попом с кадилом.

Из соседних лабораторий сбежались студенты, лаборанты, руководители работ, все они побросали свои ерундовые дела, так как были наслышаны о студенте Верещагине и об избиении из-за него знаменитым профессором Красильниковым кого-то там; кстати, сам Красильников тоже прибежал, его с месяц не видели в институте – одни творили, что он смертельно заболел, перетрудившись физически в разговоре с новоиспеченным кандидатом филологии, другие – что после этого случая уехал отдыхать и Евпаторию, а тут вдруг появился, неизвестно откуда появился – в оранжевом свитере и коричневых горнолыжных ботинках, хотя солнце в эту предпоследнюю для Верещагина университетскую весну пекло с тропическим усердием: может, действительно с горы какой-нибудь съехал, и лыжи в вестибюле оставил? – никто этим не заинтересовался, все смотрели на верещагинский стол, столпились вокруг него, замерли, смолкли, напряглись, остановили дыхание.

А сам Верещагин сидел за этим столом, вжимаясь бьющимся сердцем в его острый край, а стрелка прибора все ползла по шкале и ползла и вдруг остановилась, будто ее заело, именно на той цифре, которую предсказывала безответственная гипотеза некоторых несерьезных ученых.

И тогда профессор Красильников издал странный звук горлом, схватил Верещагина за грудки, увлек в угол, раз тридцать поцеловал в губы, а затем сорвал с руки золотые часы и сунул их Верещагину за пазуху. «В дар,– прошептал он, путаясь губами в верещагинских волосах, не сумел найти ухо в такой момент.– На память! В ознаменование». Ростом Верещагин был ниже Красильникова, у него разгорелось темечко от этих слов. «Не надо,– сказал он.– Подумаешь!» – «Берите! – велел Красильников и вдруг увидел, где у Верещагина ухо.– У меня еще есть!» – уже в ухо шепнул он с хитрой улыбкой, означавшей, что золотых часов у него навалом.

И действительно, на следующий день все увидели на руке Красильникова такие же золотые часы. Некоторые даже подумали, что он отобрал их у Верещагина обратно.

Конечно, это глупость. Зачем Красильникову отбирать, когда у него золотыми часами хоть пруд пруди. Как-нибудь попозже автор, может, выберет время объяснить читателю, откуда у Красильникова столько золотых часов.

Курсовая работа Верещагина была опубликована в серьезном научном журнале.

С тех пор он носит золотые часы. Это следует запомнить. Конечно, они только снаружи из драгоценного металла – только корпус и стрелки. А внутри, конечно, сталь. Смешно думать, что какой-нибудь дурак мог сделать часы золотые насквозь. Врали бы они без зазрения совести. Сплошь золотым часам – грош цена.

После третьего курса Верещагин был переведен сразу на пятый.


20

Ему руку трясли, карман его оттягивал золотой красильниковский хронометр, все его поздравляли, кто-то даже крикнул: «Качать!» – и тут одна девушка – тоненькая, хрупкая, просто чудо, но не та, которой на первом курсе Верещагин сказал: «Поднатужься», а другая – еще грациозней и изящней, гораздо более удивительное чудо природы, чем первая,– протянула ему очень красное яблоко – от него по всей лабораторий благоухание волнами пошло – и сказала, смеясь: «Это вам от меня подарок».

Став постарше, Верещагин всегда мыл фрукты перед едой, ну а в те молодые годы нечетко придерживался этого правила, он тут же громко захрустел дареным яблоком, продолжая жать протягиваемые к нему руки и произнося набитым ртом разные ответные на поздравления слова, но вдруг осекся на полуслове, влез двумя пальцами в рот и вынул оттуда сразу два предмета: обломок белого зуба и еще нечто – розовое и странное.

Он стал, улыбаясь, демонстрировать вынутое окружающим, в этот миг больше походя на фокусника, чем на молодого ученого с большими перспективами и значительными достижениями в настоящем.

Все бросились рассматривать, что же такое вынул изо рта молодой ученый с большими перспективами, некоторые шутили: вот, мол, каково есть фрукты, подаренные женщинами, еще, мол, в Библии содержатся рекомендации– не делать этого, а профессор Красильников резко сказал: «Дайте!» – и, не брезгуя, взял в руки – не обломок зуба, а обслюнявленное нечто, зуб сломавшее.

То был розовый камушек, формы странной и неловкой, его очертания были непривычны, но в них угадывалась геометрия, еще не созревшая настолько, чтоб восхищать, но на пути к этому,– все стали высказывать предположения: «Пракристалл! Микрометеорит! Философский камень!» – «Не выбрасывайте, потом исследуем»,– сказал профессор Красильников и вернул камушек Верещагину.

Кстати, о несозревшем настолько, чтобы восхищать. Именно им мы восхищаемся больше, чем уже созревшим для восхищения. Восходящее к вершинам совершенства для нас пленительнее, чем уже на вершину взошедшее. Такой наличествует в нашей жизни парадокс. А дело вот в чем: мы всегда желаем для себя счастья в будущем, а не в настоящем. Спросите любого человека: единственному дню счастья, который для тебя выделен, иногда лучше быть: сегодня или завтра? – и он ответит, что завтра. Потому что если счастье – завтра, то ожиданием его можно наслаждаться и сегодня. Перенос счастья на будущее – способ продлить его. Именно поэтому нам нравится восходящее, а не взошедшее. Юная девушка, обещающая стать красивой, производит на нас большее впечатление, чем уже готовая красавица; предвкушая завтрашнее совершенство, мы сегодня можем подождать. Нам приятно засыпать с мыслью, что утром нас встретит более совершенный мир. А ведь самое главное в жизни – это с каким настроением засыпаешь… Однако хватит. Мы не научный трактат пишем, нам пора возвращаться к Верещагину.

Прошло два или три дня, Верещагин широким шагом удачливого человека вошел в лабораторию и спросил у лаборантки Светы: «А куда подевался спектрограф? Вот тут на подоконнике стоял». «Так он же испорченный был,– ответила Света.– Из него половину внутренностей студенты растаскали». «Знаю,– сказал Верещагин.– Но -куда подевался?» «Я его в коридор вынесла, чтоб пыль не собирал»,– объяснила лаборантка Света.

Но в коридоре спектрографа не было, а на складе завхоз сказал: «Я такое барахло обратно не брал»,– нигде не обнаружился спектрограф, исчез он, и след его простыл.

У, женщины! От них все зло. Они выбрасывают поломанные спектрографы, им больше всего на свете нужен порядок. А в результате – одно горе. Ведь в этот спектрограф, в дырку, каким-то дураком в корпусе пробитую, сунул тогда второпях Верещагин то нечто, зуб сломавшее, тот розовый камушек несозревшей геометрии, потому что ему руки надо было пожимать, а камушек мешал, вот он и сунул его в дырку, кем-то пробитую,– потом возьму, подумал, никуда он отсюда не денется, самое подходящее место для временного сохранения.

Как в сейф положил.

Но женщина и сейф способна выбросить, если он не там, где ей нравится, стоит, красоту помещения портит и пыль собирает.


21

В начале последнего университетского года, осенним днем, нашел Верещагин в луже замечательный гвоздь со шляпкой, изображающей океанскую черепаху, с витым стержнем из очень твердого металла, который, если натереть, сверкал с такой же ослепительностью, как и подаренные профессором Красильниковым часы.

Верещагин носил этот гвоздь в кармане и всем с восторгом показывал. Он дошел до того, что на экзамене по молекулярной оптике в ответ на дополнительный вопрос преподавателя: «Скажите, а чем характеризуется момент вращения у свободных электронов?» – вытащил свой славный гвоздь и сказал: «Смотрите, какую штуку я нашел».

Преподаватель возмутился. Он не любил, когда с ним фамильярничали студенты, а особенно не любил выскочек и вундеркиндов, которые скачут по науке галопом, будто они кони, а не высокоорганизованные мыслящие существа. Он считал, что наука – лестница, идти по которой положено без торопливости, методично передвигая ноги, а не скакать через курсы, вызывая нездоровую сенсацию. Сам лично он шел по этой лестнице очень медленно, грузными шагами, подолгу останавливаясь на каждой ступеньке, так как страдал интеллектуальной одышкой и вообще жизнь имел трудную – не только научную, но и личную тоже.

А Верещагин привык держаться с преподавателями как с равными, многие советовались с ним по разным научным вопросам, некоторые даже рассказывали анекдоты, в знак уважения к его выдающимся способностям, вот он и вынул гвоздь, полагая, что экзамен для него, Верещагина, формальность и что преподаватель это понимает, так как Верещагин знает гораздо больше, чем положено студенту пятого курса.

Но преподаватель возмутился и сказал: «Я вас прошу отвечать на поставленный дополнительный вопрос»; тогда Верещагин тоже возмутился надменным, непривычным для него тоном преподавателя и отвечать не захотел. «Я вам на тройку уже наговорил, а больше мне не нужно»,– сказал он, не без кокетства, разумеется, так как перед этим отвечал на таком высоком научном уровне, что преподаватель слушал как студент на лекции, больше половины не понимая и только об одном заботился: как бы с его лица не соскользнуло важное прокурорское выражение, пока Верещагин пишет на листке такие формулы, какие он, преподаватель, сроду не видел, поскольку в учебную программу они не входили. Это, конечно, его задевало, ну и когда Верещагин сказал, что, мол, на тройку уже наговорил, он мстительно улыбнулся тонкими губами – у него были тонкие губы и бледные очень, так что практически можно считать, что губ он вообще не имел,– улыбнулся безгубым своим ртом и произнес: «Да, на тройку вы действительно наговорили». И поставил ее Верещагину, чем сразу же прославился на весь университет, а до этого был совсем незаметным преподавателем, многие коллеги даже нетвердо знали его имя-отчество, а тут о нем громкая молва пошла. «Это поразительно! – сказал ему профессор Красильников.– Какой дурацкий вопрос вы ухитрились задать Верещагину, что он ответил на тройку?» – «Он мне показал гвоздь»,– пожаловался преподаватель. «Очень хороший гвоздь,– согласился Красильников.– Но разве у него выпросишь? Верещагин – жила».– «Вы просили и он вам не дал?» – ужаснулся преподаватель. «А какой дурак даст? – удивился Красильников.– Вы думаете, вам он даст? Такие гвозди ни улице не валяются».– «Он сказал, что нашел именно на улице»,– несмело возразил преподаватель, уже начиная пересматривать свое отношение к гвоздю. «И вы ему за это сразу тройку, да?» – гневно упрекнул Красильников, и преподаватель смолк, сник, нечем ему было крыть, исправил он Верещагину тройку на пятерку, потому что собирался в ближайшее время защищать кандидатскую диссертацию и профессор Красильников снился ему в жутких предзащитных снах – одним и тем же кадром: на кафедре, в драном тренировочном костюме, произносящим речь, в которой камня на камне не оставляет от защищаемой диссертации, а зал громко хохочет, раздельно выговаривая каждое «ха», как Мефистофель в известных куплетах из оперы Гуно, преподаватель просыпался под этот четкий хохот весь в поту – холодном, липком, вонючем и медленно сохнущем, каким потеют трудолюбивые, но не очень способные люди. Вся вонь на Земле от их пота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю