Текст книги "Том 8. Статьи, рецензии, очерки"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
Котляревский и Мазепа *
В Полтаве на площади, рядом с собором, стоит невзрачное двухэтажное здание, казарменного вида, окрашенное в желтую краску и ничем особенным не обращающее на себя внимания; даже местные жители по большей части не знают, что это место составляет одну из исторических достопримечательностей Полтавы. Старожилы говорят, что здесь было когда-то дворище гетмана Мазепы, где он останавливался, когда ему случалось приезжать из своего Батурина в Полтаву. Впрочем, от дома и усадьбы, наверное, не осталось ничего, и здание казарменного вида лишь стоит на этом драматическом месте. Но над ним все-таки веет старая история, многим и теперь еще не дающая покоя.
В той же Полтаве на одном из бульваров стоит памятник поэту Котляревскому. Котляревский не имел ничего общего с Мазепой, кроме языка. Он – автор «Наталки Полтавки», пользующейся широкой популярностью далеко за пределами Украины, и «Энеиды», которую часто цитируют даже люди, не знающие украинского языка и страшно коверкающие самое произношение. Котляревский был некрупный и, конечно, для своего времени вполне благонадежный чиновник, заслуги которого в скромной мере поощрялись русским правительством. Но в его сердце горела любовь к украинской «мужицкой» речи. Он первый стал писать на языке, на котором говорило население целого края, но у которого не было письменности. Он сделал этот мягкий, выразительный, сильный, богатый язык языком литературным, и украинская речь, которую считали лишь местным наречием, с его легкой руки зазвучала так громко, что звуки ее разнеслись по всей России. На ней впоследствии пел свои песни и кобзарь Шевченко.
Благодарная Украина – по инициативе полтавского самоуправления – воздвигла поэту памятник, с надлежащего, конечно, разрешения начальства. Высшее начальство в то время ничего не имело против благодушного, по-украински сентиментального и по-украински же шутливого («жартобливого») поэта, написавшего такие милые и вполне безобидные вещи. И памятник был разрешен. Полтава стала центром этого торжества украинской речи, на которой говорят миллионы людей в России и… в Австрии. Совершенно понятно, что на торжество потянулись в скромную Полтаву представители украинской интеллигенции из-за рубежа. И из приехавших в Полтаву «иностранцев», наверное, ни один человек не вспомнил, что, кроме памятника Котляревскому, в Полтаве есть и другая достопримечательность: место мазепинского дворища…
И это, конечно, потому, что для всех на первом плане стоял Котляревский, отец литературной «украинской мовы», на которой говорят и они. И если там, за рубежом, они успели противостоять «онемечению» или «ополячению», то этим обязаны в значительной степени корифеям русского украинского слова. Они жили в чужих пределах, но метрополией своей культуры считали нашу Украину. Таким образом русская Полтава стала центром интеллектуального паломничества галицкой интеллигенции, говорящей, пишущей, учащейся и учащей по-украински. Если кто имел основания досадовать на это обстоятельство, то разве австрийские «политики». Нам это нимало не вредило, а с известной точки зрения могло быть только на руку.
Оказалось, однако, что многие проницательные люди спохватились. Это именно те, для кого старые фантастические призраки, носящиеся ни для кого незаметно над старым мазепиноким дворищем, имеют суеверно пугающее значение. И вот, перед огромным и положительным фактом интеллектуального единения они остановились с подозрительным шипением:
– На сем языке говорил проклятый Мазепа.
Правда, на сем же языке говорили и Кочубей с Искрой, на сем же языке говорят миллионы людей, ведущих скромную трудовую жизнь под соломенными стрехами, которые знают (может быть, не всегда достаточно отчетливо) Шевченка и для которых имя Мазепы является лишь отзвуком чего-то проклятого и пугающего, но лишенного всякого другого реального значения. И все же шипение внесло двойственность и смуту в интеллектуальное торжество и вместо хорошего праздника повело к «скверному анекдоту» и скандалу.
Это было в 1903 году. Устройство торжества взяла на себя дума города Полтавы. Открытие памятника должно было сопровождаться заседанием в городском здании имени Н. В. Гоголя, в театральном помещении. Разумеется на празднике слова должны были произноситься речи. Можно было предвидеть, что на празднике украинскогослова и речи будут украинские. Не надо было быть пророком, чтобы это предвидеть, и не надо было быть мудрецом, чтобы вынести вперед единственно разумное решение. Но… местные представители бюрократии, которым пришлось решать этот деликатный вопрос, оказались застигнутыми врасплох и стали действовать по закулисным вдохновениям. Губернатор, кн. Урусов, был в отпуску. Должность его фактически выполнял вице-губернатор. Ироническая судьба пожелала, чтобы эта роль выпала на долю потомка знаменитого писателя, и тоже литератора, г-на Фонвизина. Г-н Фонвизин присутствовал официально на открытии памятника и купно с городским головою Трегубовым лично сдернул завесу с бронзового бюста. Но затем он «благоразумно» удалился, чтобы не проявить излишнего участия в чествовании памяти поэта, писавшего на «языке Мазепы». Председательствовал в торжественном заседании городской голова Трегубов, который огласил при этом приветствие отсутствующего кн. Урусова.
Городской голова Трегубов был человек почтенный, но до комизма бесхарактерный и трусливый. Он, как говорится, «смотрел из рук администрации» и покорно выслушивал неофициальные приказы, хотя бы отдаваемые шепотком. Вице-губернатор «шепнул», что украинские речи для русских подданных неудобны и с таким напутствием благословил беднягу председательствовать и запрещать украинский язык на празднике украинского поэта, – нелепость, на время доставившая бедному городскому голове комическую известность далеко за пределами России. За что же в самом деле ставят памятник Котляревскому? И для чего было разрешать это преступное торжество?
Хитрый вице-губернатор «завел» бедного городского голову, как органчик, а сам скрылся за кулисы. Дальше все разыгралось так, как и должно было разыграться. Первыми прочитали свои приветствия зарубежные представители разных просветительных обществ украинской Галиции. Эти приветствия были на украинском языке и сошли благополучно. Галичане говорили плавно, красиво и свободно. Было видно, что за рубежом, в Австрии, речь Котляревокого и Шевченка давно уже стала орудием публичного, научного и политического слова, орудием культурной борьбы за самостоятельность одного из славянских племен под натиском неоязычной культуры. Но… лишь только та же украинская речь раздалась из уст наших, российских, а не австрийских, украинцев, городской голова с перекошенным от испуганного усердия лицом, сославшись на какой-то никому не известный приказ администрации, тотчас же запретил чтение адресов. Началась дикая сцена: один за другим выходили представители разных просветительных учреждений и групп русской Украины с готовыми адресами на украинском языке, начинали чтение, и… тотчас же бедный манекен, плясавший по ниточке администрации, прерывал его и повторял шаблонную запретительную формулу. Один из ораторов произнес бурную речь, отметив печальную роль этого представителя общественного учреждения, и швырнул на стол пустую папку, – самый адрес, написанный на «запрещенном» языке, он предварительно и демонстративно вынул. Вместо торжества, вышла печальная трагикомедия. Выходило таким образом, что язык Котляревского и Шевченка, привлекший в русскую Украину зарубежных паломников, законен только в Австрии. На своей родине, у своей колыбели он запрещен. Распоряжением полтавской администрации он оказался высланным в административном порядке в австрийские пределы, без права возвращения в русское отечество. Этот грубый и дикий эпизод как бы говорил представителям зарубежной интеллигенции: вы считаете нашу Украину метрополией и центром вашей культуры и вашей речи. Мы этого не желаем; пусть он остается у вас, за рубежом; пусть лучше все наши украинцы, ценящие сокровище родной речи, паломничают к вам во Львов, к вашим школам, музеям и университетам. А у себя мы этого не допустим. Мы лучше создадим новый признак «неблагонадежности» и «измены» и применим к ним привычную политику родного Мымрецова, станем и здесь «тащить» и «не пущать». Мы ставим памятник Котляревскому лишь по недосмотру Мымрецова. Но отныне за постановкой памятника, – язык Котляревского лишается права въезда в наши пределы и навсегда остается «зарубежным».
В свое время полтавская городская дума, состоявшая из элементов далеко не исключительно украинских и никогда не помышлявшая о какой бы то ни было оппозиции, – постановила (и, кажется, единогласно) обжаловать распоряжение полтавской администрации. Разумеется, жалоба ничего уже поправить не могла: делегаты разъехались, увозя с собой неумную мораль печального праздника. Но все же жалоба полтавской думы пошла в сенат и… года через два последовал сенатский указ, признавший административную высылку языка, на котором писал Котляревский, незаконной. Бывают такие яркие нелепости, которые могут сколько угодно стать фактами, но санкционировать их правовым актом все-таки невозможно. Права украинского языка как будто были признаны, и о сем полтавской думе было официально объявлено. Но… если иным нелепостям трудно, придать разумную правовую формулировку, то все же это не мешает им пребывать в области фактов. История далеко не всегда разумна и не всегда строится по законам здравого смысла. Поэтому случилось как-то так, что впоследствии, когда пришлось навести справки по этому предмету, то, как говорят, сенатский указ превратился в гоголевскую «пропавшую грамоту». Он несомненно был. Он был оглашен в газетах, и о нем стало широко известно во всей Россия. Но затем какими-то неведомыми путями он исчез. Тот же Трегубов, – вероятно, опять по внушению администрации, – не решился огласить указ сената в заседании думы, и жизнь опять шла своими нелепыми путями, вменив сей несомненно бывший указ «яко не бывший». И не оказалось никакого гоголевского запорожца, который бы сумел разыскать «пропавшую грамоту» и применить ее к делу, чтобы незаконно высланный за рубеж язык Котляревского и Шевченка был вновь водворен по месту своего рождения и старого жительства… И чтобы его отечество могло опять стать по праву духовным центром, привлекая в наши пределы культурные симпатии зарубежных соплеменников, вместо того чтобы отталкивать и своих за рубеж.
Всякий, кто дал бы себе труд проследить эту маленькую историю о празднике Котляревского в Полтаве по отголоскам в русской печати, – легко убедится, что подавляющее большинство органов ее отнеслось с горечью и осуждением к этому поистине вандальскому акту. С теми же чувствами горечи и осуждения русское общество относится к дальнейшим проявлениям того же вандализма, оказывавшегося в последующие годы в виде закрытия просветительных учреждений, газет и журналов на украинском языке и объявления «мазепинством» самых законных элементарно-культурных стремлений украинцев.
Если бы в наше время люди были более суеверны, то, без сомнения, возникла бы легенда о том, что на мазепинском дворище, по одну сторону собора, старый изменник гетман заливается по ночам адским хохотом над своим соседом, благонамеренным русским чиновником Котляревским, сохранившим в сердце неблагонамеренно пламенную любовь к родному слову и за это оказавшимся мазепинцем и крамольником. Кстати же, дом Котляревского приютился над кручей горы по другую сторону собора. Превосходная тема для фантастической поэмы в самом «неблагонадежном роде», материал для которой старательно подобран иждивением и стараниями бюрократии.
Так среди неразумных репрессий и давления по отношению к украинскому слову мы подошли к последним годам. С запада надвинулись события, толкнувшие в наши пределы тысячи зарубежных галичан, уже не для культурного паломничества, а загнанных военной грозой… И обстоятельства этой войны, которая решает вопросы веков, – застают нас врасплох. И решаются они опять не прямым путем, при участии гласного обсуждения и компетентных решений, а внезапными импровизациями, силою фактов, проскальзывающих под шумок.
А было бы так важно отыскать, наконец, «пропавшую грамоту», освежить ее разумные правовые источники. Иначе опять «под шумок» может быть сделана роковая непоправимая ошибка. И курьезная административная нелепость, раз уже отмененная сенатом, может сделаться эпиграфом для целой политической полосы, создающим свои мрачные прецеденты, вопреки более компетентным, благожелательным и разумным обещаниям.
Исторические очерки
К истории отживших учреждений *
1768–1771 гг. [83]83
Очерк этот составлен на основании подлинных дел бывшего балахонского городового магистрата.
[Закрыть]
I
Ранним осенним утром 1768 года выборные из балахонского купечества, судьи словесного суда Михайло Сыромятников стоварыщи, приведены были в немалое смятение. У дверей земской избы, опершись о косяк и руки держа на рукоятке своего палаша, стоял нижегородского баталиона сержант Митрофан Маслов, в выжидательном положении, а на столе лежали некие документы, на которые судьи взирали с неохотою и сумнительством.
Нужно сказать, что и вообще, когда в купеческом магистрате или в подведомственном магистрату словесном суде появлялись из Нижнего солдаты, то это не предвещало ничего хорошего. Это значило, что по поводу какой-нибудь волокиты и кляузы высшая нижегородская команда, то есть губернский магистрат, губернская канцелярия или какая-нибудь из многочисленных «кантор» решились прибегнуть к наивящшему купеческих судей принуждению, дабы, оставив лакомство и к одной стороне поноровку, они не чинили бы на другую сторону посягательства и притеснений, а дело решили бы всеконечно в указные сроки. В те времена не церемонились относительно средств к такому понуждению. «Для сего, писалось в указах, посылается штатной команды сержант по инструкции: доколе то дело решением произведено не будет, дотоле того магистрата присутствующих и повытчика держать при их местах без выпуску». Порой, когда высшая команда приходила во всеконечное нетерпение или когда в деле замешаны были интересы сильных персон, – на бедного повытчика приказывали, вдобавок, надевать кандалы; приходившие по делам в магистрат обыватели имели тогда случай видеть своего выборного подьячего [84]84
В магистратах подьячие и канцеляристы выбирались купечеством.
[Закрыть]за письменным столом, с гусиным пером за ухом, с кандалами на ногах.
Немудрено поэтому, что и на сей раз, когда, после оживленной беготни из земской избы (где заседали словесные судьи) в магистрат и обратно сержант Маслов, позвякивая палашом, прошел через канцелярию и «впущен был перед присутствие», то между пищиками и канцеляристами пошел говор и разные догадки: по какому делу явился сержант и кого будет понуждать? Случаев для этого, конечно, всегда было в изобилии. То «бывший балахонский посадник, что ныне города Алаторя публичной нотариус», Андрей Щуров, давно и с великим успехом боровшийся с магистратом, подносил магистратским законникам какую-нибудь неожиданную затейную кляузу, то другой исконный магистратский враг, соляной промышленник, а стеклянной фабрики содержатель, Филипп Городчанинов, человек богатый и со связями, требовал себе, через высшие команды, законного удовольствия, обвиняя магистратских судей в неправедных к стороне купечества послаблениях, а ему, промышленнику, в утеснении, «отчего уже и приходит во всеконечное разорение»… Вообще, трудно было бы перечислить все случаи, которые могли подать повод к той или другой невзгоде, и, поистине, без традиционной подьяческой пронырливости, ставшей притчею во языцех, приказные дела вести в те времена было бы «весьма невозможно».
II
Дело, по которому сержант Маслов утруждал словесных судей, а теперь, по сумнительству, впущен был перед ясныя очи бургомистра Латухина и ратманов, было очень просто и, повидимому, не требовало особых соображений. В мае 1768 года титулярный советник Колокольцов, застигнутый трудными обстоятельствами, занял 70 рублей 50 копеек и выдал вексель. В августе наступил срок, титулярный советник платежа не учинил, почему нижегородский публичный нотариус, во охранение вексельного права, сыскивал его в Нижнем Новегороде, приходя к его дому с понятыми. Но дома его не изошел, а домашние объявили, что имеется оный должник в Балахне. Вот почему протестованный вексель и появился на столе балахонекого магистрата.
В те времена сословные разграничения были чрезвычайно резки, и каждое сословие судилось особым судом. Ратуши и таможенные суды, а с половины прошлого столетия магистраты сосредоточили в себе в уездных и провинциальных городах все дела, относившиеся до купечества, как уголовные, так и гражданские. Промышленники и фабриканты ведались еще в мануфактур-коллегии, крестьяне, помещики и разночинцы – в воеводских канцеляриях, духовенство – в своих духовных правлениях. Вот почему у словесных судей и возникло первое сумнительство: как ответчик, так и истцы по векселю, предъявленному сержантом Масловым, были персоны не купеческого звания, и словесный суд охотно отослал бы и сержанта и его векселя в воеводскую канцелярию, как это и делалось прежде.
В присутственной комнате магистрата, за столом, обильно закапанным чернилами, заседали выборные, из купечества, бургомистр с двумя ратманами. Бургомистр Петр Семенов сын Латухин крепко держал бразды градского правления в течение целой четверти века. За это время он переполнил магистрат своими сродниками, свойственниками, кумовьями и крестниками до такой степени, что, казалось, в балахонском магистрате на веки вечные водворилась латухинская династия. Один из ратманов, Михайло Рукавишников, был ему родной племянник.
Другой – Федор Ряхин, человек совершенно безличный и подавленный, ограничивался подписью бумаг. Пищики, подканцеляристы и канцеляристы, подьячие просто и подьячие с приписью ожидали только мановения латухинской главы, чтобы разорвать кого угодно в переносном и даже в буквальном смысле.
Осмотрев вексель и выслушав молчаливо «сумнительство» словесных судей, Латухин подал знак канцеляристу Победимцеву. Латухинский кум, человек невзрачный и потертый, нередко «обращавшийся в пьянственном случае», во хмелю строптивый и даже буйный, канцелярист этот был в то же время великий законник, видавший всякие переделки. Поэтому ему многое прощалось, и балахонское купечество много лет содержало его «на изрядном от себя трактаменте». Никто лучше Сергея Победимцева не мог разобраться в хаосе уложений, регламентов, морских и военных артикулов и указов, загромождавших огромный черный шкап, из коего магистрату приходилось почерпать свои аргументы. Мигом найдя, что было нужно, подканцелярист вынул из недр шкапа вексельные уставы и прочитал:
«Когда кто из воинских, статских, духовных или иных чинов сам себя привяжет в купечестве, в переводе денег векселями иди другими какими домовными книгами под образом векселя, таким нигде инде, но точию… как на купцах, так и купцам на них просить и удовольствие чинить в ратушах и таможнях, несмотря ни на какие их представления, что они не того суда, понеже купцам несносно есть потеряние времени и повреждение купечества… И для того, кто не хочет себя подвергать под суд ратушной и таможенной, то да не дерзает сам себя векселями и другими письмами под образом векселя с купечеством привязывать или неисправным показывать» [85]85
Вексельного устава пункт 38.
[Закрыть].
Выдержка эта сразу разрешила все сомнения: словесные судьи покорно взяли со стола принесенные Масловым бумаги и вместе с сержантом пошли опять в земскую избу «для начатия тому делу разбирательства и указного решения», что, как увидим, сопряжено было для них с немалыми трудностями.
III
Вексель!Едва ли есть еще какой-либо документ, который и в наше время пользовался бы меньшею симпатиею, чем эта немецкая выдумка, занесенная к нам реформою Петра. Сколько на этих клочках бумаги, в этих немногих словах заключено человеческого горя, слез, нужды и даже крови, – об этом могут и теперь рассказать судебные пристава, печальная обязанность которых состоит в «осуществлении» скрытого в этой бумажке реального смысла. Поистине, за одно это немецкое словечко «вексель», вошедшее в обиход русской жизни, память великого преобразователя [86]86
Вексельный устав издан в 1729 году, то есть после смерти Петра. Однако, как и многие меры того времени, начало свое он получил при Петре.
[Закрыть]заслуживала бы всех тех проклятий, которыми отягчают ее славянофилы, если бы… если бы это немецкое слово не заменило собою некоторых чисто русских, имевших обращение в допетровской патриархальной Руси. Эти самобытные, но страшные слова: кабала, кабальная запись, правеж!
Как бы то ни было, слово вексельбыло в прошлом столетии гораздо страшнее нынешнего. В случае неплатежа или спора должника сыскивали и для разбирательства отсылали под караулом по месту жительства истца, например, из города Балахны в С.-Петербург, Москву или Астрахань, где в таких случаях сторонам давался «суд по форме суда», и это порою из-за десятка рублей. Во второй половине столетия процедура является уже значительно упрощенною… векселя предъявлялись по месту жительства ответчика на словесные суды, в которых разбирательство происходило исключительно устное. В случае же спора и вообще, когда дело доходило до письменного разбирательства, описей и продажи имущества, оно поступало в магистраты.
Таким образом выборные из балахонского купечества словесные судьи состояли «по апелляции» непосредственно в ведении магистрата. Словесный суд помещался в одном с магистратом здании, его колодники сидели в магистратской тюрьме, и вообще, наравне со всем магистратом и со всею купеческою Балахною, словесный суд являлся покорным орудием всевластного купеческого бургомистра. Выбранный в 1749 году Петр Семенов Латухин правил Балахною около тридцати лет. Только уже в 1770-х годах, когда, после пугачевской грозы, в воздухе появились какие-то новые веяния, когда Екатерина писала, что теперь, сломав рога Пугачева, мысли множеством вдруг приходят [87]87
Дубровин. Пугачев и его время, III, 324.
[Закрыть], а губернаторы стали рассылать во все учреждения невиданные прежде указы и письма, дабы «все места старались не сильным чинить потакательство, но наипаче слабым и обидимым защищение», только тогда Латухин, еще крепкий и бодрый, должен был покинуть насиженное место. И после этого перед гуманными губернаторами стали вскрываться удивительные обстоятельства. Оказалось, например, что один балахонский посадник явился к губернатору Ступишину, бежав из тюрьмы, где его содержали семь лет словесные судьи за долг Латухину, – долг, который вдобавок давно был покрыт, так как в течение этого времени Латухин держал у себя в работе двух сыновей должника. Когда же губернатор сделал об этом запрос, требуя объяснения, чего для толь долговременное задержание учинено, то оказалось, что по справке в делах не найдено никаких следов какого бы то ни было постановления об аресте.
Вот какова была власть купеческого бургомистра П. С. Латухина в уездном городе Балахне и вот что могли учинить с балахонцем, выдавшим заемное письмо или вексель. И если теперь простое предъявление векселя ко взысканию поставило в тупик словесных судей, и сам бургомистр Латухин измышлял средства, дабы неофициально склонить обе стороны к уступкам и примирению, то это объясняется только теми «персонами», которые являлись тяжущимися в этом несложном деле.
Прежде всего это был нижегородский комендант Трофим Степанович Иевлев.
В замечательном историческом документе, – язвительной «бумажке», которую комиссар Лодыженский послал бравому саратовскому коменданту Бошняку накануне пугачевского разгрома, – так охарактеризована роль коменданта: «В Российском государстве есть два сорта комендантов, из коих первые… по справедливости, могут назваться комендантами крепостей. Другой же сорт комендантов определяется для сыску воров и разбойников и для препровождения из них пойманных от места и до места и для других надобностей и караулов, и то по требованиям губернских провинциальных и воеводских канцелярий, тако ж и прочих присутственных мест» [88]88
Дубровин. Пугачев и его время, III, 191.
[Закрыть].
Мы не можем теперь сказать, к какому «сорту» комендантов причислил бы Лодыженский «нижегородского коменданта Трофима Иевлева». В командовании и защите нижегородской крепости, сохранившей поныне свои старые стены и башни, в то время едва ли уже предстояла какая-нибудь надобность. Ничего также неизвестно о трудах его по искоренению воров и разбойников. Несомненно, однако, что у него под командою было немалое число солдат и сержантов, которых он рассылал в разные учреждения с доверенностями по всяким кляузным искам. Когда дело затягивалось и становилось сомнительным, то нередко истцы считали выгодным уступить свои права коменданту, который имел сильные связи в губернском магистрате. Таким образом, в Нижнем-Новгороде возникла в комендантском управлении своеобразная дисконтная контора, и когда губернский магистрат прибегал к мерам «понуждения присутствующих», о которых говорилось выше, то комендант Иевлев давал для исполнения этих мер солдат своей команды. Поистине, чем-то юпитеровским отзываются краткие напутствия, которыми комендант снабжал при этом свою команду. В делах балахонского магистрата сохранилось, например, следующее «верющее письмо», предъявленное сержантом Заварзиным 18 декабря 1777 года:
«Федор Заварзин
по посылке твоей в балахну о взыскании долгов нотариуса Щурова имей крепкое старание, а не так как сержант Маслов, дабы на вас какой в поноровке жалобы не произошло. Пишу тебе я Трафим Иевлев».
Итак, если Петр Латухин являлся в Балахне представителем власти несомненно сильной, то и комендант Иевлев олицетворял ее в своей особе в степени отнюдь не меньшей. За ним, на той же стороне, то есть в качестве истцов, являлись еще две персоны с очень длинным и неуклюжим титулом: «Нижегородских питейных и протчих сборов коронный поверенный господин обер-директор Михайло Гусятников и таковых же сборов коронный поверенный директор Григорий Лихонин». В нашем столетии, отказавшемся от длинных и кудреватых наименований, персоны эти носили бы не менее, однако, внушительное название откупщиков, и уже по тому, что видело от них наше столетие, мы легко можем судить, какова была их сила в провинциальной среде прошлого века.
И, однако, обе эти персоны предпочли перевести вексель на имя коменданта Иевлева, поводимому, плохо надеясь на своего поверенного Василья Теремнова, не обладавшего никакими уже титулами. Кто же был противник, против которого сплачивались такие солидные силы, на предмет простого взыскания с него 70 рублей с указными рекамбиею и процентами?
Мы уже видели, что это был просто титулярный советник Николай Потапович Колокольцов. Титул, конечно, не из особенно еще знатных, и если все-таки словесный суд и магистрат так неохотно принимали его векселя, то на это были особые причины: у Колокольцова были связи и, что самое главное, он был в данное время «града Балахны воеводским товарищем». Нужно прибавить, что незадолго перед тем господин Колокольцов имел уже немалую прю с балахонским купечеством по вопросу об отводе ему приличной званию квартиры, и мы легко поймем, какая туча нависала над балахонским купеческим управлением в лице сержанта Маслова, за коим виднелись персоны директоров и коменданта, с одной стороны, и воеводского товарища – с другой. Всем до последнего пищика было ясно, что тут предстоят немалые затруднения, чреватые всякими огорчительными неожиданностями и «репремантами».
IV
Как бы то ни было, сержанту отведена на коште купечества квартира, а словесный суд приступает к предварительным по щекотливому иску мероприятиям.
Обыкновенно меры принимались в таких случаях самые простые. Двум дюжим магистратским «розсыльщикам» (тоже выбиравшимся из купечества), давали сыскную, и они сыскивали должника в дому или где «улучить было возможно». Если это удавалось, то они, не приемля отговорок, волокли искомого к разбирательству и объявляли «при доезде». Если же проницательный должник укрывался, то розсыльщики «получали» кого-либо из домашних: мать, отца, жену или сына (малолетки женска полу от привода избавлялись), и волокли их в суд, который подвергал их задержанию под караулом, доколе «винный не являлся собою» на выручку своих близких. В данном, однако, случае процедура эта признана была не совсем удобною, и потому словесный суд возлагает тонкое поручение на одного из своих судей Федора Рукавишникова, человека хорошей балахонской фамилии и потому знавшего обращение с персонами знатного ранга. Рукавишников, в ноябре месяце 1768 года, ходил к господину Колокольцову троекратно, и по тому троекратному хождению принес от его благородия обещание, что он по делу имеет выслать в словесный суд своего поверенного.
«Точию за многопрошествием времени того доверенного не выслал». Между тем, по вексельному уставу, все дела по вексельным искам строго повелевалось решать «конечно, в двухнедельный срок», под опасением взыскания всего иску с самих судей. Так как вдобавок и сержант Маслов о «удовольствии» своего начальника требовал неотступно, угрожая непременным по команде доношением, то словесный суд усиливает первую меру: он посылает к Колокольцову двух розсыльщиков, Федора Мартюшева и Дмитрия Неслухтина, которые привыкли к решительным поступкам и не боялись сурового отпора. Оба эти розсыльщика к его благородию «неоднократно ходили и получали его видеть на квартире, точию его благородие ответствовал, якобы он на тот вексель сочиняет некакой документ». Так как никаких документов словесный суд принимать был от ответчиков не вправе, то розсылыцикам дается еще более решительная инструкция: «Его благородия в словесный суд требовать им неотступно, а ежели сам не пойдет и поверенного не отдаст (sic!), то взять из людей его, кого улучить можно».
Его благородие принял свои меры, и розсыльщики, за конечным незпущением их в квартиру для взятия людей его и за неполучением их нигде в городе, никого при доезде объявить были не в состоянии. Но зато 29 октября того же года в земскую избу, где словесный суд имел заседания, явился с превеликою надменностию балахонской воеводской канцелярии подканцелярист Попов (один из бесчисленных Поповых, которыми кишели все канцелярии), который «бросил на стол гербовой бумаги, повидимому, лист один», и затем удалился, сказавши только, что это и есть «его благородия на вексельный иск объявление».
В объявлении было написано просто, что хотя те по векселю деньги им, Колокольцовым, и подлинно взяты, точию к уплате винным себя не признавает, ибо-де уже уплатил, отославши оную сумму сестры своей родной Татьяны Толстой с крестьянином. Ни платежной расписки, ни свидетелей уплаты при этом не представлено и показание относительно уплаты (впоследствии совершенно опровергнутое) ничем не подтверждалось. А так как, кроме того, письменные объяснения, по инструкции словесного суда, не подлежали даже рассмотрению, – то судьи вновь посылают розсыльщика. Злополучный Мартюшев, возвратясь, показал, что его благородие окончательно ему отказал, «дабы розсыльщикам более к нему в дом ни за чем не ходить, а словесному суду производить по тому объявлению». Словесный суд записал слова розсыльщика в протокол, закончив его следующими словами: «а он, Мартюшев, в сем доезде, показал чистую правду, подвергая себя в противном случае законному истязанию», и затем решил, что теперь дело словесного суда кончено, так как довелось уже до письменного разбирательства, подлежащего ведению магистрата. Почему 3 ноября дело и препровождено при доношении на усмотрение господ балахонского магистрата.