Текст книги "Том 8. Статьи, рецензии, очерки"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)
Затем присяжный поверенный О. О. Грузенберг шаг за шагом разбирает инкриминируемые прокуратурою места произведения Толстого и, сопоставляя их с соответственными выдержками из трудов вел. князя Николая Михайловича и проф. Шильдера, доказывает полную правдивость и историческую их точность. Останавливаясь на наиболее опасном пункте обвинения, а именно на словах Л. Н. Толстого: «Людям, не имевшим несчастья родиться в царской семье, трудно представить себе всю ту извращенность взгляда на людей» и т. д., защитник объясняет, что здесь имеется в виду не раз навсегда установленные неизменные условия воспитания в России, а лишь те условия воспитания в России, которые царили в конце XVIII века при дворах Екатерины II и Павла. Путем исторических справок защитник доказывает, что условия эти должны были выработать в воспитанниках полное неуважение к человеческой личности и достоинству.
– И если можно простить обвинительной власти все ее ошибки и отклонения от текста Толстого, обусловившие целый ряд неосновательных обвинений, то нельзя без боли и досады пройти мимо полного извращения одной из глубочайших мыслей Толстого «о желаниях царей», столь же бессильных, суетных и тщетных, как и всякое человеческое желание. Описав вечные желания Александра I, его желания победы над Наполеоном, желания видеть Европу преклоненной, Толстой говорит: «И мне пришло в голову, что если вся жизнь в зарождении желаний и радость жизни в исполнении их, то нет ли такого желания, которое свойственно бы было человеку, всякому человеку, всегда, и всегда исполнялось бы, или скорее приближалось к исполнению. И мне ясно стало, что это было бы так для человека, который желал бы смерти. Вся жизнь его была бы приближением к исполнению этого желания, и желание это наверное исполнилось бы». И вот это единое не обманывающее человека желание, о котором так давно и долго думал Толстой, прокуратура сводит к какой-то политической бутаде. Неужели прокуратура не знает дивных слов Толстого в письме от 2 сентября 1907 года к вел. князю Николаю Михайловичу? Благодаря его за присылку исторических его трудов об Александре, Лев Николаевич писал: «Пускай исторически доказана невозможность соединения личности Александра и Кузьмича, – легенда останется во всей своей красоте и истинности. Я начал было писать на эту тему, но едва ли не только кончу, но едва ли удосужусь продолжать. Некогда, надо укладываться к предстоящему переходу. А очень жалею: прелестный образ». И к этой пленительной легенде, легенде искупления царем своего греха ценою самоотречения и покаяния, решаются подойти с уголовным уложением и карою… Так и хочется сказать г. прокурору в ответ на обвинение словами Акима из «Власти тьмы»: «Тут, тае, божье дело идет, кается человек, значит… А ты, тае, ахту»… то есть в данном случае – «обвинительную ахту»…
Обвиняемый В. Г. Короленкопросит позволения прибавить к тому, что сказал его уважаемый защитник, несколько соображений, с точки зрения литератора и редактора журнала.
– Я обвиняюсь, – говорит он, – в дерзостном неуважении к верховной власти, проявившемся в напечатании рассказа Л. H. Толстого. Я очень рад, что господин прокурор устранил эпитет «дерзостный» своим истолкованием 128 статьи. Дерзость всегда унижает того, кто ее допускает. Правильнее было бы, может быть, говорить о некоторой смелостив пользовании новым законом… Но и этого в данном случае нет. И, если журнал все-таки подвергся цензурной репрессии, то дело, мне, кажется, объясняется довольно просто следующим сравнением. Представим себе какое-нибудь огромное здание, допустим, дворец со множеством комнат. Некоторые из них давно освещены и доступны обозрению желающих. Другие тщательно заперты, и у дверей поставлены охранители… И вот в один прекрасный день эти двери тоже открываются и в таинственные углы разрешен доступ посторонним. У охранителей еще долго будут жить старые привычки, будет являться почти инстинктивное стремление схватить тех дерзких, которые в числе первых попытаются переступить заветный порог.
Наш журнал и стал в данном случае жертвой таких застарелых привычек цензурных «охранителей входов». Когда новый закон открыл возможность обсуждения, а, значит, и возможность осуждениядействий русских монархов до деда ныне царствующего государя, то цензуре кажется все-таки непривычным, странным и дерзким, когда представители печати решаются свободно воспользоваться этим правом.
Под таким запретом состояла правдивая история и настоящий реальный облик императора Александра I. Мы знали шаблонный, так сказать, одобренный цензурой портрет этого монарха: «благословенный», «светлый ангел», освободивший Европу от апокалиптического зверя, человек мягкий, обаятельный, великодушный, самые ошибки которого истекали из личной доброты, уступчивости, излишней доверчивости к окружающим.
Но вот, как только позволили цензурные условия, – сразу появились четыре книги, в которых читающее общество нашло историческое изложение переворота 11 марта 1801 года. При этом из светлого тумана выступили очертания другого облика Александра I. Участие в заговоре дополнялось чертами вкрадчивой двойственности, лукавства, умения пользоваться людьми и обстоятельствами в своих видах, двоедушия, порой жестокости… Я ходатайствовал перед судом о приобщении номера «Русских ведомостей» со статьей господина Кизеветтера, а также брошюры госпожи Т. Богданович «Александр I», в которой, на основании исторических источников, дана и широко распространена в популярном издании эта вторая, исторически более правдивая характеристика личности императора Александра I.
Наконец, в самое последнее время вышла книга великого князя Николая Михайловича, дающая еще более резкую и более суровую характеристику. «Вряд ли облик его, – говорит великий князь, – так сильно очаровывавший современников, через сто лет беспристрастный исследователь признает столь же обаятельным». «Двуличность, – говорит он далее на стр. 337, – хотя может быть и была природным свойством его характера, но годы детства и отрочества, несомненно, оказали на эту склонность самое пагубное влияние…» «Александр являлся в своих отношениях к Аракчееву, – читаем на страницах 278-9-й, – не жертвой безотчетного увлечения личностью последнего, а, наоборот, господином, сознательно употреблявшим Аракчеева в качестве орудия… Когда Александр I был наследником, Аракчеев был нужен, чтобы заслониться от отца; когда Александр начал царствовать, он приближал к себе Аракчеева каждый раз, когда считал необходимым заслониться им от своих подданных».
Наконец, участие в самом перевороте великий князь дополняет чертами суровой исторической правды. В брошюре госпожи Богданович, которую я представил суду, говорится еще: «Александр мог не знать, что переворот будет стоить жизни его отцу». Великий князь Николай Михайлович на странице 10-й говорит прямо: «Трудно допустить, чтобы Александр, дав согласие действовать, мог сомневаться, что жизни отца грозит опасность».
Обвинитель просит вас, господа судьи, представить себе те родственные чувства, которые невольно вызываются отрицательными отзывами о покойном императоре, и видит в указаниях на дурные условия воспитания неуважение к верховной власти. Но, господа судьи, ответ на это готов: в лице Николая Михайловича мы имеем именно члена родственной семьи… Но он также историк, и этот историк не остановился перед самой суровой правдой. На странице 12 он приводит даже фразу Константина Павловича: «qu'il ne voulait pas monter au trene souille par le sang de son pere» [82]82
Что он не хотел взойти на трон, обагренный кровью своего отца (франц.).
[Закрыть].
Русская историческая наука и русская литература может только поблагодарить августейшего автора за эту книгу, которая устанавливает с такой правдивостью, на основании высоко авторитетных источников, исторический облик замечательного императора. Указывая на величие борьбы и победы над Наполеоном, признавая, что здесь он проявил черты гения, историк рядом с прежними ставит новый портрет личности Александра I, отмеченный беспощадной правдой.
Что же дает Толстой?
Гениальный художник вводит в эту портретную галерею изображение подвижника. Федор Кузьмич говорит о себе, о своем прошлом: я – величайший преступник. Да… История может разно оценивать и самый заговор, и его результаты. Несомненно, однако, что, субъективно, как человек и как сын, Александр должен был чувствовать себя именно преступником. Далее, царь-отшельник, естественно, осуждает всю прежнюю свою «светскую» жизнь, полную всяких «соблазнов». Обвинение уже в этом предпочтении сибирской заимки короне и трону видит оскорбление верховной власти. Правильно ли это? История знает настроение, которое можно было бы назвать царственной болезнью. Уже в древности один из могущественнейших монархов Востока, Навуходоносор, с вершины трона ушел в пустыню и, по враждебному истолкованию еврейских источников, стал питаться, подобно животным, травой. Легко разглядеть под этой легендой тоску могущественного деспота по простым условиям жизни среди природы и простых людей. Псалтырь, произведение царственного поэта, весь проникнут этим стремлением к смиренной доле. «Суета сует, всяческая суета!» – говорит с горечью тоже царственный экклезиаст… То же настроение видим мы в книге римского императора Марка Аврелия. Карл V уходит в монастырь св. Юста. И, если бы у этого монарха спросили о причинах его «ухода», очень вероятно, что он повторил бы многое, что теперь нам ставится в вину в истории Федора Кузьмича.
Кто же, однако, захочет видеть в этом эпизоде что-нибудь оскорбительное для царственной фамилии Габсбургов? В русской литературе есть и другие произведения, разрабатывающие тот же мотив. В «Борисе Годунове» Пушкина отшельник Пимен говорит послушнику:
Задумчив, тих сидел меж нами Грозный.
Мы перед ним недвижимо стояли,
И тихо он беседу с нами вел,
Он говорил игумну и всей братьи:
«Прииду к вам, преступник окаянный,
И схиму здесь честную восприму».
И плакал он, и мы в слезах молились,
Да ниспошлет господь любовь и мир
Его душе страдающей и бурной.
И в другом месте:
Подумай, сын, ты о царях великих:
Кто выше их? Единый бог. Кто смеет
Противу них? Никто. А что же? Часто
Златой венец тяжел им становился,
Они его меняли на клобук.
В этих нескольких поэтических строчках почти вся психологическая история Федора Кузьмича. Только клобука Александру в изображении Толстого показалось мало: он взял долю не просто скромного подданного; он спустился в низы, наиболее презираемые, считаемые преступными. Если эту легенду с ее настроением считать оскорблением верховной власти вообще, то нужно выкинуть очень много мест из псалтыря, из экклезиаста, из творений Марка Аврелия и просто из исторических учебников.
Оскорбление верховной власти?.. Но вот что говорит историк Александра, Шильдер. Он считает, что, если бы эту легенду можно было перенести на реальную почву, «то установленная этим путем действительность оставила бы за собой самый смелый поэтический вымысел… В этом новом образе, созданном народным творчеством, император Александр Павлович, этот „сфинкс, не разгаданный до гроба“, представился бы самым трагическим лицом в русской истории, и его тернистый жизненный путь устлали бы небывалым загробным апофеозом, осиянным лучами святости».
Облик человеческий, господа судьи, – явление чрезвычайно сложное. Его нельзя охватить одним мгновенным негативным изображением; для этого нужен ряд моментов и ряд изображений. И вот за то, что в портретной галерее Александра I мы поставили, может быть, иллюзорный в несогласный с исторической действительностью, но возвышенный образ кающегося подвижника, «осиянного лучами святости», – редактор «Русского богатства» сидит на этой скамье в качестве подсудимого.
Что касается центрального места обвинения, то есть шестнадцати строк, начинающихся словами: «Кто не имел несчастья родиться в царской семье…» – то этот эпизод освещен уже моим уважаемым защитником. Почему, в самом деле, считать, что это характеристика для всех времен, для всех условий? Времена меняются и условия также. У Александра I воспитателем был «лукавый князь Салтыков и ворчливый дядька Протасов». Мы знаем, что воспитателем будущего императора Александра II, например, был уже приглашен поэт Жуковский, написавший замечательное стихотворное пожелание воспитаннику:
…Да славного участник славный будет
И на чреде высокой не забудет
Святейшего из званий – человек.
Очевидно, этот воспитатель понимал опасность для будущего питомца от условий придворных отношений и придворной лести, о которой говорит в отношении к Александру I не только герой Толстого, но и великий князь Николай Михайлович… Всегда ли удавалась эта задача, поставленная поэтом-воспитателем, насколько и в каком направлении изменились условия воспитания, – об этом скажет история, когда придет ее время и для последующих царственных поколений. Мы останавливаемся перед этой задачей, еще не доступной суждению литературы, и говорим только, что эти условия менялись и что инкриминируемое журналу место рассказа Толстого не подлежит распространительному толкованию.
Господа судьи! Если вы просмотрите напечатанную в «Русском богатстве» статью Л. Н. Толстого, вы увидите, что в нескольких местах она испещрена многоточиями. Это мне, писателю, и моим товарищам по редакции выпало на долю… цензуровать рассказ гениального русского художника. И, если бы в заграничных газетах появилась телеграмма о том, что редактор журнала предан суду за помещение с купюрами рассказа Толстого, то очень вероятно, что заграничные писатели увидели бы преступление не в том, что этих купюр оказалось недостаточно, а в том, что я осмелился посягнуть на произведение гения!.. У нас другие условия. Для того, чтобы рассказ мог появиться, мы должны были провести его между Сциллой и Харибдой; нужно было принимать в соображение суровые законы, ограждающие верховную власть от проявления «дерзостного неуважения», но, с другой стороны, предстояло сделать это в пределах необходимых и достаточных, не нарушая также уважения к правам народного гения. Мы были уверены, что выполнили эти условия, и все-таки журнал наткнулся на препятствия, коренящиеся в привычных нравах русской цензуры. Закон, о котором я уже упоминал, снял долго стоявшие преграды, и историческая истина хлынула уже многоводной рекой. Обвинитель говорил о разнице между объемистым, солидным и спокойным историческим трудом и художественным рассказом, помещенным в книжке журнала. Но, господа судьи, эта разница исчезает, если принять во внимание, что выводы автора становятся достоянием периодической прессы и популярной литературы.
И, тем не менее, наш журнал остановлен, редактор подвергся обвинению. Это похоже на то, как если бы на средине многоводной реки был поставлен небольшой шлюз, среди ничем неогражденного течения. Это неудобно для какого-нибудь отдельно плывущего судна, которое, как наш журнал, может случайно на него наткнуться. Но течения это остановить не может. Целая историческая эпоха, знаменательное царствование императора Александра I стало уже достоянием исторической и общей литературы, и мы ждем, что приговор суда снимет и эти последние, ни для чего не нужные преграды на пути исторической правды, научной и художественной.
Судебная палата не нашла состава преступления в «Записках старца Федора Кузьмича» и вынесла В. Г. Короленко оправдательный приговор, постановив снять арест с книжки «Русского богатства», в которой были напечатаны эти «Записки».
1912
Суммистские ребусы *
– Книга, которую вы читаете, интересна?
– Вздор.
– Зачем же вы ее читаете?
– Мне интересно, – до какой степени она вздорна.
Из старой повести
I
Двадцать первого февраля закрылась в Полтаве выставка «художника-суммиста», г-на Подгаевского.
За два дня до этого события «Полтавский день» поместил статью г-на Лебединского под заглавием: «Мученик идеи».
«Редакция рекомендует с своей стороны г-на Лебединского, как лицо, компетентное в трактуемом вопросе».
Правда, нельзя не заметить, что статья г-на Лебединского наполовину повторяет саморекламу художника; но так как и г-н Подгаевский, по обычаю многих «новаторов-модернистов», сам себя превозносит очень усердно, то это обстоятельство не может ослабить восторженного тона панегирика.
Еще через день в «Полтавском дне» появилось письмо «группы посетителей» в духе статьи г-на Лебединского… Можно подумать, что в Полтаве новоявленный суммизм и его «пророк» имел якобы шумный успех.
Ну, а публика?
Интересно было бы знать количество посетителей за все время выставки.
Но… даже письмо «группы посетителей» является совершенно анонимным. И как многочисленна эта группа – неизвестно.
Сказать правду, я пошел на выставку только потому, что прочел громкую статью г-на Лебединского и «открытое письмо». Самовосхваления художника в рекламе не показались мне ни заманчивыми, ни интересными, хотя бы как курьез. Это уже так «не ново». Столько их уже было в последние годы… Но теперь, раз я побывал уже на выставке, – мне хочется сказать несколько слов о том, что я видел и какие впечатления я вынес о «пророке» и его «пророчествах».
II
«Даже Илья Ефимович Репин был в свое время дерзким новатором и также вкусил критической брани», – предостерегает нас г. Лебединский. – Едва ли можно сказать, что это является характерной чертой в биографии И. Е. Репина. Публика живым чутьем быстро оценила то новое, что несли тогдашние молодые художники, и сочувственно отнеслась к веянию, в котором чувствовалось отрицание «академизма». Несомненно, однако, что в истории можно почерпнуть примеры и более убедительные, когда новое в искусстве или в науке признавалось не сразу. В этом – главный аргумент господ нынешних новаторов. Бойтесь смеяться над тем, что вам теперь кажется несомненно смешным. Вы рискуете сегодня осмеять завтрашнего признанного гения.
И публика действительно робеет. Перед ней стоит человек, заявляющий весьма решительно: Я гений. Я принес вам мировое откровение… Откуда-то явившийся «компетентный» критик поддерживает его, и оба вместе приглашают публику преклониться перед… «воспоминаниями копченой воблы». Я ни мало не утрирую: это суммистское произведение № 368. На куске картона приклеена «натуральная» копченая вобла из мелочной лавки, а кругом расположена непонятная и безвкусная неразбериха, о коей, несмотря на свое копченое состояние, якобы вспоминает бедная вобла.
Это несомненно смешно или, если хотите, не смешно, а противно. Но – что, если ваше непосредственное чувство вас обманывает?.. И вы не видите тут ни живописи, ни скульптуры, ни поэзии, ни здравого смысла только потому, что вы еще слепы, как щенок после рождения?.. А завтра, быть может, новый пророк откроет вам глаза, и вам станет стыдно своего непонимания…
И вот находится всегда некоторое количество слишком осторожных людей, которые соглашаются не верить тому, что видят их глаза сегодня, а верят тому, что они «быть может, увидят» завтра…
III
В холодном балаганчике стоят несколько десятков преимущественно молодых людей и слушают, как г. Подгаевский «наизусть» произносит заученные тирады, напечатанные уже в его рекламе, умиляясь, восторгаясь или грустя в одних и тех же местах… С недоумением глядят зрители, как суммистский «пророк» в надлежащем месте обнажает голову перед собственным автопортретом… Этот «автопортрет» – представляет опять картон побольше, чем для воспоминаний воблы… Неразбериха такая же. Рамка с чем-то вроде визитной карточки художника за стеклом; кругом, в виде второй рамы, кусок пилы, костыль, кусок багета… И г-н Подгаевский объясняет символическое значение каждого из этих ничего не говорящих предметов: из них должно явствовать, что г-н Подгаевский пророк нового искусства и мученик. На большей части лиц, слушающих эту вызубренную лекцию, – бродит улыбка, на некоторых недоумение и вопрос. Не все могут определить для себя, – при чем они присутствуют: при непозволительном кощунстве, как думает, например, автор статьи «Полтавского вестника», или при возвышенном экстазе пророка… В своем «скульптурном» ребусе г. Подгаевский водрузил среди пил, костылей и багетов – маленькое распятие, как составную часть того же автопортрета, – и… на этом основании считает возможным совершать перед ним нечто вроде молитвенных действий. Если «Полт. в-к» обвинял его на этом основании в кощунстве, в грубом уголовно наказуемом смысле, – то это, конечно, напрасно. Но признаюсь, что эта часть трафаретной саморекламы производит самое тягостное впечатление.
IV
Наше искусство несомненно находится в периоде застоя и смуты. Среди этого тумана то и дело слышатся истерические выкрики: «Я, я, я, нашел выход. Я гений! Идите за мной». И публика (особенно жадная к новизне молодежь) идет порой на эти зовы и попадает в лучшем случае на настоящих истериков, в худшем – даже на шарлатанов. И очень трудно определить, с кем именно имеешь дело в каждом данном случае. Публика боится верить своему непосредственному чувству.
Она опасается проглядеть какое-нибудь гениальное откровение… А между тем есть ведь и другая опасность. Многим еще памятен эпизод, случившийся несколько лет назад на одной из парижских выставок. Еще недавно г. Редько возобновил его в памяти читателей «Русских записок». Какая-то веселая компания решила подшутить над смешным доверием публики к самоновейшим откровениям крайних модернистов в живописи. Они привели ослика, пригласили судебного пристава, принесли ведерки с разными красками и чистое полотно на подрамнике. Затем шалуны поочередно погружали хвост осла в разные краска и приводили артиста в состояние легкого оживления, водя около морды разными ослиными лакомствами. «Осел реагировал на это помахиванием хвостовой конечности», как сухо-канцелярски выразился об этом судебный пристав в протоколе. Оставалось только направить эти движения хвостовой конечности на холст. В результате этого ослиного (в самом буквальном смысле) творчества получились разноцветные мазки и полосы, «ни на что не похожие», как определил судебный пристав. Шутники подписали картину («Солнце, заснувшее над Адриатическим морем») и представили ее на выставку новаторов от имени несуществующего итальянского художника Боронали. Картина была принята, занимала свое место среди других картин «новейшего искусства» и даже обратила некоторое внимание критики. При этом один из критиков сделал ей упрек, что «это… уже не ново»… То есть, что было уже много картин, похожих на эту. А эта, как удостоверено напечатанным затем протоколом, была написана ослом, ослом не в переносном, а в точнейшем значении, ослом с ослиными ушами и хвостом!
Так вот, к каким результатам приводит иной раз излишнее недоверие к своим непосредственным чувствам.
Правда, существует правило: «Лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного». Это вполне верно в области правосудия… Мы, разумеется, и не рекомендуем применять к этим, громко кричащим о себе «гениям» даже легчайших статей о нарушении общественной тишины и порядка. Пусть чудачат, и пусть кто хочет платит им за чудачества. Но… есть другой закон, который применим всецело в этих случаях. Он гласит просто, что «смеяться, право, не грешно над тем, что кажется смешно»…
Всякое произведение искусства, как общественное явление, создается двумя факторами: художником и средой. Основное требование от искусства – искренность, и это требование должно быть предъявлено одинаково и зрителям. Прежде всего будьте искренни – говорим мы художнику. Говорите правду, говорите то, что видите и чувствуете, – требуем мы от зрителя. Только в этом выход из смуты. Будьте искренни, и тогда вы во всяком случае правы. Гораздо лучше добросовестная ошибка, даже в отрицании, чем легкомысленная поддержка всякого новшества только потому, что оно само кричит о своей гениальности. Боясь раз опоздать преклонением перед новой ожидаемой святыней искусства, вы рискуете сотни раз участвовать в кощунственном шутовстве вместо священнодействия.
А это опасность не меньшая…
V
Что же все-таки представляет этот «суммизм» и в чем сущность гениального открытия его пророка и «мученика» г-на Подгаевского? Компетентный критик даже не пытается ответить на наши недоумения. Он просто повторяет ничего не объясняющую рекламную лирику г-на Подгаевокого. Новое слово, последний крик новейшего искусства, – и кончено. Мы же видим на выставке лишь ряд пестрых пятен, искаженных фигур, карандашный портрет художника, без намека на сходство, с одним глазом во всю щеку и т. д. Это предварительная эволюция, своего рода преддверие храма. Затем идут уже совершенно непонятные бесформенности, и… мы вступаем в область суммизма.
Что значит это слово? По-видимому, новое откровение суммируетвсе откровения прежних новаторов. Это – во-первых. Во-вторых – оно дает синтез живописи, скульптуры и… поэзии. Живопись – в непонятных, аляповатых пятнах красками, скульптура – в сочетании пилы, костыля, багетов, в чучеле птицы, наклеенной на картон, в копченой вобле и тому подобных несообразностях, из которых нельзя даже судить, способен ли этот «художник» вылепить простейшие фигуры хотя бы как ученик среднего класса художественной школы. Поэзия – в сочетании всего этого («воспоминания воблы»!) и в рекламе.
Мы, конечно, не станем разбирать все эти произведения в отдельности. Ограничимся общей характеристикой, которая ясна всякому непредубежденному глазу.
Передвижникам делали упреки, что их картины представляют в сущности иллюстрации к разным явлениям общественной жизни. Суммизм – не иллюстрация. Он должен быть причислен к другому еще более прозаическому жанру. Во всяком иллюстрированном журнальчике, кроме картинок, – есть еще отдел… ребусов. Отдел этот не претендовал до сих пор на звание искусства, как шарада – на поэзию. Здесь просто более или менее замысловато сочетаются фигуры, внешнесловесное значение которых, правильно угаданное, дает фразы, поговорки или пословицы. Достоинство ребуса – не столько в рисунках, сколько в остроумном их сочетании.
Суммизм г-на Подгаевокого – это ребус и шарада самого худшего сорта, ребус без остроумия, составленный человеком, как будто не умеющим порядочно рисовать и совершенно лишенным изобретательности. Разгадать хоть един из этих ребусов – невозможно. Необходимо выслушать объяснение всякого в отдельности, что, конечно, бесцельно, тем более, что объяснение произвольно. При известной «игре ума» воспоминания копченой воблы могут отлично сойти за что угодно другое, хотя бы, например, за «депутата» (№ 369)… На этой последней «картине-скульптуре» мы видим уже не воблу, а чучело птицы, окруженное надписями: «Сургуч… или, вонючь… бель… Пей… мри… Ач… Бельмо» и т. д. Тут же отчасти замазанное краской печатное объявление, на котором остались части надписи: «…я жидкость заключает в себе вещества, от которых не…ить нельзя»…
Не правда ли, что это «говорит само за себя»…
Впрочем, есть один такой ребус-шарада, который в известной степени наводит все-таки на размышление. Тут прежде всего кидаются в глаза надписи: «Чушь», «Аша», «Раш», а затем совершенно членораздельная фраза: «Здравомыслящий опомнись»…
Этим мы и закончим свою заметку… Гм… «Здравомыслящий, опомнись»… Как хотите, – это дает намек (хотя и смутный), что разгадка ребуса более лестна для остроумия г-на Подгаевского, чем для нас, – его простодушных посетителей.
Если мы ошиблись и приписали суммистскому пророку более остроумия, чем у него есть в действительности, – просим извинения.
1916