Текст книги "Том 8. Статьи, рецензии, очерки"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
Георгий Чулков. – «Тайга» *
Драма. Издательство «Оры». С.-Петербург. 1907
«Тайга»! Прежде всего, – что такое тайга? Читатель, даже не бывавший в Сибири, знает, что тайгою называют по местному лес, а так как в Сибири леса преимущественно лиственничные, то значит тайга есть сибирский лиственничный лес. Дело как будто просто, для г. Георгия Чулкова даже слишком просто. Поэтому, при «переоценке» ясных понятий с декадентской точки зрения, он считает нужным дать тайге свои собственные «новые определения». В его драме некто Юрий, недавний житель «тайги», спрашивает у доктора, живущего «в тайге» 13 лет: «Скажите, доктор, что собственно значит слово тайга? Этот густой лес, что раскинулся вокруг?» И доктор отвечает: – «Нет, тайгой называется и лес, и земля вместе». Юрий(полагаю, с недоумением): «И лес, и земля вместе?» Доктор:«Да; и лес, и земля, и притом в их священной пустынности».
Мало вразумительно и едва ли правильно, но кто докажет, что правильность и вразумительность – нужны для всяких определений? Ведь вот и слово металл дает понятие, как будто довольно ясное. Но в этом простом виде оно совсем не интересно. А скажите его особенным образом, да еще прибавьте к нему «жупел», – и замоскворецкие купчихи, по свидетельству Островского, – станут впадать в истерику. Это значит, что к простому понятию прибавлено «настроение», столь интенсивное, что для нервных замоскворецких дам оно становится даже нестерпимым… По-видимому, и тайга дает г. Чулкову «настроение» лишь тогда, когда она является не тем, что она есть в действительности, а только с прибавлением к ней «земли в священной пустынности» и разных небывалых жупелов. По счастливой случайности, это маловразумительное определение мы можем дополнить еще некоторыми чертами, заимствованными у того же автора. Одновременно с «драмой» г. Чулкова мы прочитали его поэтическое произведение, напечатанное в газете «Товарищ» (№ 249) и озаглавленное «В тайге». Из него мы узнаем, что г. Чулков «сквозь чащу-дрему тайги вечерней с неверным сердцем бродил во сне»… Во время этой интересной прогулки по «таежному, нежномуи страшному пути», «хранимый словом напевно-ярым», поэт сделал несколько открытий, даже, можно сказать, откровений, чрезвычайно интересных не только для географов, но и для исконных сибиряков, всю жизнь проводящих в тайге. А именно, он узнал, что
…там в глубинах, забытых богом,
Где клект орлиный заглох в глуши,
И зверь сердитый с могучим рогом
Мох черный топчет в лесной тиши…
…Там лебедь белыйв седом тумане
Поет о смерти, зовет, зовет,
И я несмело, во сне-обмане
Пою, как лебедь, зеркальность вод…
Если оставить в стороне самого поэта, который, очевидно, составляет в тайге явление совершенно исключительное и случайное – вероятно, даже никогда небывалое, – то все же окажется, что в той тайге, которую «познал» г. Чулков в своем видении, водятся, во-первых, носороги, во-вторых, зимой на озерах сохраняется «зеркальность вод» и, в-третьих, на этой зеркальности поют лебеди…
В этой-то интересной тайге происходит некое таинственное «действо» между проживающими там людьми, столь же экзотического происхождения, как таежные носороги и лебеди. Это, во-первых, Юрий, личность без определенной физиономии, к коему приезжает невеста («сестра Любовь»). Она, конечно, не просто приезжает, а таинственно следует к жениху, и все чувствуют задолго ее приближение (точь-в-точь, как «Intruse» Метерлинка). Волосы у ней «темно-червонного» цвета. Ничем больше не замечательна. Впрочем, делает вид, что знает о «тайге» какой-то секрет. На вопрос, что именно, – отвечает: «Она сгорит на солнце вместе с землей». Должно быть читала популярные статейки по космографии и геологии. Затем – доктор. Он материалист, играет на скрипке, причем во время игры держится в самом темном углу (точь-в-точь как «Некто в сером» у Леонида Андреева). Кроме того, он шаманит с якутами. Как мыслитель и врач занят вопросом: следует ли уничтожать лихорадку. Вывод – не следует: «сейчас лихорадка серая и скучная, ее нужно сделать золотой. Пусть она соперничает с солнцем» (стр. 33). Влюбчив. Когда к Юрию приезжает его невеста, – доктор сразу как будто слегка обалдевает и ни с того, ни с сего обращается к ней с заявлением: «Ваши волосы, как осенние листья. Или нет… нет! Как волокнистые червленые облака»… Женат на якутке Сулус, но готов, по-видимому, предпочесть ей «сестру Любовь», тем более, что Юрий, насколько можно догадываться по намекам автора, в свою очередь начинает безнадежно влюбляться… в «тайгу». В конце концов доктор застреливает свою жену-якутку, по причинам необъяснимым и таинственным. Положим, автор намекает как будто, что ему-то, г. Георгию Чулкову, причины сего преступления небезызвестны. Виновна, дескать, в подстрекательстве на женоубийство никто иной, как… опять-таки «Тайга», которая к тому же «сама женщина, быть может, даже она единственная настоящая женщина» (стр. 20). Смутно намечается следующая уголовная гипотеза: «Тайга» влюбилась в доктора и потребовала убийства соперницы, очевидно, еще не зная, что почтенный эскулап заглядывается уже на «червленые волосы» сестры Любови и начинает проделывать перед ней разные декадентские штучки, вроде игры на скрипице «в самом темном углу»…
Едва ли, однако, какой бы то ни было суд, даже военно-полевой, – придал бы значение этим изветам г. Георгия Чулкова. «Помилуйте, – сказал бы наверное защитник невинно обвиняемой Тайги, – разве можно верить наблюдениям господ декадентов вообще, а г. Георгия Чулкова в частности? Какой г. Чулков свидетель, – об этом вы можете судить хотя бы из газеты „Товарищ“, в коей он всенародно утверждает, будто, бывая в гостях у „единственной настоящей женщины“ Тайги, встречал у нее носорогов (или единорогов?) и лебедей „поющих на зеркальности вод“, притом еще зимою, когда воды, как известно, замерзают?! Вы скажете, что все эти несообразности он мог видеть во сне. Но тогда, господа судьи, – можно ли полагаться на слово человека, который не только видит ни с чем несообразные сны, но и оглашает их во всеобщее сведение посредством печати? Не очевидно ли вам, что г. Чулков никогда у г-жи Тайги не бывал и что его показания об ее причастности к этому делу так же облыжны, как показания о носорогах и лебедях. Ни в какого доктора она не влюблялась (да едва ли и существуют такие доктора), а значит – не было причины к подстрекательству на убийство почтенной докторши. И если есть здесь какое бы то ни было преступление, то разве – издевательство над здравым смыслом бедного читателя».
На странице 30-й «драмы» есть небольшой диалог, который представляется как бы символическим и характерным. Юрий спрашивает у своей невесты «сестры Любови»: «Ведь ты ехала одна?» Сестра Любовь отвечает: «Да, я и тайга».Выходит как будто, что и тайга г-на Георгия Чулкова тоже ехала… Еще черта для характеристики тайги.
Северные сборники *
Издательство «Шиповник». Кн. V. 1908 г.
В эту (пятую) книгу «Северных сборников» вошли произведения трех скандинавских авторов: Карла Ионаса Лове Альмквиста, Августа Стриндберга и Яльмара Сёдерберга, в переводе г. Ю. Балтрушайтиса. Господин Балтрушайтис – поэт декадентского толка. Впрочем, очень может статься, что мы и ошибаемся: в этой терминологии теперь разбираться очень трудно. Гораздо безопаснее сказать, что г. Балтрушайтис – модернист. Это тоже не вполне определенно, но если прибавить антиреалист, то, кажется, это будет самая устойчивая точка на пересечении этих «зыблющихся линий», которые своей трудно уловимой сетью составляют туманное пятно модернистских «настроений».
Итак, посмотрим на сборник г. Балтрушайтиса (он весь заполнен его переводами) с этой точки зрения. Рассказу Карла Ионаса Лове Альмквиста переводчик предпосылает критический набросок, в котором говорится, между прочим, что Альмквиста (родившегося в 1793 и умершего в 1861 году) гетеборгский профессор Сюльван, не колеблясь, называет гением, а соотечественница его, госпожа Эллен Кей – «самым современным поэтом Швеции». «Своим внутренним складом и общим духом своего миросозерцания, – прибавляет к этому переводчик уже от себя, – Альмквист на несколько десятков лет опередил свое время…» «Поражаешься современности его изысканных образов, буквальному совпадению отдельных выражений и целых страниц с тем, что теперь проповедывается, как самая последняя мудрость дня».
Итак, у нас есть случай на «старом поэте» постараться уловить, что же собственно составляет модернистскую мудрость последнего дня, отличающую ее от реализма, которая на старом фоне должна засверкать для нас тем яснее. Рассказ Альмквиста называется «Мельница в Шельпуре». Ведется он от лица какого-то знакомого автора, «молодого и веселого человека, крепкого и высокого роста», который совершил пешком путешествие по Упланду и Руслагену и оставил письменный рассказ о своих впечатлениях. Начинается этот рассказ просто и живо. Рассказчик довольно красиво описывает природу, впечатления простора, свободы и молодости. На одной из дорог он встречает молодую крестьянскую девушку, спускающую тяжелый воз по крутому спуску. Он помогает ей, вступает в разговор и провожает ее до мельницы. От рассказа веет природой и подлинными впечатлениями. Фигура крестьянской девушки набросана красиво и бойко, как эскиз недурного живописца в дорожном альбоме. Если бы дальше последовал ночлег на мельнице с какой-нибудь характерной «бытовой» картиной, потом утро, прощание и дальнейший путь, мы имели бы нечто вроде эпизода из «Записок охотника», то есть нечто художественно реальное. Но что же тут, однако, было бы «совпадающего с последней мудростью» модернизма?
А вот погодите. Дело в том, что рассказчик не заканчивает так просто. Он не заходит на мельницу, а идет дальше. Но неведомая сила невольно влечет его опять к мельнице, и, в конце концов, повинуясь мистическому притяжению, он приходит туда вечером. Входит. На мельнице темно. Слышны два голоса. Они звучат злодейством, и, действительно, оказывается, что это крестьянин Карлсон сговаривается с мельником погубить некоего невинного Матсона, а с ним и Бритту (встреченную рассказчиком девушку). Сама она спит теперь на мешках Матсона над самым колесом. Рассказчик в темноте пробирается туда и снимает спящую девушку с опасного места как раз во-время: Карлсон входит наверх и с адским хохотом толкает мешок под колесо. Бритта продолжает спать странным сном; рассказчик не может разбудить ее, но зато в бреду она рассказывает ему все тайные пружины злодейства Карлсона, который, оказывается, отравил родную сестру, а теперь хочет обвинить в ее смерти Матсона. Тут начинается уже нечто, как говорили в старину, «несодеянное»: рассказчик надевает на голову юбку Бритты, которая перешла к ней от отравленной хозяйки, становится на лестницу и произносит длинный монолог, разоблачая злодеяния Карлсона. Автор уверяет нас, будто, видя (в темноте!) юбку сестры, Карлсон принимает «крепкого мужчину, высокого роста» за тень отравленной, и оба негодяя верят подлинности монолога. При этом некоторые разоблачения привидения ссорят злодеев, и они вступают в драку. На драку собирается народ. Бритта, значит, уже в безопасности. Рассказчик уходит.
Ах, если бы хоть здесь скандинавский «гений» закончил эту цепь лубочных ужасов. Но он не кончает. Он бредет над бурным потоком в лесу и видит, что на другой стороне потока злодей Карлсон влечет связанную Бритту и требует у нее, чтобы она или обещала дать нужные ему показания в суде, или приготовилась погибнуть мучительною смертью (он собирается распилить ее на лесопилке, как бревно). Рассказчик кидается на помощь, хочет перебежать через бурный поток по настилке лесопильной мельницы. Настилка рушится под его ногами. Треск, хаос падающих досок, и герой… вы думаете, падает в воду? Нет. По странной случайности (не любо, читатель, можете не слушать) он оказывается стоящим на единственном столбе посреди потока, как некая статуя на пьедестале. В это время злодей уже привязал Бритту к бревну и пустил под пилу лесопилки, а сам, мечась зачем-то по мельнице, как угорелый, попадает в колесо и погибает. Положение: герой стоит на столбе посреди потока, пила уже задевает тело Бритты. Помощи ниоткуда. Но… недаром, по словам г. Балтрушайтиса, «Альмквиег тяготеет ко всему, в чем неисповедимым образом кроется роковая тайна»… На сей раз безвыходное положение разрешается некоей таинственной птицей. Она пролетает мимо, задевает за что-то крылом, роняет щепку в шестерню, – ужасная пила остановлена. А за сим и столпник прыгает благополучно со столба… Давно бы так…
Мы нарочно так подробно привели запутанное содержание рассказа, так как оно кажется нам характерным: в недурную, чисто «реальную» рамку вставляется совершенно аляповатый, ни с чем несообразный вымысел, лишенный воображения и вкуса, перед которым «приключения» эмаровоких романов – верх художественности и правдоподобия, и г. Балтрушайтис, сам модернист, – выдает нам это за «совпадение с самой последней мудростью дня». На здоровье, господа! Старый реализм охотно уступит вам эту замечательную мудрость.
Мы не знаем, действительно ли Альмквист «гений» в остальных своих произведениях, но Август Стриндберг – писатель, нам давно известный, не гений, но человек несомненно талантливый. В сборнике есть два его рассказа («Высшая цель» и «Легенда о С.-Готарде»), в которых побуждения людей доступны оценке здравого смысла и от которых веет и поэзией, и самой «реальной» правдой. Но Стриндберг, по некоему странному капризу, любит порой заигрывать с модернизмом, то есть пишет рассказы, к которым приложима обычная для модернизма критическая формула: «Смысла, конечно, нет. Но есть, знаете ли, что-то».Это «что-то» в рассказе «Соната призраков» может нормально настроенному человеку доставить несколько поистине веселых минут. Есть в этой сонате некий ужасно коварный «Старик», великий каналья и злодей. Он всех опутал своими сетями и уже собирается насладиться полным торжеством своих адских интриг, для чего собирает все свои жертвы в одно место и начинает перед ними хвастать своей ловкостью. Но тут одна из жертв, сумасшедшая старуха, которая воображала себя попугаем и кричала «курр-ру», внезапно приобретает дар слова, произносит дрянному старикашке длинную и ядовитую отповедь и в заключение приказывает ему (уверяем вас, – мы не выдумываем) идти в гардеробный шкаф и там повеситься. Старикашка сконфузился до такой степени, что… покорно лезет в шкаф и вешается, к удовольствию, надо думать, всей почтенной компании, причем, из приличия или для «символа», старушенция-попугай велит лакею заставить дверь ширмою, «ширмой смерти». После этого раздается песня некоего студента, из коей читатель узнает, что «Благ, кто доброе свершает» и «Всем дается по деяниям». Как видите, «мудрость последнего дня» недалеко ушла от мудрости старых прописей.
Любителям веселого чтения можем порекомендовать и последнее действие «сонаты», где сначала студент и девица (фрекен) объясняются в любви и уверены в своем счастьи, пока не является на сцену роковая кухарка, – разумеется символ кухарки, которая «вываривает мясо, а нам дает одни волокна и воду, а бульон выпивает сама; когда же бывает жаркое, то она сперва вываривает сок, поедает соус и даже (о, ужас!) выпивает подливку!» Ее злодейства наводят на влюбленных такое уныние, что они начинают вспоминать другие несовершенства мира, и кончается это тем, что фрекен зовет Бенгтсона (лакея)и говорит: «Ширмы, скорее. Я умираю» (мы опять не выдумываем: без ширмы герои сонаты никак не решаются умереть). Лакей, понятно, – человек служащий… Он приносит ширмы, фрекен уходит умирать… После сего студент опять преподает «мудрость последнего дня» из старой прописи: «В том, что в жизни ты соделал в гневе, кайся без гордыни»… И подыгрывает на арфе…
Такова эта маленькая и, право, довольно веселая шалость талантливого скандинава. И почему бы нет, в самом деле? Если уж такой ловкий старикашка позволил себе «внушить», что ему необходимо повеситься в гардеробном шкафу, то неужели так трудно внушить читателю, что это не просто веселая шалость, а «трагическая соната», в которой, за отсутствием простого смысла, есть таинственное и важное «что-то»…
Эти две вещицы – рассказ о чудесах в решете Альмквиста и соната Стриндберга – служат, повидимому, оправданием для г. Балтрушайтиса в глазах модернистских товарищей. Оправданием в том, что остальные рассказы, им переведенные, просто художественны и не расходятся с здравым смыслом. Особенно хороши небольшие рассказы Седерберга, действительно напоминающие простоту и задушевность нашего Чехова.
1908
Стереотипное в жизни русского писателя *
К некрологу гр. Е. А. Салиаса
Когда умирает русский писатель, какого бы калибра он ни был, то ему, как всякому подсудимому на суде, прежде всего, вероятно, предлагают на том свете вопрос: «Был ли в каторжных работах? На поселении в Сибири? Под судом? В тюрьме? Ссылался ли административно? Или, по меньшей мере, не состоял ли под надзором полиции, явным или тайным?»
И редкий из нашей братии может, положа руку на сердце, ответить: на каторге не бывал, под судом и следствием не находился, под явным и тайным надзором не состоял.
Такая уже преступная профессия. С первым лепетом российской публицистики началась и эта история: уже Новиков и Радищев открыли скорбный мартиролог. О Пушкине и Лермонтове известно. Даже Грибоедов, видный чиновник и российский «полномочный министр» при персидском дворе, не избежал путешествия на фельдъегерских с Кавказа в Петербург. На память об этом путешествии он завещал нам характерное четырехстишие, которое покойный Каратыгин, его личный знакомый, напечатал в своих записках:
В «главный штаб» потому, что в те древние времена (1826 год) не было еще даже «корпуса жандармов», и «привлекаемые» по подозрению в ненависти к слову рабпомещались в ордонанс-гаузе при главном штабе.
С этих пор система совершенствовалась, захватывала все шире, и теперь трудно сказать, найдется ли хоть один русский писатель, не заштемпелеванный хоть когда-нибудь, хоть однажды в своей жизни печатью «неблагонадежности»…
Недавно умер граф Е. А. Салиас-де-Турнемир, автор «Пугачевцев». Он был граф, аристократ, цензор, вообще человек «вполне благонадежный». Даже «Новое время» и «Россия» не нашли на его репутации пятна и упрека и посвятили ему самые благосклонные некрологи.
И, однако, в жизни графа-писателя тоже был неблагонадежный эпизод, о котором, повидимому, забыли некрологисты. А между тем, он был оглашен самим Салиасом.
В «Историческом вестнике» (1898 года) были напечатаны воспоминания графа Е. А. Салиаса, в которых отмечена эта любопытная черта. В 1861 году происходили памятные студенческие волнения в Московском университете, и граф Салиас-де-Турнемир был избран в числе трех студентов отвезти в Петербург прошение на высочайшее имя. Прошение было вручено флигель-адъютанту, а на другой день граф явился за ответом к шефу жандармов, князю Долгорукову. Последний – человек уже пожилой и благосклонный – принял юношу очень милостиво и произнес при сем случае назидательную речь, суть которой заключалась в следующем: «Государю императору, как отцу своих подданных, крайне горько видеть, что молодежь, вместо того чтобы усердно заниматься науками, волнуется и занимается предметами, до ее образования не касающимися. Вместе с тем все справедливые желания студентов Московского университета будут удовлетворены. Возвращайтесь тотчас же обратно в Москву и постарайтесь, чтобы волнения в Московском университете тотчас же стихли».
Граф с товарищами в Москву вернулся, волнения стихли. Но… с тех пор на имени юного студента поставлен штемпель: «неблагонадежный», и он попал под негласный надзор полиции.
Те времена были много благодушнее наших. Теперь этот роковой штемпель лишает заклеймленного огня и воды, преграждает ему доступ на всякую казенную службу, заставляет господ губернаторов «не утверждать» кандидата на службу земскую, а иной раз даже гонит с частной, оставляя торную дорогу только в эмиграцию или в нелегальные. Тогда служебная карьера от тайных аттестаций не прерывалась. Пушкин, как известно, был сослан «в чиновники» в Новороссийский край, Герцен – в Вятку, Салтыков был в Вятке же советником казенной палаты и т. д.
Служебная карьера графа Салиаса шла тоже довольно успешно. Он стал чиновником по особым поручениям при тамбовском губернаторе, потом «по личному желанию гр. Д. А. Толстого» сделался редактором «С.-Петербургских ведомостей». Нужно заметить, что это «особое поручение» требовало нарочитого доверия, так как это редакторство «по назначению» совпало с отнятием аренды «Петербургских ведомостей» у либеральной редакции Корша и Суворина. Граф Салиас это доверие оправдал, был затем принят в российское подданство с высочайшего соизволения и затем одним почерком пера (как выразился министр Тимашев), не имея чина, получил сразу чин надворного советника. Затем граф был членом комитета цензуры иностранной в Петербурге и, наконец, управляющим конторы императорских театров, в каковом качестве представлялся государю.
Но вот однажды ему случилось отправиться в провинцию, где губернатором был его приятель. Граф по приезде в город остановился у этого губернатора. Однажды последнему принесли секретную бумагу. В ней губернатору, как домохозяину, предлагалась некая секретная анкета, относившаяся к его гостю, как состоящему под тайным надзором полиции!
Это было, по словам графа Салиаса, девятнадцать лет спустя после того, как юный студент Московского университета выслушал благосклонные назидания шефа жандармов, добродушного князя Долгорукова! Все это время за графом при всех его передвижениях следовала, как тень, репутация «неблагонадежности», и полиция озабоченно отмечала его приезды и отъезды, причем, конечно, росло соответствующим образом и «дело» об этом опасном человеке в сыскных учреждениях.
Впрочем, девятнадцать лет – это еще не очень много. Пушкин был менее счастлив и числился неблагонадежным чуть не полвека спустя после своей смерти. Заслуга освобождения великой тени от негласного надзора полиции принадлежит, по словам генерала П. Панкратова [77]77
«Р. вед.». 1889 г., № 99.
[Закрыть], шефу жандармов, известному генералу Мезенцеву. Назначенный шефом, Мезенцев потребовал к себе списки поднадзорных, в числе которых продолжал значиться «титулярный советник Александр Сергеевич Пушкин». Мезенцев тотчас же, конечно, распорядился очистить списки неблагонадежных лиц от умерших литераторов, чтобы в них осталось более простора живым.
1909