Текст книги "Вечное дерево"
Автор книги: Владимир Дягилев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
С отцом Виктору было хорошо, и он никак не хотел ложиться спать, сколько ни уговаривали его мать и бабушка.
– Давай-ка распорядок не нарушать, – сказал отец, приближаясь к его кроватке, и посмотрел на него как-то по-особому. И Виктор понял: отца надо слушаться.
С этой минуты он и стал все делать так, как велит отец, как говорит его взгляд, которому нельзя возражать. Виктор позже назвал этот взгляд приказным и сам учился делать такие же глаза, как у папы, чтобы пугать Иринку.
Авторитет отца в семь строго поддерживался. Отца часто не бывало дома. И все равно мама и бабушка твердили Виктору: "Делай так, потому что так сказал папа", "Ну хорошо, я расскажу отцу, когда он приедет".
Не только Виктор – все слушались отца. Мама никогда не возражала ему. И его, Виктора, всю жизнь учила не возражать. Помнится, как-то они всей семьей были на Юге-как будто в пятьдесят шестом было,-и папа читал ему книгу о деревьях-великанах, живущих много тысяч лет. Деревья эти называются секвойи. Виктор спросил: "А есть вечное дерево?"-"Нет, вечного дерева не бывает",-ответил отец. "Нет, есть!"-сам не зная почему, возразил Виктор. И тут же получил "леща" от матери: "Не спорь с отцом", – сказала она.
Он уважал и слушался отца, но мать была ему ближе. Она была рядом всегда, как сердце, только протяни руку-вот оно, стучится. Вся жизнь Виктора проходила на виду у матери. Она знала о нем все: и хорошее и плохое. И он о ней знал многое, и от нее услышал, например, что он не первый сын, первый, Ленечка, умер перед самой войной, а он родился в сорок третьем, после того как папа приезжал домой в краткосрочный отпуск.
Он знал о маме многое, но ничем, точнее сказатьмало чем мог помочь ей. А мама умела плохое перевести в хорошее. Вот, например, с его кличкой как получилось.
Сначала он был невысоким, во всяком случае на физкультуре не первым стоял. А в седьмой класс после каникул вернулся – и оказалось, что он вымахал за лето, стал выше всех, стал высоким, худым и костлявым.
И Колька Шамин с ходу назвал его Журавлем. Обидно было, Виктор потихоньку от всех плакал. А мама, узнав о кличке, воскликнула: "Так это же красиво! Чего ты расстраиваешься, дурачок?" И нарочно стала называть его Журавушка. Жура. И всех приучила к этому, так что теперь иные люди даже его, настоящего имени не знают, так и зовут Журка. И он откликается на Журку.
Сейчас кажется, что это действительно красиво...
В общем, мама-это мама. А отец-как директор школы.
И вдруг мама, которая делала все так, как говорил отец, и детей приучала не возражать, не спорить, подчиняться отцу, вдруг мама сама заспорила, наговорила отцу грубых слов и в несколько минут разрушила то святое, что годами сама же создавала.
Именно потому, что отношения между матерью и отцом всегда были ровными и спокойными и Журка не знал и не представлял себе других отношений между родителями,– ссора между ними потрясла его. Он долго не спал и лежал не шевелясь, чтобы не подумали, что он не спит, закинув руки за голову, глядя на светлое пятно от фонаря, то замирающее, то вздрагивающее на стене.
Он думал о причине, заставившей родителей в первый раз в жизни поссориться. И как на вопрос учителя, ответил сам себе: причина состоит в том-идти отцу на работу или нет. То есть он хочет идти, а мама не согласна.
И из-за этого ссориться?! Он удивился: настолько причина ссоры .показалась ему ничтожной и оттого сама ссора выглядела совсем нелепой.
Работу Журка представлял себе как необходимость.
Люди идут па работу лишь потому, что без этого не проживешь. Для жизни нужны деньги, а их дают за работу.
Но он что-то не замечал, чтобы на эту работу люди рвались. Вот, например, во время-школьной практики в цехе, где их обучали, был слесарь Царьков. Он ежедневно цапался с мастером из-за каждой лишней детали, ничего не хотел делать сверх нормы, кричал мастеру: "Я вам не осел, чтобы ишачить".
Но почему же отец рвется ишачить? ..
Другая, более острая мысль захватила его. Хотя не отец, а мама говорила грубые слова, но Журка понял:
она обижена. И ему надо, необходимо заступиться за нее.
"Нужно заступиться, заступиться, заступиться", – эта фраза, как сигнальная лампочка, все зажигалась в его мозгу. Промычав что-то невнятное, он уснул.
Проснулся Журка в -холодном поту. Снились кошмары. Будто он один, сам с собой, играет в баскет и вместо мяча свою голову в корзину бросает. Она отскакивает от щита и снова садится к нему на плечи.
Он тряхнул головой и тотчас вспомнил все, чему был невольным свидетелем вчера.
"Что же теперь будет? И как мне быть?"-подумал он.
Еще никогда в жизни не приходилось ему решать такие сложные задачи. Нужно было определить свое отношение. не к кому-нибудь – к родителям. Как-то помирить их или сделать что-то такое, чтобы снова в семье было, хорошо и спокойно.
За завтраком мать разговаривала с ним, как обычно, делая вид, что ничего не случилось. Отец, как всегда, молчал. И это их стремление скрыть от него свою ссору еще сильнее расстроило Журку. Он ел, глядя в тарелку, изо всех сил стараясь не показать, что он знает о ссоре родителей.
– Не спеши так, – сказал отец.
– Ешь. Ешь, Жура,-тотчас отозвалась мать.
Эти как будто ничего не значащие фразы, в которых были скрыты противоречия, встревожили его. Он понял:
ссора серьезная, и уступать ни отец ни мать друг другу не хотят.
В школе Журка был рассеян, что-то невпопад отвечал по химии.
На большой перемене он отошел в дальний конец коридора, к окну, и опять думал. Теперь Журка уже твердо решил действовать: "Надо поговорить с отцом".
– Эй, мыслитель! О чем думаешь? – раздался голос Кольки Шамина.
Журка посмотрел сверху вниз на Колькину круглую, как мяч, бритую голову и неожиданно для себя спросил:
– Колька, мужчины мы или нет?
Колька лукаво прищурился и окликнул ребят, толпившихся в коридоре.
– Эй, ребята! Вот Журавель ставит перед нами жгучую проблему современности – мужчины мы или нет?
Он повернул к Журке улыбающуюся морду:
– Ты разъясни: в каком смысле? Тут по-всякому трактовать можно: в смысле самцы, рыцари, джентльмены.
– Дурак, и без смысла, – сказал Журка и пошел в раздевалку.
Отец сидел у окна, чуть боком к свету, и подшивал подворотничок к своему старенькому кителю. Журка ви"
дел его профиль: резкие черты лица, с легкой горбинкою нос, решительный подбородок, крутой затылок и прядку седых волос, повисших над ухом.
"Не медлить, не тянуть", – сказал себе Журка и, швырнув портфель на оттоманку, стремительно подошел к отцу.
– Папа, вот что,-произнес он, чувствуя сухость в горле.
Отец не повернул головы, даже не покосил глазами.
Журка продолжал громче:
– Не надо тебе работать.
– Это как же?-спросил отец, все еще не оставляя своего дела.
– А так... Так... На пенсию.
– А ты ее разве уже заработал?
Отец посмотрел на него пристально.
– Я? .. Я еще нет... Но ты... В общем, не надо...
Журка злился на себя, на свою беспомощность.
– А ты? Сам-то ты к чему тянешься? – спросил отец.-Что любишь? Куда после школы идти думаешь?
– Спорт люблю, – промямлил Журка. – Баскет.
– А людям?,. Какая им польза от тебя будет?
Журка стоял такой маленький, жалкий и ничего не мог с собой поделать.
– А я не хочу ишачить! – выкрикнул он через силу.
– Ах, вот оно что.,. Ну-ну! – отец рывком поднялся, точно ему подали команду "встать".
Журка заметил, как он резко, почти мгновенно изменился, словно внезапную боль почувствовал.
– А ну-ка, умник, снимай пальто, и пиджак тоже.
Ну! – скомандовал отец.
Журка дрожащими руками разделся, положил пальто и пиджак на спинку стула, но они свалились на пол.
У него не было сил поднять их.
– А теперь штаны снимай. Ну! Что стоишь?! Это все чужое, не твое, не тобою сделано, не на твои деньги куплено.
Журка не двигался.
Тогда отец подошел к нему близко – так, что Журка почувствовал его дыхание. Секунду – гневно, все с той же внутренней болью смотрел на него, а затем резко, сам ужасаясь тому, что делает, ударил по щеке.
– Запомни. И никогда, слышишь – никогда не оскорбляй тех, кто трудится.
Журка схватился обеими руками за голову и, всхлипнув, побежал в свою комнату.
Степан Степанович поднял его одежду, положил ее аккуратно на стул, взял китель и снова принялся за свое занятие.
Журка сидел, ничего не видя, не слыша, не двигаясь.
Мыслей не было. Слез не было. То, что произошло сейчас, было еще более ужасным, чем ссора между отцом и матерью. И это ужасное лишило Журку способности думать, говорить,чувствовать.
Его ударил отец. Никогда в жизни пальцем не тронул, а тут залепил пощечину. Наверное, для Кольки Шамина, привыкшего к отцовским головомойкам, это было бы шуточкой. А для Журки это была самая большая в жизни травма.
За что?
Он шел к отцу с хорошим, хотел заступиться за маму..
Он думал не о себе-о спокойствии в доме. Он впервые попытался высказать свое мнение, потому что уже не ребенок, понимает, что к чему. А его не захотели понять, а ему в ответ-по морде? И кто? Отец, которого он так уважал, которым так гордился. Пусть бы хоть ударил по-мужски, кулаком, а то пощечину дал, как девчонка.
Надо как-то ответить отцу, показать, что он не бессловесное существо. Ведь даже кошка и та царапается, когда ее бьют.
"Уйду напрочь", – сказал Журка сам себе и вскочил... Но тут вспомнил, что проходить надо мимо отца, и опять сел, положив на стол костлявые кулаки.
Его энергичная натура требовала действий, но он не знал, что делать. Прошедшие сутки, точнее сказатьвремя от вчерашнего вечера до сегодняшнего обеда все в нем перевернуло, как выпускной экзамен. Пожалуй, за год, за всю свою жизнь он не пережил и не передумал столько.
Хотя Журке и было семнадцать, хотя он и носил ботинки серок третьего размера, хотя уже несколько раз брился папиной бритвой, он все равно до вчерашнего вечера был ребенком. Конечно, он вполне взрослый, и сильный, и высокий, и все понимает. А все-таки он был ребенком. Жизнь шла беззаботно, для себя, для своего удовольствия, для своих радостей, как у десятилетнего:
знай учись, знай играй, знай веселись вволю. А сегодня и хотел бы, да не может так, как вчера. Вот надо поесть– и на тренировку. А он не может выйти, отцу в глаза посмотреть. И вообще, сейчас не до тренировки.
"Хватит скулить", – сказал он сам себе.
И как только сказал это, в голову пришла смелая мысль: "Уехать из города. Тут найдут, всякие осложнения будут, а в другом городе не найдут".
Журка встал и возбужденно заходил по комнате.
"Конечно, чего это я буду здесь жить да мучиться.
Уеду напрочь, окончу школу и поступлю куда-нибудь, и приеду в отпуск. Вот я-полюбуйтесь. Вы думали, я такой, ни на что не способный, а я – вон какой..."
Решение было найдено, и от сознания, что он знает теперь, как быть, Журке стало радостно и хорошо. Все показалось простым и легким: раз-уехал, два-окончил школу, три-поступил куда-то, четыре-вернулся с чем-то...
Когда и куда лучше уехать? Уехать лучше всего в Москву, там и возможностей больше – и учиться, и в баскетбол играть,– и случай такой представляется.
Как раз через неделю команда "Буревестника" едет на соревнования в столицу. Совсем недавно тренер приглашал Журку в эту поездку. Тогда он отказался, потому что мама была против, она за его успеваемость боится.
А теперь это "против" можно и не учитывать. Теперь сам себе хозяин.
Однополчанин Стрелкова майор запаса Алов все еще болел, а Степану Степановичу не сиделось без дела, тем более что о желании пойти работать было объявлено товарищам и они постоянно спрашивали его: "Ну как?
Устроился?" Степан Степанович подумывал: "А может, и в самом деле не на завод, а вот на стройку, на какуюнибудь должность?" Но все еще медлил, не шел, ждал выздоровления Алова.
Подтолкнул его Журка, неожиданное столкновение с ним.
"Это же черт знает что такое! До чего довела парнишку! – досадовал он на жену. – Избаловала. Распустила.
Все твердила ему: "Тебе все дано, перед тобой все дороги открыты, только учись, захоти только". Все "тебе, тебе, тебе". И никогда не спрашивала с него. А ведь "тебе"
должно равняться "с тебя", как сила заряда равняется отдаче. Иначе откуда появится это "тебе"? Его создать надо, накопить, заработать. А она тунеядца растит. Мальчика для мячика. Ишь ведь – "ишачить не хочу", вспо* минал он слова сына. – Ну нет! Я это дело перекантую.
Я из него всю дурь вытрясу, заставлю уважать рабочий класс".
И тут Степан Степанович подумал: "А что я дал сыну, чтобы спрашивать с него? Спрашивают то, чему учили.
А чему я учил Витьку?. " Занят был, занят, – оправдывал он себя, но совесть возражала:-Мог бы найти время.
Просто тебе удобно было так, как было".
И, как это ни горько, как ни досадно, должен был признать Степан Степанович, что сам во многом виноват, что воспитание детей отдал в руки жены, передовернлся и привык к этому, как к распорядку дня, как к дороге, по которой ходил из года в год.
"Надо с ним поговорить. Небось не мальчишка. Помужски поговорить". И тотчас возразил сам себе: "Но ему, сукину сыну, ничего не докажешь словами. Тут личным примером надо... Правда, он возражал: "Не надо работать"." Но это так. Это со слов матери.,. Только личным примером".
И Степан Степанович отправился искать работу на стройку.
Места все были знакомые. По этой земле он не раз хаживал с передовой до штаба, не однажды попадал под бомбежку, под минометный обстрел. Валялся в воронках, полузалитых водой, ползал по-пластунски по болотной грязи. Он эту землю знал на ощупь-сырую, вязкую, холодную. Здесь когда-то была свалка-пустырь, болото.
А теперь...
Земля была знакомая, а места новые, неузнаваемые.
Всюду дома-уже отстроенные, со светлыми окнами, с балкончиками и белыми занавесками, и еще строящиеся, растущие на глазах, без крыш, без окон, без балкончиков. Всюду бульдозеры, землеройные машины. Всюду подъемные краны, большие и малые. Всюду самосвалы, транспортеры,тракторы.
Машины роют траншеи, машины поднимают кирпичи, машины возят, машины носят, А люди командуют ими.
Людей мало. Машин много.
Вон из кабины подъемного крана высунулась голова в красной косынке, что-то кричит.
Непонятно! -отвечают парни в измазанных куртках.
– Под стрелой не болтайтесь, глухари!
Парни захохотали.
– Теперь понятно.
"Вот она – передовая", – подумал Степан Степанович, чувствуя тот знакомый душевный подъем, когда, бывало, в дивизию приходила новая техника, новые люди.
Он так задумался, что едва успел отскочить в сторону.
Из-за дома вынырнула машина и, качнувшись кузовом, забуксовала, обдавая его холодной грязью.
"Чего ж дорогу не построят?-проворчал он, стирая грязь с шинели.-Техника лучше сохранилась бы, скорость была бы выше и материалы экономились. Вон сколько их в грязи валяется..."
Степан Степанович в уме тотчас начал прикидывать, как бы он поступил, была бы его воля... "Вот здесь подъезд устроил бы, выезд-там, чтобы машины не сталкивались. Во дворе – кольцо".
– Эй, хлопцы, где тут управление? – спросил он у парней в измазанных куртках.
– Чего-о? – переспросили они недоуменно.
– Командование ваше где?
– Какое еще командование?
– Контору спрашивают, – раздалось с высоты. – Идите туда, товарищ,-красная косынка махнула рукой куда-то в сторону.
Контора оказалась грязно-серым бараком с маленькими окошечками.
Степан Степанович на минуту задержался, посмотрел по сторонам, как бы сравнивая этот барак с новыми, высокими и светлыми домами вокруг. Потом одернул шинель, как бывало перед тем, как войти к генералу, потянул на себя дверь.
В нос ударило табачным дымом. Накрыло шумом, словно волной. Всюду-на скамьях, на подоконниках, у стен и посредине барака-стояли и сидели люди в измазанных телогрейках и резиновых сапогах. Они курили и разговаривали громко, и смеялись, и шутили. Из-за перегородки слышались телефонные звонки, чей-то начальственный басок, пощелкивание счетов, стрекотание арифмометра. Люди не обращали на это внимания. Еже* минутно кто-то выходил или приходил, сильно хлопая дверью, кто-то поднимался и садился и прикуривал от общей спички.
Степан Степанович снова вспомнил войну, командный пункт и точно такое же скопление людей, движение, шум, разговоры, и за всем этим-он знал-существует порядок, дела, задание для каждого человека. Быть может, через секунду кто-то из них поднимется и пойдет выполнять свое дело, как уходили солдаты в разведку, в тыл врага, на ходу передавая товарищам недокуренные папиросы..И снова, как в те далекие дни, он почувствовал себя солдатом – и гордость и радость охватили его.
За тонкой перегородкой, за старым столом сидел сред"
них лет мужчина – начальник участка, как сказали Степану Степановичу. Он был занят разговорами с группой товарищей, которые задавали ему чуть ли не в один голос разные вопросы, и он умудрялся отвечать им, устремляя на каждого, с кем говорил, свои черные глаза.
Он не обратил внимания на приход Степана Степановича. Очевидно, к нему заходили без спроса все, кому нужно было, и во всякое время.
"По крайней мере не бюрократ", – отметил про себя Степан Степанович.
Наконец черноглазый взглянул на него:
– У вас что?
– У меня предложение,-заговорил Степан Степанович и почему-то заволновался, заторопился. – Относительно дорог. Подъезда-выезда... Чтоб не было пробок.
И относительно сохранности техники.
– Конкретно, – нимало не удивляясь, спросил черноглазый и указал ему на стул рядом с собой.
Степан Степанович обратил внимание на то, что стул стоял не напротив, как обычно у всех начальников, а рядом.
– Бумажки листок, – попросил он.
Степан Степанович быстро набросал предполагаемую схему дорог и подал черноглазому. Тот посмотрел на схему и улыбнулся.
– В армии были?
– Так точно. Двадцать пять лет имел счастье.
– Ну что ж, в этом – есть смысл... Вы не из треста?
– Никак нет. Я насчет работы.
– Это к Михееву. Нам нужны думающие люди...
Это напротив.
Степан Степанович поднялся.
– А места есть?
– Что-нибудь найдем. Важно зацепиться,-и черноглазый подал Степану Степановичу крепкую руку.
Михеев оказался солидным рябоватым мужчиной.
Он важно сидел, уложив руки на подлокотники. От посетителей его отделяла свежевыструганная деревянная перегородка, на которой кто-то уже успел-нацарапать свои инициалы.
Хотя Михеев разрешил Степану Степановичу войти, он минут пять не смотрел на него, а глядел перед собой, на какую-то бумагу.
– Н-да,-произнес он, не отрывая глаз от бумаги.
– Относительно работы.
– Специальность?
– Гражданской нет... Я из армии.
– Сами или попросили?
Степан Степанович не понял:
– Что именно?
– Сами ушли или попросили, спрашиваю?
– В отставке.
– Офицер, значит?.. Нужен начальник пожарной охраны.
Степан Степанович хотел возразить, но, вспомнив слова черноглазого "важно зацепиться", промолчал.
– Документы,-потребовал Михеев и впервые оглядел Степана Степановича с ног до головы, как оглядывают вещь, которую собираются купить.
Он долго изучал документы, а Степану Степановичу с каждой минутой все тягостнее было это ожидание, все сильнее подмывало уйти туда, в табачный коридорчик.
Он вдруг почувствовал себя неловко, унизительно, даже не призывником, а совсем зеленым, совсем еще ничего не значащим допризывником. Это было впервые. Это было так обидно, что и передать нельзя.
– Н-да-а,-протянул Михеев.-По структуре подходите, по анкете – нет.
– Это почему же?
– Полковник. Неудобно. Дискредитация мундира получается.
– Что вы!
– Вот так,-сказал Михеев, возвращая документы.
– Может, другая какая работа есть?-спросил Степан Степанович.
– Подходяги нет...
–Но мне сказали.,.
– Подходяги нет,-повторил Михеев.-Енде.
– Что?
– Конец, говорю. Желаю,-и он небрежно кивнул Степану Степановичу.
Степан Степанович не стал выговаривать Михееву за его поведение, ему уже не хотелось здесь работать. Он шел обиженный, оскорбленный, стараясь не обратить на себя внимание людей в измазанных телогрейках.
На улице буксовали машины, работали подъемные краны. Девушка в красной косынке все так же что-то кричала парням. А они снова отвечали!
– Непонятно!
Девушка.ругалась, а парни хохотали, держась за животы и приплясывая на гнущихся подмостках.
И этот здоровый раскатистый смех как-то сразу ободрил Степана Степановича.
"Какого лешего, – подумал он. – Чего я сюда? У меня свое есть. Завод, И только туда, И от этого не отступлю...."
И он решительно повернул к дому.
Куницын устроился на работу с ходу, на следующий же день после памятного вечера у Стрелкова, после неожиданной стычки с ним.
"Дачник, говоришь, специалист по разведению малины... – с возмущением рассуждал он. – Ишь ты, мужественный товарищ! Мы еще посмотрим, кто что сможет".
Работать Куницыну не хотелось. Пошел он на службу лишь потому, что было задето его самолюбие и он под горячую руку заявил, что устроится раньше Стрелкова.
Сделать это было не трудно. Куницын отправился в райком и подал заявление. Ему предложили несколько должностей, в том числе и должность заведующего партийным кабинетом крупного завода. Место вполне его устраивало. Оно было достойно звания, опыта, возраста.
"А то -слесарь, – все не мог успокоиться он. – И недостойно и простенько".
Однако самолюбие Куницына было не вполне удовлетворено, потому что не устроился еще Стрелков, и поэтому нельзя было объявить о своей работе, точнее, решить, кто более прав-он или Стрелков, нечестно было бы заранее выставлять свою правоту,
С детства Куницын привык быть честным и искренним, не терпел лжи и фальши. Считал неправду великим злом.
Воспитывался он у деда и бабки-людей суеверных, набожных. Часами старики простаивали на коленях перед иконами, часами молились и внука приучали молиться. А внук хотел знать, что такое бог и где он находится, и почему его никогда не видно. На его вопросы бабка не отвечала, мелко крестилась и стращала, показывая на иконы: "Вот он тебя, боженька-то".
Тогда он решил проверить, где же тот бог, что виден бабушке и не виден ему. Как-то бабушка вышла на завалинку погреться, а он на лавку, к иконам. Едва дотянулся до нижней – она сорвалась и полетела на пол.
Платоша зажмурился, замер, ожидая божьей кары. Но ничего не последовало. На полу, дымясь пыльцой, лежала старая дощечка.
– Бабушка! – закричал Платоша, выскакивая из избы. – Икона-то деревяшка. Бога-то нет!
Пороли Платошу, на горох ставили, голодом морили.
А он твердил свое: "Бога нет. Икона-деревяшка".
Плакала бабка, молилась за непутевого внука. Не помогало.
– Поперешный, одно слово, – заключила бабка и от"
везла его в сиротский дом.
Вот таким "поперешным" и вырос Куницын. Поперек неправды всю жизнь шел...
Из-за своей "поперешности" он и из армии ушел. Случилась в общем-то не такая большая история, со стороны поглядеть-мелочь, комариный укус. У полковника Куницына был в подчинении подполковник Каравай – верный фронтовой товарищ, человек резковатый, медлительный. Зато честный, смекалистый и умный офицер. Они Давно сработались и никогда не подводили друг друга.
Но вот соединение принял новый генерал, по фамилии Медведников, этакий жилистый, весь из желваков, будто он всю жизнь рвался, а его все в узелки связывали. При первом же знакомстве с Куницыным он спросил:
– Кто у вас в помощниках? Каравай? .. Так вы его...
это самое, – и сделал движение рукой, словно крошки со стола смахнул.
– То есть как? – переспросил Куницын.
– Нужно одного офицера устроить.-Заметив недоумение и растерянность Куницына, генерал пошутил:– Каравай, Каравай, ну-ка место уступай.
Куницыну было не до шуток. Унижение, обиду почувствовал он в словах "узловатого генерала". Человека убрать-что крошки смахнуть.
Уклончиво ответив генералу, он зашел к товарищам.
Он считал все настолько возмутительным и несправедливым, что любой должен понять и активно поддержать его. Так он считал. Да не так думали те, к кому он обратился. Те предпочитали с начальством не ссориться.
Выведенный из себя этим холодком, он заспешил, загорячился, кинулся в партийное бюро, в политотдел. Все и везде его выслушивали, обещали помочь, но делали это не так горячо и энергично, как хотелось бы ему.
Через несколько дней позвонил генерал.
– Ну как, это самое, освободили место?
– Никак нет.
– Что? Явиться ко мне!
Тогда Куницын подал рапорт об отставке. Нет, он не хотел уходить из армии. Рапорт был протестом против произвола начальника, крайней мерой, "которая, как он втайне надеялся, остановит Медведникова.
Но не тут-то было. Рапорт его ничего не изменил и не остановил движ.ения дела, как маленький камушек, брошенный под колеса машины, не может остановить ее движения.
Куницына легко отпустили, будто этого только и ждали.
И он ушел из армии. Ушел, чтобы никогда не возвращаться к активной жизни, чтобы оставшиеся годы прожить одному в тишине и покое.
Со временем он все больше стал понимать, что поступил глупо, дрогнул в решающую минуту, дезертировал с передовой. Для него, как фронтовое эхо, доходили вести о делах покинутого соединения. "Узловатого генерала"
прокатили на вороных на партийной конференции. Среди прочих грехов ему, оказывается, припомнили и операцию "Два К": Каравай-Куницын. А самого Куницына не позабыли, оформили наградной лист на положенный ему за выслугу лет орден Красного Знамени. Каждый год в День Советской Армии Куницыну приходили поздравительные письма, под которыми стояли подписи уже незнакомых ему людей. Это бередило его сердце и напоминало об ошибке. После таких писем Куницын срочно уезжал на рыбалку, в лес, в глушь. Там он забывался, и боль как будто проходила. Но затем снова какая-нибудь мелочь напоминала ему о его малодушии.
Вот и Стрелков со своими разговорами, со своим устройством на работу на должность слесаря растревожил старые раны, как будто подключил ток такого напряжения, какого совесть не выдержала.
"Ишь, легенда! Еще оскорблял, дачником называл.
Посмотрим теперь, кто прав!"
Куницын и раньше пробовал устраиваться работать, но делал это недостаточно активно, нехотя.
– А сейчас, как в бою, принял решение, и отступать некуда.
"Посмотрим, посмотрим,-твердил он.-Ты вот только устройся. -А мы посмотрим, какой ты мужественный..."
Время шло, а Журка все оставался дома. То, что в первый момент казалось "ему простым и ясным, через день сделалось вдруг и сложным, и туманным, и запутанным. То, что не имело как будто значения, обрело его, мелочи становились главным, а то, что считалось главным, почти потеряло свой смысл. Он чувствовал себя как на контрольной работе, когда к ней не готовился, не повторил пройденного, считая, что все помнит и знает, а на поверку вышло: надежды эти были напрасными, он все перезабыл, перепутал и не знает, с чего начинать сочинение.
Оказалось, в команду был включен другой игрок, и Журке пришлось упрашивать тренера включить его хотя бы запасным. Раньше он считал бы унижением проситься в команду, а теперь просился, раньше считал бы оскорблением быть запасным, а теперь обрадовался, когда тренер наконец уступил его просьбе.
Неожиданно потребовалась справка от врача, и этр оказалось почти неразрешимой проблемой. В школе брать такую справку нельзя было, потому что открывалась тай* на его поездки. Пришлось подчистить старую-число и год. Это было нехорошо, нечестно, Журка ходил с тяжестью на сердце, будто гирьку туда подвесили, как к часам.
Оказалось, что нужны деньги, потому что после соревнований придется на что-то жить. Денег было всего три рубля с копейками: мать дала кеды купить. Этого, ко"
нечно, мало, но просить нельзя было, потому что просьба, опять-таки, могла вызвать подозрение и все испортить.
Вот так во всем появилось это проклятое "нельзя", как красный свет, при котором не перейдешь дорогу, а дорогу необходимо было переходить.
Главное же, что удерживало и тяготило Журку, что он все сильнее, с каждым днем сильнее чувствовал, но не признавался даже себе в этом, состояло в том, что ему вдруг грустно и страшно стало уезжать из дому, покидать все такое привычное, обжитое, родное. Все чаще он ловил себя на мысли: "А может, не надо? Может, все обойдется?" Все чаще в душе покрикивал сам на себя: "Расскулился. Расслабился!" Все чаще поглядывал на родителей, замечая такие подробности, которых раньше не видел: седые волоски на висках матери, косую полоску пореза на щеке отца.
"Не распускайся, не распускайся!"-приказывал он себе.
Но семейные подробности лезли в глаза, как блестящие предметы в комнате, и оказывались сильнее его воли, Какая-нибудь вещь, альбом с марками, случайно попавшийся под руку, нагоняли на него грусть. Какая-нибудь скамеечка для ног, сделанная руками отца, "чтоб удобней писать было", какой-нибудь старый, изрезанный бритвой угольник-все обретало неожиданное, щемящее сердце значение.
Приближалось время отъезда, а дело не двигалось с места..
"Или – или?! – сказал себе Журка. – Они ж молчат.
Отец не обращает на меня внимания, будто не он меня, а я его ударил. Да что я, на самом деле, щенок?!"
И он заставил себя действовать.
Пришел с уроков пораньше, точнее сказать, удрал с литературы. Отца не было-наверное, опять ушел искать работу. Мать направилась в ателье.
"В ателье-это не скоро",-подумал Журка и, как сорвавшийся со старта бегун, начал поспешно собираться.
Иринка сидела за столом и наблюдала за братом, поворачивая голову, как котенок, когда он следит за мелькающей перед ним веревочкой.
Журка делал вид, что не замечает ее любопытствующих взглядов: доставал из-под оттоманки отцовский чемодан, застилал его старой газетой, прятал мамины тряпки в шифоньер.
Иринка не вытерпела и спросила:
– Едешь, да? Куда, а?
– На соревнования... Учи уроки.
"Еще выболтает",-подумал он и перенес чемодан в свою комнату.
Через минуту в дверях показалась Иринка.
– А почему с папиным чемоданом?
– Так надо... Учи уроки, а то маме скажу.
Иринка обиделась, тряхнула черными бантиками.
– А я тоже скажу.
– Что... скажешь? – спросил он и испугался.
"Все дело может испортить". Он хотел, как всегда в таких случаях бывало, дать Иринке "леща", но с грустью подумал: "Уеду и долго ее не увижу".
– Принеси-ка мою зубную щетку и пасту.
Иринка, удивленная неожиданным смягчением брата, шмыгнула в ванную, принесла щетку и пасту,
– А чем же я чистить буду?
Паста у них была одна на двоих.
– Пока маминой почистишь, а потом тебе купят.
У нее лукаво блеснули глазенки, и от пришедшего вдруг открытия она даже привстала на носочки.
– Ты сбегаешь, ага?
– Я не сбегаю... Я уезжаю.,. На время уезжаю...
Уеду, а потом приеду.
Она осуждающе потрясла бантами.
– Ты мне не ври... Я знаю, что сбегаешь.
Журка секунду стоял перед ней с пастой и щеткой в руках, решая, стоит ли посвящать ее в свою тайну,
– Дай слово, что никому не скажешь.
Иринка прижала кулачки к груди. Они были в чернилах и показались Журке какими-то особенно жалкими, маленькими.