Текст книги "Выздоровление"
Автор книги: Владимир Пшеничников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Однажды я как бы совершенно от нечего делать сказал Чуфарову, что замучился без воды в коммунхозовской гостинице и спросил, нельзя ли, мол, переждать безводье в райкомовской. Чуфаров, разумеется, ответил отказом (апартаменты явно предназначались не для меня), но, видно, вспомнил, что это он перетянул меня в райцентр, что-то намотал на ус, и это в конце концов решило мою судьбу в ущерб многим и многим.
К концу второго года пребывания в Мордасове я получил освободившуюся однокомнатную, со всеми удобствами, квартиру. Каких-то три дня потребовалось мне, чтобы вытравить следы прежних обитателей и начать в старой квартире новую жизнь. Я реально ощутил долгожданную свободу.
Двоякое чувство, надо сказать, потому что первое время мне стоило трудов уложить себя в постель, отказаться от перестановки книг на полках или соблазна весь вечер проторчать у телевизора, хотя все это можно, конечно, и понять, и простить. Я с наслаждением обживался, назанимал денег, перезнакомился с торговыми чинами, до петухов подправлял и подкрашивал, и однажды в полуночный час услышал, как за стеной захлебываясь стонет женщина. Замороченный, я вспомнил угрюмого соседа, вскочил, бросился на площадку и ударил кулаком в соседнюю дверь. Мне открыли не сразу, но на выставившихся в темный прогал лицах не было и тени поножовщины. Смущенный я вернулся к себе, потому что понял: за стеной занимались любовью. Это была не гостиница, и мне захотелось… петь! Я увидел, что на стенах не хватает бра, а на столе – магнитофона… А фужеры можно хранить и на кухне.
Однако к новому укладу жизни я привык скорее, чем думал, и даже перестал замечать эту новизну, но тому послужили и веские причины. Тимошкин вскоре после моего вселения в квартиру был снят с должности, и на меня обрушилось бремя власти. Прятаться стало не за кого, подставлять тоже некого, так как выкатился из райкома и заворг. Ответственность обрушилась на меня, а я, видит бог, не был готов к этому. Комсомольская карьера меня не тревожила, но постоянным стало подавленное состояние, ожидание чего-то непоправимого, не давала покоя необходимость принимать решения. Надо было поправлять дела, найти до пленума кандидатуры взамен первого и заворга, а приходилось еще отбывать долгие часы на всевозможных аппаратных совещаниях, заседаниях в комиссиях, на приемах у Гнетова, взявшегося вдруг лично руководить комсомолом после нашумевшего в области постановления бюро обкома. Приходил к нему на прием и Тимошкин просить работу, но Гнетов, не отрывая глаз от принесенной мной анкеты, кандидата в заворги, раздельно произнес:
– Ты подвел меня, агроном.
Повисла протяжная пауза.
– Все. Пожалуйста, – отсек ее Гнетов.
Тимошкин испарился из кабинета, а вскоре и из района.
Искренне сожалел Гнетов о бывшем нашем заворге, по моему мнению, пройдохе и цинике, дал команду принять его в штат управления сельского хозяйства, а когда позднее в райкоме был создан сельскохозяйственный отдел, наш бывший заворг стал его инструктором.
Отеческая забота Гнетова о комсомольских кадрах вылилась в то, что райком просуществовал обезглавленным почти два месяца. Требовались толковые парни с высшим сельскохозяйственным, и я методически объезжал хозяйства района. Некоторых зоотехников и ветврачей привозил к Гнетову, но вскоре отказался от этого, ограничиваясь беседами, потому что для двух неплохих парней разговор в кабинете первого секретаря райкома партии положил конец их только что начавшимся карьерам: один через месяц, другой через полгода оставили район.
Во время одной из поездок я завернул в Петровку, в колхоз «Весна», где впервые и познакомился близко с тем, о ком не раз говорил мне Моденов. Председатель «Весны» Александр Николаевич Шорохов оказался всего на четыре года старше меня, хотя, встречая его раньше на всевозможных районных сборищах, я и не подозревал об этом. Казалось, нас разделяли не меньше десяти лет.
Зашел я к Шорохову в кабинет, чтобы попросить подзаправить наш «уазик», и по счастливой случайности застал на месте. Испытанные в подобных ситуациях панибратский тон с анекдотчиком Виталиным из «Седьмого съезда Советов», жалостливый скулеж сынка лейтенанта Шмидта в «Прогрессе» тут явно не подходили. За столом сидел одетый с иголочки, аккуратно причесанный деловой человек, и, поздоровавшись, я просто сказал:
– К Чернухину еду, Александр Николаевич, литров двадцать семьдесят шестого надо бы залить.
– А вообще как с бензином? – Шорохов изучающе посмотрел на меня.
– Да если бы водитель пореже к теще ездил, хватало бы и лимита.
Шорохов кивнул и снял телефонную трубку. Через десять минут мой водитель уехал на колхозную заправку, а мы разговорились. Тогда я сказал, что даже, мол, не шофер виноват, что бензина не хватает, а загонял вконец Гнетов, оказавшийся чересчур придирчивым к нашим кадрам.
– Человек настроения. Трудно с ним работать, – спокойно, как мне показалось, заметил Шорохов.
Но в отношении Гнетова он тогда ограничился одним лишь этим замечанием, а разговор крутился вокруг комсомола. Шорохова интересовало, как я-то туда попал.
– А как мы все в комсомол попадаем?
– Я имею в виду аппарат управления, – уточнил Шорохов.
Вообще к руководящему аппарату он, как мне показалось, «дышал неровно». Поначалу я расценил это как чисто карьеристский интерес, ведь сам-то Шорохов стал председателем в двадцать семь лет, а в книжном шкафу у него маячил портрет человека, ставшего министром в тридцать четыре года, но я все-таки ошибся.
Выслушав на следующий день мой рассказ о знакомстве с Шороховым и скептические выводы, Моденов только рассмеялся.
– Пацан ты еще, вот что я тебе скажу. Что тут тебя смутило? Это же самая светлая голова во всем районе. Ни слова он тебе просто так не скажет. Ему же почти каждый день приходится с этими аппаратчиками дело иметь: то достать, это протолкнуть… А все, что им сделано за четыре года, будь спокоен, просчитано вдоль и поперек. Вот твой Гнетов, посмотри, любит к месту и не к месту повторять, что мы живем в зоне рискованного земледелия, а потому целиком зависим от погоды. И все поддакивают ему! Может быть, авторитетом его считают или сами убеждены в этом? Нетути! Так ведь удобней! Если неурожай – вали все на засуху, а если кое-как план вытянули – смело можешь заявить, что капризам погоды была противопоставлена передовая агротехника, дисциплина и организованность, талант предвидения руководителей. А Шорохов в такие игры не играет. Проезжал полями, видел дождевальные установки? Первые триста гектаров в районе! Это тебе не гектар капусты. А какой кровью добыто? Ему же втолковывали, что средства надо вкладывать в реальные вещи. Как будто гарантированные корма – не реальная вещь! Э-э, с твоим Гнетовым…
– Да какой он мой!
– Не ребячься, а слушай, – Моденов скрывался у меня от потерявшей всякое терпение жены, превратившейся в очередной раз из-за служебной строптивости мужа в кормилицу семьи, и, как всегда во гневе, был разговорчив; благодушествуя, он обычно помалкивал или скользил по мелкотемью. – Шорохов убежден, и это верно, что ничто не меняется до тех пор, пока не приходят люди, которые начинают менять. У себя в колхозе Саня многого достиг, и мужики уже за ним поворачиваются, но в районе – никакой поддержки! Кто и может помочь – в рот Гнетову смотрит. На первых порах Сане кровушку портил предисполкома Глотов Борис Борисыч. Вот уж искусный угодник был! Хотя на первый взгляд мог за вождя оппозиции сойти…
– А-а, – вспомнил я, – у нас в Подбугрове каламбурили: Гнетов за Глотова, Глотов за Гнетова – вытащим планы-те! А где же он теперь?
– Да вровень со своим кумиром стал, первый в соседнем райкоме. Но, говорят, тяму не хватает: заваливает район помаленьку. Нынешний предисполкома хоть свои кадры старается в обиду не давать, хотя тоже больше все показуха…
Но мне до подобных размышлений было еще не близко. Слушая в тот вечер Моденова, я все равно думал о своем: как-то примет Гнетов очередные мои находки. И когда наконец все решилось, и пленум состоялся, и шефом моим стал инженер Гудошников, а заворгом – экономист Мукасеев, занявшие на первое время мои гостиничные апартаменты, я почувствовал себя обворованным до последней нитки. Так пусто и тошно сделалось. То хоть видимость бурной деятельности скрашивала и сокращала дни, а теперь они снова тянулись, да еще осенние, слякотные. Я попросился в отпуск за два года – недоуменный отказ: под монастырь парней хочешь подвести? Попросил неделю, чтобы к родителям съездить, – дали, но не сразу, а по первым заморозкам уже, когда и картошка в погребе, и солома под крышей, и капусту, благословясь, порубили. Читать не мог и писать уже не тянуло. Подумал даже о женитьбе, но тогдашнюю мою матаню вполне устраивало вахтовое сожительство, а чтобы прогнать ее совсем, надо было еще очередной вахты дождаться. Пытался скрасить мои вечера Моденов, получивший сногсшибательную должность страхового агента, но пробой не наступал.
– Ну, и бросай тогда к чертовой матери свою работу! – взорвался Моденов. – Развесил нюни, глядеть тошно. Ну, хорошо бы ты боролся за что-нибудь, доказывал, воевал и, разумеется, потерпел поражение. Тогда и белый свет черным становится, и душа кричит… Но ведь ты ни черта подобного не делал. Ну, пописывал в своем Подбугрове, печатали мы тебя, потому что на безрыбье и… сам знаешь. Но вот что-то начало, начало получаться, а он почву, видите ли, потерял!
Я слушал и улыбался. Не трогало.
В райкоме комсомола я был весьма прохладным функционером, умел только отписываться от обкома и плодить необходимые бумаженции внутреннего употребления, и это все после заполнения вакансий вернулось. Я потерял запал, и, хотя еще пробовал писать, писанина моя мало походила на то, что я привык читать. Разрозненные записи в амбарных книгах, может быть, и любопытные сами по себе, ни во что путное не складывались. То не хватало терпения скреплять все беллетристикой, то вдруг казавшиеся новыми и глубокими мысли оборачивались мыльной водой в мелком ушате. Не хватало полного знания хотя бы одного человека. И я хандрил. И тем сильнее, чем отчетливее сознавал себя заурядным мордасовцем, тем, которому зачастую приходится тянуть чужую и потому вдвойне отвратительную лямку только потому, что ничего другого взамен он найти не может, ну разве что для разнообразия переметнется из Межколхозстроя в Сельхозтехнику, а оттуда – в дорожный участок. С некоторой завистью поглядывал я на сотрудников редакции, примеривал на себя их работу и старался пореже бывать там, чтобы не травить себе душу. Моденов соглашался, что работа в редакции поживее будет, но и он не видел туда лазейки. Он пытался расшевелить меня так как-нибудь, но – не трогало.
Только однажды Моденов явился ко мне не один.
– Да не разувайся ты там, – закричал он на кого-то из прихожей. – Лишний раз полы помыть ему как найдено, а то уж и не знает, чем время убить… Проходи!
И я увидел Шорохова с пакетами в обеих руках.
– Между прочим, будет у тебя ночевать, – заявил Моденов. – Только мою раскладушку ему не давай – пружины вытянет, сам на ней ложись… Э-э, а пожрать-то у тебе найдется, холостяк?
И что-то сдвинулось тогда с места. С легкой руки Моденова разговоры за столом шли сплошняком «за жизнь», накал их возрастал, но я вдруг заметил, что Шорохов вконец запарился, и отозвал его в комнату, уговорил натянуть тренировочные штаны. Штанины пришлось закатать до колен, и в таком виде Саня предстал перед Моденовым.
– Ну все, докатились, – ужаснулся тот, – интеллигенция жаждет растления!
– Ты что? – смутился Саня. – Жарко ведь…
– А я думал, вы в общежитие, девок щупать! Эй, хозяин, а принеси-ка ты мою зелененькую папочку. Я этому тридцатитысячнику свое гениальное произведение зачитаю…
И прервавшийся ожесточенный разговор отодвинулся, заменился капустником. В два часа ночи мы возлежали на полу в комнате, и Моденов читал с листа свои бессмертные «Побрехушки ревизора Жилкина». А потом я отыскал в записных книжках вирши подбугровского самородка Бадаева, и мы смеялись даже над его искренней, несуразной «Последней песней». И Моденов в конце концов занял свою раскладушку сам, а мы с Саней разложили диван. Начинающий страховой агент уже посапывал, когда Саня вдруг проговорил:
– Никаких гарантий.
– Что?
– Да так это… Ты, наверное, правильно для себя сделал, что ушел из школы. Но, испробовав кое-что на своей шкуре, повидав жизнь, туда не мешало бы возвращаться. Школа довольно порассказала сказок о добре, запросто побеждающем зло… А еще удивляемся, откуда у нас отчаявшиеся, поломанные люди, откуда циники…
Так примерно говорил Саня, и слова эти относились к разговору, прерванному капустником, но возобновлять его у меня не было ни сил, ни желания, я уже сдавался приятно обволакивающей дреме и только хмыкал в подушку. Саню что-то еще тревожило, не давало спать, а мне было хорошо.
Я до сих пор не знаю, как он попал ко мне, Кажется, были какие-то трудности с транспортом, и он приехал в Мордасов на рейсовом автобусе. Рано утром Саня хотел попасть к Гнетову, ему нужна была поддержка в виде каких-то железок, удобрений или стройматериалов. Но на следующий день я не увидел его и не узнал, с чем он вернулся в свою «Весну».
На работе основной моей обязанностью было теперь – разъяснять Гудошникову суть многих десятков вопросов и направлений, по которым работал наш райком. Его не занимала теория, и учебник «Основы комсомольского строительства» он держал на столе для проформы, его интересовала практика, какой бы она ни была, чтобы поскорее начать давать распоряжения. Целиком и полностью Гудошников властвовал с первых же дней над нашим водителем, и смотреть на это было тоскливо. Ожидание того, что начнется через месяц-другой, объединяло нас с секретарем по школам, но, как мы оба знали, сплачивало, чтобы потом разъединить еще дальше.
И вот в эти дни Моденов принес радостную весть:
– Разговаривал с замредактора Рогожиным. Моя преемница увольняется совсем, и можешь сразу проситься на отдел. Но и если ушами прохлопаешь – ничего. Рогожин примет тебя литсотрудником.
– А они подождут, пока я тут рассчитаюсь?
– Это уж сам с редактором говори, я тут пас.
И вспомнилось, что первые мои подбугровские сочинения к печати готовил он, Роман Моденов. И мне опять было хорошо.
Дня через три, потревожив обкомовские телефоны, я пришел рано утром в кабинет Гнетова с заявлением.
– Может быть, объяснишь? – спросил он, отшвыривая бумажку.
– Не подхожу я для комсомольской работы, чего-то во мне не хватает, – пробормотал я, чувствуя, как где-то в горле бьется мое сердчишко.
– Чего конкретно?
– Н-ну, какого-то оптимизма… задора.
– Интересно заговорил! Валяй дальше.
– Не могу больше, Глеб Федорович.
– Да говори уж, не хочешь, – Гнетов усмехнулся. – Квартиру получил, бардак там, говорят, развел… Вольной жизни захотелось – так и скажи.
«Буду молчать», – решил я.
– А со своим обкомовским начальством ты решал вопрос?
– На ваше усмотрение…
– Все на мое усмотрение! Никто делиться не хочет… И куда же ты надумал переходить?
– В редакцию через месяц завотделом писем будет нужен, я уточнял…
– И ты уверен, что мы тебя утвердим?
Я промолчал.
– Нет, мил человек, до пленума ищите замену, и устраивайся ты сам, где знаешь. Отдел в редакции мы доверить тебе не можем. Все. Пожалуйста…
В моем кабинете дожидался результата Моденов, набросившийся с расспросами, но я никак не мог вспомнить слова, услышанные только что.
– Ищи замену, сказал…
– Это ясно. А с редакцией что?
– Похоже, не видать мне ее.
– Так должно и было быть, – с удовольствием пропел Моденов. – Катись, колобок! Но ты теперь наш зато!
– Чей, ваш?
– Корпуса разжалованных рядовой! Надеюсь, ты теперь потверже будешь помнить, что когда-то я в этом райкоме в отделе пропаганды и агитации работал. И началась ко мне немилость с того, что я завет Ильича о развитии самодеятельных начал соцсоревнования стал проводить в жизнь. Прикатилась телега из «Прогресса» о том, что при моем попустительстве «вечного стахановца» Зоткина колхозники закидали грязью, а первым в работе назвали Веньку Сопатого… Э-э, да ты не слушаешь меня, новобранец, – Моденов наконец махнул рукой. – Ладно, попереживай, а я в редакции обстановку уточню. Нельзя же человека без куска хлеба оставлять!
– А может, мне в школу уйти? – неуверенно спросил я, но Моденов не стал и слушать.
Месяца через полтора состоялся очередной пленум райкома комсомола, меня заменил агроном Виктор Смирнов, а буквально на следующий день материалы пленума были подготовлены мной для опубликования в районной газете. Я стал сотрудником отдела партийной жизни.
Какую память я оставил о себе в райкоме комсомола? Ну, разве что заготовки докладов, образцы планов, постановлений и отчетов. Еще года два спустя натыкался я на свои формулировки и образные выражения, кочевавшие из доклада в доклад. Но пришли новые люди и сочинили новые колодки.
Обживая свое место в общей редакционной комнате, в которую когда-то входил бочком-бочком, я чутко прислушивался ко всему, что говорилось вокруг. И хотя свое перемещение я падением не считал, мнение окружающих еще не было мне безразлично, какое-то время я почти физически ощущал на себе клеймо разжалованного. При случае рассказывал знакомым и полузнакомым о том, как «просился-просился» из райкома и какую волынку мне устроили, но редакционная текучка скоро отвлекла и развлекла меня, и я, надеюсь, не успел превратиться в одиозную фигуру.
С каким старанием собирал я материал для своей первой статьи! Мне не терпелось заявить о себе заметным, в конце концов просто интересным материалом. За своей спиной я чувствовал публицистов некрасовского «Современника», Кольцова и Овечкина, Аграновского и Богата, но оказалось, что я напрасно тратил время, хотя из служебных часов не украл ни одного, работая по ночам в своей берложке.
– А ты, случаем, не сдул материал откуда-нибудь? – доверительно спросил меня Рогожин. – Была у нас одна сотрудница, та публикации из центральных газет местными фамилиями освежала… Да ты не обижайся, как еще шеф посмотрит.
– Не можем мы, мил человек, триста пятьдесят строк тебе дать, – сказал мне редактор Великов (по прозванью Лисапет), – никак не можем.
– А вот в прошлом номере…
– В прошлом номере у нас председатель райкома профсоюза выступал. Тут мы обязаны.
– Ну, а сам-то материал как?
– Что-то, конечно, есть, но, если хочешь знать, я до сих пор твой селькоровский «Всего один день» ребятам в пример ставлю. Там и панорамность, и меткие наблюдения – конфетка, а не статья. Ты сам почитай на досуге…
От программной моей статьи до газетной полосы дошли сто семнадцать строк, и мне срочно пришлось придумывать псевдоним. А через месяц позвонил Саня и спросил, почему ничего не печатаю.
– Да ты что! Я план по строчкам на сто шесть процентов выполнил, – усмехнулся я.
Саня помолчал.
– Ладно, на днях заеду, потолкуем, – проговорил сдержанно. – Привет страховому агенту!
И был сбор друзей. Не такой длинный, но такой же шумный. На свет были извлечены черновики моей первой статьи, которую тогда же решено было отправить в областную газету.
– Надо доказать им, – сказал Саня.
– Ага, бросить кость волчкам, – усмехнулся Моденов.
– Ты против, что ли?
– Да пусть суется, – махнул тот рукой, – в другой раз наука будет.
Мы с Саней не заметили тогда, что статья, пусть далекая от совершенства, доконала Моденова, он решил, что его-то поезд скрылся из глаз, и рассчитывать больше не на что, и ждать нечего, а осталось только сожалеть о неиспользованных шансах. Он начал чересчур сомневаться в себе, наш умница и бузотер, и ему действительно уже не суждено было «высунуться» самому. Но я еще увидел его счастливым дедом, борющимся за ограждение внука Бориса от дурного влияния бабок и желторотых родителей.
В областной газете статье сменили «мордасовский» заголовок, и она была опубликована под рубрикой «Заметки публициста». И расхожая эта рубрика породила и прозвище мое, и ярлык для любой моей работы.
– Привет, публицист! – вроде бы естественно здоровались со мной в редакции, да и в райкоме тоже.
– А как с точки зрения публицистики? – спрашивал на летучке завсельхозотделом Авдеев, оборачиваясь к Рогожину.
– Нет, не выйдет из меня публициста! – сокрушался литсотрудник сельхозотдела Мишка Карандаш, постоянно помнивший, что получает на пятерку больше моего, как старший корреспондент.
Вскоре маленьким язычком я уже вовсю выражался нецензурно, и оставалось немного, чтобы прорваться этому потоку наружу. «Сменял конька на меринка», – думал я, вспоминая райком. Искал забвения над амбарными книгами по ночам, но лезла такая бестолочь, что раздражение становилось день ото дня все несносней.
И настало одно такое первое апреля, когда я сам отпечатал на машинке и сдал в секретариат произведение, начинавшееся строфами:
Так, юноша! Пора очнуться
От недомыслия оков,
Лицом, не задом повернуться
К угрюмой своре дураков.
Они царят до той поры,
Пока, по правилам игры,
Придуманной в тоске и лени,
Пред ними гнешь свои колени…
Написано было шесть таких строф, и они обычным порядком ушли к редактору на вычитку, а вернулись с резолюцией: «Через «районку» дураков нет смысла воспитывать! Храните для потомков!» Великов приходил выяснять отношения, но так как-то, окольным путем; Великова приходил оправдывать Рогожин, но я спросил, а почему он думает, что первоапрельские стихи направлены только против редактора?
– А на кого еще?
– На тебя!
– Я этими вещами не занимаюсь, – с достоинством произнес мой непосредственный начальник.
Но сегодня я стыжусь этой давней истории, собственной ребяческой глупости. Я потерял уйму времени, сочиняя дежурные материалы в нашу газету под названием «Победим», потратил нервы на мышиную возню. Я не видел главного: пока держится на плаву флагман Гнетов, такие как наш Великов останутся непотопляемыми, а газета будет славить курс очковтирательства и обмана по правилам все той же лести и угодничества. Примеры сами кололи глаза, кричали, но мирная наша газетка плыла под розовым флагом. Рогожин штамповал очерки типа «Счастье Люси Адоньевой». Авдеев отчеканивал каждый день: «Нужны меры», «Есть и недостатки», «Выйти на запрограммированное», – и доводил ответсекретаря, вынужденного перевыполнять план по придумыванию свежих заголовков, до истерики… Но чем я-то отличался от них? Может быть, тем что пересказ биографии своего героя называл не «Счастьем Люси Адоньевой», а, скажем, «Где родился, там и сгодился»? И что толку, что отчасти я брал на себя вину за серость и беззубость нашей газеты. Мои переживания никого не интересовали, они были общим местом, а поступок, действие совершить никак не удавалось. Листая подшивки почти полувековой давности, я вдруг встречал заголовок вроде «Жестоко карать за преступно-халатное отношение к лошадям», – и это казалось мне свежим словом.
– Вот такое было время, – спокойно реагировал на мой восторг Великов, словно то время никак не касалось его.
Я много и охотно ездил поначалу, подолгу беседовал с доярками и трактористами, выуживая подробности, которые могли бы украсить любой из ныне публикуемых в газетах материалов, но до полосы нашей «Победим» эти подробности не доходили.
– Мы не можем позволить себе погрязнуть в мелочах, – говорил Великов. – При чем тут отцов ремень, если сегодня твой Матвеев – передовой механизатор? Человек любит свое дело, любит технику и землю, на которой живет…
– А что такое любовь, Владимир Иванович? – наивно спрашивал я.
– Это… Александр Владимирович, – обращался шеф за поддержкой к Рогожину, – объясни ты своему сотруднику, что такое любовь в высшем смысле!
– Да он это шутит.
– Какие шутки! – удивлялся я. – До сих пор не пойму, за что любить, например, трактор? Вот тот же Матвеев – он в сердцах блок двигателя кувалдой раскрошил…
– Ты серьезно? – насторожился Великов. – Это же вредительство.
– Нет, Владимир Иванович, это любовь к технике, – ехидничал я, – знак признательности заводу-изготовителю и Райсельхозтехнике… А вот Зоткин, про которого Александр Владимирович недавно писал, что он любит землю, как мать, вчера уличен в бракодельстве: пахал без предплужников и всего-то, говорят, на пятнадцать сантиметров в глубину.
– Этого не может быть!..
Но не уберегался от трескучих фраз и я. Это было, и не к чему оправдывать то, что уже измарало газетный лист, спешкой, вынужденным строчкогонством, незачем говорить, что сделано это против души и что вину я полностью сознаю…
При встречах Моденов намекал, что негоже забывать друга, и надо бы мне подготовить пару добротных материалов из «Весны», но Саниным колхозом занимался Авдеев. Не сразу я докопался до его точки отсчета. Вот он дает репортаж «Полив начался» – заработали «волжанки» и ДДА. Названы фамилии машинистов, приведены будто бы их собственные слова-заверения о том, что урожайность кукурузы и многолетних трав на поливе в два раза превысит плановую, будет собрано сено третьего укоса… Через месяц появляется корреспонденция с летней стоянки дойного гурта: несмотря на хорошие естественные пастбища (это у Сани-то, где свободны одни только межи!), зеленую подкормку, надои не растут, колхоз чуть ли не замыкает районную сводку. «В то время, когда животноводы района борятся за пудовые надои, в «Весне» все довольны семью килограммами молока от коровы в сутки». Хм… А вот унылый репортаж с сенокоса – гектары и центнеры, имена возчиков и грузчиков, фотография фуражного двора с ребрами установок активного вентилирования на переднем плане… Пара сдержанных материалов об уборочных звеньях… Колючая заметушка об отвлечении средств на строительство хранилища минеральных удобрений (да их Сане в два раза больше надо, чем соседу, все еще обдумывающему, заводить ему орошаемые участки или подождать!), где наконец названа фамилия председателя… Опять репортаж, теперь с кормоцеха… В общем обзоре Авдеев пишет, что в «Весне» неоправданно задерживают скот на летних стоянках, полагаясь на погоду… И вот, наконец, последняя за год статья под названием «Нет баланса». Редкая последовательность! Был бы Авдеев во всем таким же педантом. Поражают не только убийственные выводы о несбалансированном ведении отраслей в «Весне», вылезает из каждого абзаца стремление автора отколоть руководство колхоза от рядовых тружеников. Орошаемые участки называются чуть ли не обузой колхозу, столько, мол, сил и средств отнимают, а главного – повышения продуктивности колхозных ферм – нет, намечается даже обратное явление, о котором рассуждает колхозный зоотехник, «специалист с двадцати почти летним стажем». Вот так мы с «передовым и новым» расправились! А страницу передового опыта посвятили колхозу «Седьмой съезд Советов». Там нет и тени заботы о кормах, но есть показатели. Даже у пьющего и прогуливающего скотника Ворфоломеева есть! А вот мы заставим его побриться и – сфотографируем, какая же страница передового опыта без клише? Он молчит, сопит, поворачивается перед камерой, но, главное, молчит, а значит, и не скажет, что в закрепленной за ним группе бычков-то шесть десятков, вместо отчетных четырех. Так что и сдохнет один-другой, Ворфоломеев все равно будет с привесом и при полной сохранности поголовья!..
Подшивку я листал во время дежурства и, едва закончив чтение, потянулся к телефону, чтобы позвонить Авдееву. «Ты ведь сам журналист с двадцати почти летним стажем, – хотел я сказать ему. – Как же ты мог так расставить акценты?» В трубке прозвучали один, другой гудок вызова, прежде чем я сообразил, что не по-джентльменски поднимать на ноги чужую семью в два почти часа ночи. Сам я тогда не смог вообще уснуть до света и дома измарал не один лист бумаги. Вспомнились многие спешные акции, проведенные нашей газетой, к которым подключался и я со своим неразборчивым пером. Ведь бывало же, что Великов, беспощадно кромсавший мои «публицистические заметки», вдруг вызывал к себе и давал задание «срочно раздолбать в пух и прах такого-то». И я ехал и долбал от чистого сердца, благо, что долбать всегда есть за что.
Это была ночь открытий и откровений. Я вычислил немало угодников, тянущихся за флагманом Гнетовым, а среди них увидел и себя. Век бы не смотрел, но надо было вглядеться, чтобы не сгинуть за алтын.
Через пару месяцев областная газета напечатала мой материал из Саниной «Весны». По заведенной традиции его должна была перепечатать и наша газетка, но этого не произошло.
– Глеб Федорович сказал, что для своей газеты ты в состоянии написать оригинальный текст, – со скучающим видом дал разъяснения Великов. – Но мы в печать подписали репортаж Авдеева, так что дубляж получится…
В статье, кроме всего прочего, я вкратце описал новшества колхозных рационализаторов, примененные на погрузке грубых кормов, описал простое Санино приспособление для присыпки солью сена прямо в бункере-копнителе, и к нему наезжали «зарубежные» гости, чтобы «зарисовать» новшества. Он звонил мне, был весел, хотя в день, когда мы колесили по «Весне», настроение его мне не нравилось.
– Все меня проверяют, – говорил раздраженно, – даже собственные колхознички. Что за хобби такое, палки в колеса вставлять? Я еще раз вашего Авдеева увижу в хозяйстве, или Шарика натравлю, или машиной перееду! Мало того, что пишет, он же тут народ мутит… Ты сам-то чего приехал?
Вопрос прозвучал резковато, но не мог я обижаться на Саню. Планы свои я не скрывал, впрочем, как и выводы по авдеевским материалам.
– Я бы хотел, чтобы ты выложил все свои соображения начистоту, – сказал я, пряча блокнот. – Есть же у тебя сверхзадача какая-то?
Саня хмыкнул.
– Чего ты захотел – начистоту! Не все, к сожалению, делается и мной чистыми руками. Как и все, вожу барашков в соседнюю область, торгую железки, стекло, семена рапса привез, две семьи пчел-долгоносиков – думаю, люцерну мне помогут опылять, вот тогда и семена с нее возьмем собственные. Да мало ли… Есть мысль лошадей завести, вернуть их животноводам, бригадирам – хватит горючее жечь, а то уж и так килограмм на килограмм выходит. А лошади, между прочим, от шести до двенадцати тысяч каждая!
– Это, наверное, чистокровные. Зачем тебе?
– Да толковал с бродягами-председателями нашими, многие не прочь лошадок заиметь, кто бы только разводить взялся. Вот я и возьмусь. Или есть сомнения?
Мы уже побывали на всех участках колхозного «зеленого конвейера», и я уверенно сказал на это:
– Ты же технарь, какие тебе лошади. Зоотехнику вашему они и даром не нужны, и что это вообще за техническое перевооружение получится…
– Сегодня я больше об экономическом укреплении говорю, – впервые за весь день улыбнулся Саня и тут же снова посерьезнел. – Такое, как сейчас, вечно продолжаться не может. Мой колхоз пять миллионов государству должен, а районный должок уже стомиллионный рубеж перешагнул. Долги, конечно, урежут, отодвинут сроки платежей, но придет человек и скажет, что пора вспомнить, что такое хозяйственный расчет и самоокупаемость. А он придет, вот увидишь.








