355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Пшеничников » Выздоровление » Текст книги (страница 7)
Выздоровление
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:54

Текст книги "Выздоровление"


Автор книги: Владимир Пшеничников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Глава 17
ЖЕЛАНИЕ СЛАВЫ

На вечернюю смену Николай в это воскресенье ушел пораньше: соорудил все-таки переноску, а на ферме хотел поискать свободный плафон. Сразу запускать котел было рановато, и он стал проводить свет на улицу, забивал гвозди и чуть пригибал их, чтобы переноску можно было снять и свернуть. Вилку он взял от старой электроплитки, прогоревшую и треснувшую, и теперь на месте уже ломал голову, чем бы ее обмотать, чтобы не ударило ненароком. Плафона тоже нигде не было, и голая лампочка светила как-то сиротливо и холодно. Правда, испытывал он свою проводку еще при свете заходившего солнца (весь день был морозный и ясный).

Потом загудел котел, и Николай устроился ждать, когда закипит вода, на лежаке. Пока возился с освещением, голова его была занята этим простым механическим делом, а как сел, так словно кто перемешал его мысли, и получилась каша. Никогда не наваливалось на него столько, но он не завидовал своему прежнему беспечальному житью-бытью. Так и коровы живут, как он жил. Может быть, тут он перегибал маленько, а может быть, и не перегибал…

В котельной стало тепло, и он снял шапку, чтобы поднять наушники кверху. Невольно погладил свою растущую не по дням, а по часам лысину и усмехнулся. Неужели только она досталась ему в память, в наследство от отца? Да нос, востренький и белый, да размер ноги и оттопыренные большие пальцы на ступнях… Так-то в Богдановке и никто больно не мог сверкнуть другим наследством, но все же… Николай больше четырех месяцев числился уже телезрителем и мог судить о настоящем наследстве. И не в смысле денег, обстановки, книжек и вещиц всяких. Но сегодня впервые позавидовал он тому, как ведут себя те наследники, рассуждают, с молодых лет могут как-то так повести себя на людях… с молодых лет знают, что им надо от жизни. Они самостоятельно могут не только штаны носить, но и судить о чем-то, разбираться без подсказки в своей да и в любой жизни. Почему Николаю надо было, ну, пусть пятнадцать лет вкалывать без особого смысла, наживать эту язву, с трудом приноравливаться к семейной жизни, набивать шишки на ровном месте, открывать то, что давным-давно открыто? Да еще оглянуться потом назад и увидеть только неровную, кривую строчку одних только своих следов. Почему его сразу не научили видеть главное, знать это главное, эту «суть» и этот «корень»? Ждал чего-то отец… Чего он ждал? Ну, может быть, и не очень-то ждал… Искал что-то! Если искал, почему Николай не знал, до чего, до какой черточки дошел он, чтобы самому потом именно с нее и начинать? Ах, он со стыда сгорал за папку… Сынок-то еще!

Так, и что ему теперь надо? Работа есть. Ее надо было? Получил… Свалилась в руки-прямо. Дома потеплело? Так ведь и никогда холодно не было, случалось, правда, гулял сквознячок, так ведь не надо было ждать, чтобы кто-то закрыл окошко или дверь…

Сын растет… Видали?! Значит, сына он должен человеком сделать. А как же он его человеком сделает, если сам чуть только от ко… от телка отошел?

И Николай увидел (и вроде не стало каши в голове). Он увидел, как поднимает его отец на руки и показывает на небе кувыркающуюся звездочку… Как поднимает дед Иван сына и показывает трактор на дальнем увале… Как сам он идет с сыном Витькой… Как сын Витька ведет своего сына… Отец поднял Николая на руки и вынес во двор показать спутник за пять лет до своей смерти, но и тогда он стоял уже на своей грани, не шагнул дальше сам, но ведь и Николая не подтолкнул. А если бы иначе? Если бы сыновья начинали жить не с нуля, а с заветной отцовой черточки? Николай ясно увидел, что он бы тогда и ногтя своего внука не стоил, а правнук, может быть, и не вспомнил бы его, став вровень с теми… с наследниками-то. Но нет – такой вспомнит, такой знал бы, что не сам вырвался… А может быть, так уже есть где-то на самом деле, и только он, Николай Акимов, его Богдановка, худой Мордасов оказались в стороне от слитного и густого движения? Ну, пахали, ну, хлеб сеяли. И обрекали детей жить в стороне от главной дороги, потому что сами родились на обочине?

Николай сидел на жестком лежаке как завороженный, медленно покачивался, опершись руками на доски, на которых сидел. Гудело пламя в котле, завывал электродвигатель… Он, наверное, просто одурел в этом шуме, запахе гари и подтекавшей из топливного насоса солярки. Взглянув на манометр и ничего не разобрав издали, Николай встал и подошел к котлу. Железо, жидкость солярка, невидимый электрический ток – вся эта мертвечина работала и казалась живее его, живого. А сейчас и пар колыхнет стрелку манометра… Николай вышел наружу, на морозец и увидел свою тень от прибитой чуть в стороне от двери лампочки, а тень от столба тянулась до тамбура коровника, откуда прибегут скоро с ведрами гомонливые доярки, здоровые и подвижные до пенсии и больные на другой день после выхода на заслуженный отдых…

Они и прибегали потом, но лампочки над котельной не заметили, потому что на дойку приезжал директор Багров и состоялся не столько крупный, понял Николай, сколько громкий и бестолковый разговор.

На этот раз он не собирался дожидаться Скворцова, но для этого надо было оставить ключ, а в каком месте, они не договаривались. Можно было просто навесить замок, и, не в состоянии сразу решить что-то окончательно, Николай с раздражением заглушил котел и вышел за дверь, послушать, не загудит ли где молоковоз.

Вместо молоковоза он услышал фырканье лошади, свист и стук полозьев на мерзлых, едва прикрытых снежком кочках. На санях громко переговаривались.

– О, да Сынок еще не ушел! – услышал Николай возглас Воронина, когда подводу осветила вывешенная им лампочка.

– Взял еще моду ключ забирать, – явственно проворчал напарник Воронина Григорий Козлов, правивший лошадью; третий на санях помалкивал.

– Ну, ты распряги пока Рыжего, а мы слезем, – сказал Воронин, – и захвати там, в газетке… Здорово, Коль! – весело крикнул он, соскакивая с саней.

Третий выпрыгнул следом, и Николай узнал Федьку Бабенышева. Козлов заехал в тень.

– Прибыли с операции! – доложил Воронин и хлопнул себя по карманам надетого поверх телогрейки халата. – Пусти, хозяин, погреться!

Николай молчал.

– Еще думает, – бормотнул Бабенышев.

– А ты-то как с ними угодил? – спросил Николай учетчика. – Или коньяк молдаванский кончился?

– Ты Федора не задевай, – вступился Воронин. – Без него мы фурики да самогон добывали, а теперь – товар клейменый!

– Наводчик, значит, – удивляясь самому себе, отчетливо проговорил Николай (и с этим человеком он так хотел еще поговорить?).

Бабенышев мыкнул что-то невразумительное.

– Глядите, – не удержался Николай, – он ведь, как и у Кашамбы, свидетелем пойдет…

– Каким еще свидетелем? – вскинулся Бабенышев.

– Ты, правда, не очень-то, – встрял Воронин. – Пропусти лучше.

– А где ты вывеску увидал, что тут распивочная?

– Да кончай ты п…! – не вытерпел Воронин и решительно шагнул в двери котельной.

– Пожалуйста, – отступил в сторону Николай. – Только потом не обижайтесь.

– Хо! Он еще грозит!

– Че тут у вас? – хмуро спросил Козлов, появляясь из-за угла котельной.

– Да вот Сынка подменили! – живо отозвался Воронин, поворачиваясь к напарнику. – Заложу, говорит, со всеми потрохами, если дворец мой испоганите! Давно трезвенником стал? – обернулся он к Николаю.

– Да он им всегда был, – вставил Бабенышев и с нажимом добавил: – Сынок и есть Сынок!

– Ну, и хрен с ним, – сказал Козлов, – пошли в красный уголок.

– Задницы морозить? – возразил Воронин.

– А ты че, или возле котла греться пришел? Пусть козюлится, сам еще прибежит, – Козлов колюче взглянул на Николая. – Заревет коровенка-то, жена быстро направит.

Николай едва сдерживал себя, но, понимая, что надо молчать, молчал, только тискал в руках замок от двери.

– Да пошли, что ли, – поторопил Козлов.

– Ну, гляди, Сынок несчастный! – пригрозил Воронин, устремляясь за напарником. – Пошли, Федор!

Но Бабенышев задержался.

– Доложишь? – спросил он Николая.

– А ты как хочешь?

– Преступление, значит, мы совершили?

Николай хмыкнул.

– А ты видишь, по скольку тот же Подтелков или директорский шофер со склада возят? Как они совхозный корм разбазаривают, видишь?

– Ты еще трезвый, Федьк? – спокойно спросил Николай.

– Ну, допустим, – смешался Бабенышев.

– Видишь, трезвый ты, все тебе понятно, преступления никакого нет… Чего ж ты тогда передо мной оправдываешься?

– Я? Оправдываюсь? Да пошел ты! Инвалид несчастный!

Николай засмеялся.

– Иди, иди, – проговорил снисходительно, – а то не достанется.

– Деловой! – выпалил Бабенышев и двинулся к сторожке.

– Ты теперь понял насчет зарядки? – окликнул его Николай.

– Чего тебе? – презрительно протянул Бабенышев, останавливаясь.

– Я говорю: коньячок на зарядку, водочку на разрядку, а завтра, глядишь, и фурики с алкашьем начнешь опрастывать!

Бабенышев неуклюже выругался и исчез в темноте.

Николай навесил замок и запирать его не стал, должен, чай, Скворцов догадаться. Только лампочку выкрутил – вряд ли догадается выключить. И темно стало возле котельной. В окнах сторожки поводили зажженной спичкой, и появился тусклый свет. Николай вздохнул. За себя он постоял, но это ли сейчас было главным? Только ли это? Запинаясь о кочки, он пошел домой. Но, может быть, и этого было достаточно…

– Опять алкашей привечал? – встретила его Катерина.

И Николай сказал, что как раз напротив, а за ужином и подробности выложил, не утерпел.

– Ну, и ославят они тебя, – весело засмеялась Катерина, – на всю Богдановку!

– Не ославят, – возразил Николай; да теперь он, казалось, и никакой-то славы не боялся.

Сынишка болтал под столом ногами, трепал его штанину и словно не замечал отца с матерью.

НЕ НАВЕДИ СЛЕПОГО НА ПЕНЬ
Рассказ неженатого человека

Я прибыл в этот район, чтобы работать учителем в школе. Я и тогда понятия не имел о своем истинном призвании, но в школьных делах меня научили разбираться, да и просто диплом следовало отработать честно.

Жил я в старом, но без особых достопримечательностей селе, отделенном от районного центра и большой дороги сорока почти всегда непролазными километрами. Мирно квартировал у тетки Анастасии, ладил с коллегами, благополучно утратившими двусмысленный налет интеллигентности, учил местных ребят физике и черчению. Село называлось Подбугрово.

Без спешки и понуканий я привел в порядок кабинет физики, за что в канун второго учебного года был пожалован грамотой исполкома местного Совета. Впрочем, не только за кабинет. Как самый молодой и необремененный семьей и личным хозяйством, я возглавлял школьные трудовые десанты или совершал их в одиночку. Осенью – на картошку и желуди, зимой – на овцеферму, весной – на сев, летом – на сенокос и колхозный ток. Летние каникулы я мог бы целиком провести у родителей или махнуть вообще куда-нибудь к черту на рога, но это было не по-джентльменски. За год я хорошо почувствовал, что нахожусь на перекрестье сотен взыскующих взглядов, и это только так говорится, что провинция предъявляет заскорузлые требования… Впрочем, я чувствовал себя обязанным соответствовать им, какими бы они ни были.

Работы в местном колхозе «Дубовый куст» я выполнял с любознательным интересом, выказывая смекалку и сноровку в той мере, как если бы это были спортивные забавы. От меня, кажется, и не ждали другого, но собранные мной три мешка желудей употребили на легкий завтрак колхозные свиньи, посеянный ячмень взошел и, что называется, уродился, а застогованное сено не промокло, не пропало, и большая часть его была употреблена на общеколхозные нужды.

Мне нравилось, выйдя пораньше из дома, завернуть к правлению и поторчать там до самого начала занятий в школе. Утром здесь кипел народ, и всегда находились неуравновешенные товарищи, наблюдать за которыми было поучительно и забавно. Собираясь решить свои проблемы наскоком на председателев кабинет, они чаще всего отсылались хозяином на свежий воздух, проветриться, и там отводили душу. Видно, я был тогда чересчур здоров, если хмельной бред и распущенность казались мне только забавными.

Но, пожалуй, сразу надо сказать и о другой причине, заставлявшей меня торчать возле правления, вместо того, чтобы должным образом сосредоточиться перед уроками в учительской. В учительской, правда, тоже велись разговоры, часто весьма далекие от школьных тем, но их специфика мне была давно известна: я сам из семьи сельского учителя. Детство и отрочество мои проходили под колпаком отцовых надежд увидеть меня преуспевающим студентом университета (непременно Московского имени Михаила Ломоносова), и получилось так, что настоящей жизни родной Роптанки я не знал, и недостающие впечатления бросился добирать здесь, в Подбугрове, мало отдавая себе отчета, для чего они мне вообще-то нужны. Так что не одни только забавные богохульники интересовали меня в правлении.

По-настоящему забавным был местный самородок, поэт-сатирик Бадаев. Он не штурмовал председательский кабинет; бывая в нем только по вызову, хранил иронически-философский взгляд на вещи, а вот и одно из его откровений:

 
Чтоб мы жили без обмана,
Чтобы сеяли, пахали,
Надо бить нас по карману,
А иной раз – и по харе!
 

В пору нашего знакомства поэт-сатирик спивался под одобрительный смех и азартное «давай еще!» подбугровской публики.

Утром к правлению спешил тот, кто растил хлеб, поставлял на широкий стол государства мясо или молоко, и этим зарабатывал деньги. Немногие зарабатывали помногу, и им исподволь завидовали те, кому, может быть, тоже не требовалось столько же денег, но иного мерила общественного признания своего труда, а может быть, и способа самоутверждения, они просто не знали. Так же исподволь эта зависть отравляла им жизнь, самые, может быть, светлые ее моменты, и они невоздержанно-щедро делились этой отравой с другими. Рикошетом перепадало и мне за мой рыжий портфель и черный галстук в крапинку, но я не серчал, придерживаясь роли бесстрастного наблюдателя.

Якобы не умея лениться по части пешего хождения, в свободное время я бывал на мельнице и в автогараже, на машинном дворе и в веселой кузнице, где однажды председатель Уразов на полном серьезе предложил мне перейти в колхоз механиком по сельхозмашинам. Я, конечно, отказался, но внутренне пережил вдохновенный восторг от предложения начать истинно мужскую игру. После этого эпизода я и написал нечто под названием «Всего один день». Проконсультировавшись у словесницы насчет знаков препинания при прямой речи и деепричастных оборотах, я переписал свой первый опус набело и послал его в районную газету «Победим». Вскоре мое творение увидело свет под рубрикой «Наш советский образ жизни». Начиналось описание с благопристойного утреннего наряда, протекало по ферме и машинному двору, а останавливался я в густых осенних сумерках перед светящимися окнами школы, за которыми усаживалась за парты колхозная молодежь.

– Читал со вниманием, – сказал мне при встрече Уразов. – И раз уж взялся за карандаш, должен знать, что народом сказано. А сказано по-умному, на мой взгляд: знай, стало быть, меру, не наводи слепого на пень…

Что ж, я и сам сознавал, что допустил лакировку действительности, но сочинение мое вполне отвечало духу времени и духу материалов, появлявшихся в районной газете в изобилии. Ответить председателю мне было нечем, но с тех пор, заводя новую записную книжку, на первую страницу я переношу эти слова из старой. «Живи по совести», – предлагают они, и я каждый раз предполагаю по возможности следовать этому.

Потом меня не раз тянуло написать нечто под заголовком «Еще один день», но надо было соблюдать меру и осваивать новые жанры. И все, что я производил на свет в часы, когда подбугровцы отходили ко сну, редакцию вполне устраивало. Попробовал написать юмореску – напечатали, сочинил новогодние стихи – и стихи прошли на первой полосе, и рассказ о том, как передовой механизатор спас в половодье собачку, унесенную льдиной, тоже пошел в печать. Я побывал в редакции и, по примеру заведующего отделом писем, культуры и быта Романа Моденова, в марте стал ходить без шапки, хоть и мерзли мои бедные уши, драть которые в свое время было некому.

Не зная еще, кого на самом деле пригрела под своей крышей, тетка Анастасия баловала меня рассказами о своей вдовьей жизни, и я их записывал в полуночные часы, а самый трогательный, про корову Белянку и пастуха Никифора, обработал и послал в газету. С удивлением услышав от соседки пересказ своей давней истории, тетка Анастасия не обиделась, но по вечерам стала больше жаловаться на тяготы своей теперешней жизни, на невозможность, например, перекрыть крышу железом. Я, конечно, помог ей написать жалобу на председателя и сам отправил письмо в редакцию, но дело наше не выгорело: копия письма вернулась для ответа или принятия мер к самому Уразову, а его мнение было известно. «Пожалей ты глаза хоть», – стала с тех пор говорить мне тетка Анастасия, приметив, что опять я раскладываю на столе совсем не ученические тетрадки.

При случае я обратил внимание на вдовьи нужды секретаря партбюро колхоза, но тот почему-то заинтересовался не нуждами, а моей персоной. «А ты выступление мое не посмотришь? – спросил через некоторое время. – На пленуме, понимаешь, выступать, а начнешь запинаться, Глеб Федорович обязательно придерется». Выступление я посмотрел, и встречи наши стали регулярными. Парторг был силен в сицилианской защите, а однажды выиграл у меня подряд пять партий.

Вскоре я был принят кандидатом в члены партии, и на утверждении в райкоме меня похвалил за активное сотрудничание с райгазетой сам первый секретарь Гнетов Глеб Федорович.

– Только работайте впредь на контрастах, – посоветовал, – сегодня, положим, написали о маяке производства, ударнике комтруда, а завтра имейте мужество вскрыть недостатки и упущения, скажем, в вопросах благоустройства села.

Совет был принят мной на вооружение и послужил изрядно.

Через две недели после утверждения меня снова пригласили в райком, вручили кандидатскую книжку, и секретарь райкома Чуфаров попросил подготовить выступление на предстоящий актив в стихах. Партийно-хозяйственному активу надлежало обсудить небольшую книжку, поимевшую большое воспитательное значение.

Впервые я творил не в уютной горенке тетки Анастасии, а в гостиничном номере, в который по особому распоряжению никого больше до утра не поселяли. Писал я споро, и выступление мое было не короче других. Взойдя на трибуну в районном Доме культуры, я показал всему залу книжку, прочитанную накануне вдоль и поперек, и начал:

 
Небольшая брошюра в моей руке,
Капля книжного моря безбрежного,
Но отлита эпоха здесь в каждой строке
Рукою товарища Брежнева…
 

На собраниях актива не принято хлопать в ладоши, но мне, вслед за идеологом Чуфаровым, аплодировали дружно. А потом, в перерыве, подходили незнакомые люди и говорили разные слова.

– Здорово! – восхитился один. – И как только в голове у тебя уместилось!

– Чем оды сочинять, басню бы написал про наши дороги, – сказал другой.

– А как Есенин можешь? – спросил третий.

Отбрехивался за меня заведующий отделом писем, культуры и быта Роман Моденов, посмеиваясь над глубиной рифм, но приятельски-преданно.

В дальнейшем собрания актива посвящались вопросам развития животноводства, партийного руководства Советами, и меня на них не приглашали. Зато в конце учебного года вызвали срочно и предложили стать вторым секретарем райкома комсомола.

– Как? – удивился я. – Я совсем не знаю эту работу. А в Подбугрове вообще ни на одном комсомольском собрании не был…

– Это не значит, что ты злостно нарушал Устав, – сурово сказал секретарь райкома Чуфаров, – просто в вашем Подбугрове собрания полтора года не проводились. Станешь вторым – сам наведешь порядок.

Но окончательное согласие я дал только в кабинете Гнетова, где меня не столько убедили, сколько испугали.

– Как они ответственности боятся, – запомнил я реплику присутствовавшего при разговоре второго секретаря райкома партии Рыженкова.

И вскоре началась моя жизнь в райцентре, в памятном номере гостиницы с перспективой получения квартиры, ну, разве что в случае женитьбы. Начав питаться в райцентровской столовой, я через неделю обнаружил, что желудок у меня не волчий, а человеческий, о существовании которого я не подозревал только потому, что и в городе, учась в институте, и в Подбугрове питался с хозяйского стола. Готовить себе я стал сам, пользуясь электроплиткой дежурного администратора, и, хотя набор продуктов был прост, качество их сомнений не вызывало. Зарплата моя стала, наконец, походить на мужскую, хотя и ее, при райцентровских соблазнах и гостиничном житье-бытье, оказывалось маловато. Райцентр, кстати, называется Мордасов.

Обживая свой служебный кабинет, я вытащил из него ненужный, на мой взгляд, хлам, оставив в ящиках стола лишь пустые папки с этикетками, в шкафу – проштампованные книги и комплекты «Молодого коммуниста», а на подоконнике – задушенное окурками комнатное растение традесканцию. Позже пришлось горько пожалеть о быстрой расправе с бумажным хламом, потому что, когда мне поручалось написать постановление или план мероприятий, и я спрашивал у своего шефа Тимошкина: «А как примерно это должно выглядеть?» – он советовал мне найти прошлогодний аналог. Тратя кучу времени на поиски «аналога» в папках заворга, я наконец махнул рукой и стал сочинять бумаги сам, придерживаясь общепринятой формы.

Живых комсомольцев я первое время видел лишь эпизодически, когда кто-то из них надумывал заглянуть в сектор учета или к Тимошкину. Но прошел отпущенный мне срок акклиматизации, и пришлось в сопровождении заворга выехать в первичную организацию. Я чего-то опасался, трусил, но опасения оказались излишне преувеличенными: встретиться нам удалось только с членами комитета, которые на удивление хорошо понимали кабинетный язык заворга и прямо таращились на меня, если я вдруг вворачивал подходящее к месту подбугровское словечко. Мне казалось тогда, что основа успеха – в нахождении общего языка с комсомольской массой.

Дежурные слова Чуфарова о том, что, став вторым секретарем, я обязан навести порядок в комсомольской организации подбугровского колхоза, долго не давали мне покоя. Изучая основы комсомольского строительства по учебнику, я постоянно помнил о своем предназначении и к моменту, когда надо было, оттолкнувшись от инструкций, положений, описаний передового опыта, от кабинетного сидения наконец, начать самостоятельную работу, у меня уже был план перестройки работы комсомольской организации колхоза «Дубовый куст». Это теперь я вполне сознаю, что составленный план можно было смело публиковать как утопическое произведение. И мне жаль времени, потраченного на иллюзии, которое можно было употребить, скажем, на выколачивание членских взносов с хронических должников, а то, глядишь, удалось бы притащить на бюро одного-двух парней из числа несоюзной молодежи, и они бы реально пополнили ряды районной комсомолии. Конечно, судьбы Тимошкина, снятого вскоре с должности за астрономические цифры фиктивного приема, это решить не могло, но зато почище была бы моя собственная совесть.

Тут самое время заметить, что, несмотря на мою явную коммуникабельность, с Тимошкиным да и с другими работниками аппарата райкома комсомола близко сойтись мне так и не удалось. Что-то проясняло то обстоятельство, что я был чуфаровским кадром, извлеченным на свет божий после безуспешных попыток самого Тимошкина найти себе второго секретаря, но сам я этому обстоятельству не придавал решающего значения. Имея диплом учителя, я, видно, казался своим коллегам яйцеголовым, и сельское мое происхождение в расчет не принималось. Но и я никак не мог раствориться в чуждой среде. Ребята работали, а я все как будто наблюдал их со стороны. Когда им было совсем не до смеха, а я посмеивался, то они совершенно справедливо относили это на свой счет.

– Где шофер? – спрашивал Тимошкин заворга.

– С карбюратором занимается.

– Нашел время. Надо срочно решить вопрос с красным материалом.

– Я только после обеда смогу, постановления накопились.

– Ну, занимайся, придется самому порешать…

Посмотреть со стороны, наверное, и я вот так же «решал» и «занимался», но даже сами эти словечки методически разрушали веру в то, что я еще успею где-то «навести порядок».

Освобождаться от иллюзий мне энергично помогала, так сказать, внеслужебная деятельность, густой гостиничный быт, в котором варились еще двое-трое молодых специалистов, шумно и бестолково начинающих самостоятельную жизнь, а еще разговоры с соседями по номеру, которые, как один, знали жизнь во всех ее отправлениях.

Поначалу я относился к новопоселенцам, как хозяин, но никто из них ни в гиде, ни в опекунстве не нуждался. Новичкам предоставлялись номера поплоше, а в мой селились давние знакомцы Мордасова, самостоятельность которых сомнений не вызывала. Иным я завидовал больше, иным меньше, но хладнокровным наблюдателем оставаться не удавалось. И регулярными стали сидения над амбарными книгами, которые я заполнял своими наблюдениями или задерживаясь на работе, или в отсутствие объекта наблюдения, наслаждавшегося командировочной жизнью в кружалах Мордасова. Потихоньку создавалась галерея портретов «Гости Мордасова», но здесь же фиксировалась и осмысливалась мордасовская действительность.

А действительность представлялась мне удручающей. Хоть наша гостиница и была чем-то особенным, единственным в своем роде, но, пожалуй, именно поэтому отчетливо проявлялись на ней слезы Мордасова, жизнь Мордасова и любовь по-мордасовски. По утрам меня будил звон выставляемой в коридор пустой стеклотары, в двух общих номерах на первом этаже, где можно было лишь по великой нужде провести эту ночь, неделями и месяцами жили отцы мордасовских семейств, а в комнаты наверху частенько приходили на час-другой, а то и на всю ночь, жены и дочки Мордасова. По просьбе иных однокоечников мне не раз приходилось будить райкомовских сторожей, чтобы поторчать оговоренное, хоть и неурочное время в своем кабинете, и после этого просивший одолжение говорил со мной учтиво и внимательно, оказывался вдруг поборником чистоты нравов, но и вообще разговоры мои с соседями становились все более обстоятельными. Рассчитавшись за проживание, иные из них возвращались в номер и, кроме пожеланий скорее обзавестись настоящей квартирой, говорили на прощание, что им было интересно со мной познакомиться, потолковать о жизни.

Один из «гостей Мордасова» заинтересовался книгами, которые, дорвавшись до распределителя, я притаскивал в номер пачками после каждого привоза их в магазин.

– Да, и богато, и бедно, молодой человек, – заключил он беглый осмотр. – «Тайна белой дачи» и «Подорожники» рядышком. Что же вас конкретно интересует? И кто?

Этот постоялец оказался опытным лоцманом! Отоварить рекомендованный им список не удалось и через районную библиотеку, где названных книг не было не потому, что ими зачитывались, они просто не поступали. Я уже готов был отступиться, но, просидев ночь напролет над горькой историей жизни Ивана Африканыча, под конец даже пошмыгав носом, во что бы то ни стало решил прочитать все. В Мордасове жили люди, неразборчиво кормившиеся у распределителя многие годы… И кто простит или зачтет мне не часы, а дни и недели, когда я жил вместе с «суразами» и «чудиками», доставал деньги для Марии, а о живых людях, за работу с которыми получал деньги, забывал?

Исподволь я стал готовиться к освобождению себя от райкома или наоборот, но прежде надо было получить благоустроенную квартиру. Я отчетливо представлял себе словно виденный где-то однокомнатный рай с добротными книжными полками, широким рабочим столом, оборудованной кухнешкой. Уж тогда-то я развернусь! В мечтах замаячила моя Йокнапатофа, моя степная Матера. Родить ее, сидя на чемоданах, не представлялось возможным.

Главным моим советчиком и доверенным лицом оставался теперь уже бывший заведующий отделом писем, культуры и быта Роман Моденов. Собственно, он-то и втолковал мне, что, прежде, чем что-то решать, надо охлопотать квартиру.

– Да я в котельщики пойду, лишь бы спокойно работать, – горячился я.

– Это тебе только кажется так, – терпеливо возражал Моденов. – Некоторую свободу ты обретешь, не спорю, но только тогда уж об тебя каждый ноги вытрет и не запнется. Истинная свобода вверху, а не внизу, если уж ты вообще не собираешься бросать работу. И с чего ты взял, что тебе так плохо? Без собственного угла – другое дело, это я понимаю. Вот и борись!

Отвлечься на некоторое время от новых житейских и «творческих» планов заставила меня нагрянувшая в райком ревизия. В обкоме комсомола «сидел цэкушник» и приехавшая к нам бригада работала на совесть. Гнетов нам даже свою «Волгу» подкинул на время и, сопровождая ревизоров, а где и сам занимаясь актами, я в короткий срок исколесил район из конца в конец. Подбугрово, в окружении увалов и дубовых лесков, еще походило на мою Роптанку, но большая часть района была плоской как блин. Заметным возвышением казалась даже асфальтированная дорога, прорезавшая район с севера на юг, не говоря уж о трех шиханах (самый высокий так и назывался Шиханом), в которых не одно поколение мальчишек, да и взрослых сумасбродов, пыталось отыскать сокровища скифов или булгар. Это была степь, или, по крайней мере, краешек ее. С удивлением и каким-то радостным беспокойством узнал я о том, что чуть ли ни через Подбугрово проезжал Кобзарь, мимо Мордасова не торопясь ехал на бузулукскую ярмарку граф Лев Николаевич, а учителя-ветерана Вдовина, рассказавшего мне обо всем этом, иногда будили по ночам тени Пушкина и Даля, приходил с «разговором» отряд бунтаря Емельяна. Это замечательно! Но приходилось заниматься ревизией.

Монотонность степи нарушали речные поймы и овраги, вблизи которых росли деревья и селились люди. Что-то уж слишком просторно и неравномерно селились, подумалось мне, но предполагаемый ритм вскоре удалось восстановить: находились приметы человеческих жилищ, полуразрушенные кладбища. Разыскав справочник по административно-территориальному делению области двадцатилетней давности, я узнал, что Мордасов окружали около семи десятков сел и поселков, а сегодня их было всего тридцать семь! Об этом хотелось закричать первому встречному, я побежал к Тимошкину, но шефу было не до того.

– Занимайся ревизией и думай, чем все это закончится, – сказал он мне, и это было по справедливости.

Однако ежедневные разъезды закончились, ревизоры уехали, и я опять стал томиться своим гостиничным житьем-бытьем. Самое изысканное чтение не отвлекало от засевшего в голове вопроса: как получить квартиру? Вопрос этот сидел не в одной моей голове, изнывала по собственному уголку наша секретарь по школам, ультимативно требовали жилье люди из управления сельского хозяйства, а сколько еще было в Мордасове безголосых?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю