355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витольд Гомбрович » Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника » Текст книги (страница 6)
Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:52

Текст книги "Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника"


Автор книги: Витольд Гомбрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

Такое простое преодоление самой большой трудности, т. е. использование керосиновой лампы в шаре таких размеров, я связываю не столько с моими личными способностями к технике, сколько с определенной вялостью атмосферы, воцарившейся тогда в природе. Впрочем, не отрицаю, когда я в первый раз уселся в корзину и увидел становившуюся реальностью, нависающую надо мной громаду, то слегка испугался – но то была легкая громада, и нежная в воздухе, как дитя.

Уже сам процесс нагревания шара – раздувание громадного баллона, натяжение канатов, увеличение эластичности, шипение керосиновой лампы – доставил большое удовольствие. Пришлось довольно долго ждать, пока воздух не расширится надлежащим образом. Вдруг шар неожиданно очень быстро пошел вверх. Я поскорее подкрутил фитиль, несмотря на это, шар задержался лишь чуть выше деревьев моего сада. Ласковый ветерок понес его над полями в направлении знакомого соседнего имения. Я проплыл над лесом и рекой, над деревней, где восторженные зеваки встретили меня криками приветствия, и оказался на высоте 50 метров над знакомым двором, перед знакомым и дорогим мне крыльцом с колоннадой. Я прикрутил фитиль, и шар тихо опустился на траву, а дом на его фоне выглядел как детская игрушка. Как же это было замечательно! Сколько смеха, сколько комплиментов мне и похвал моему шару! Никогда еще люди не видывали ничего подобного! Прервали полдник, чтобы посмотреть, потом меня пригласили на кофе с сыром и вареньем, а потом я взял в корзину только одного пассажира и посильней вывернул фитиль.

Физическое удовольствие от этой поездки заключалось прежде всего в том, что шар был огромным и надутым, а также в том, 1) что можно было плыть прямо над головами людей так, что они не доставали до нас руками; 2) что, встретив дом или дерево, можно было взмыть вверх и снова опуститься на землю; 3) что шар, хоть и громадный, был удивительно чувствительным, тихим и подверженным всем капризам воздуха, а мы в корзине – мы были точно такими же, как и он, восприняв его нежную детскую душу; 4) что дуновение, которое другим лишь овевало щеки, нас уносило, и нельзя было предугадать наших судеб в пространстве; 5) что без каких бы то ни было механизмов, не считая керосиновой лампы, даже без газа, а только полотно, канаты, корзина, мы и воздух, полотно, канаты, корзина и мы в воздухе; 6) а в-шестых и в-последних – прекрасная округлая тень, скользящая по траве. Но лично мне еще больше счастья, чем сам шар, доставлял пассажир шара. Первый раз в жизни я знакомился над лугами, над полями и над рощами, знакомился постоянно, все ближе и ближе, а она так охотно слушала меня, что я покрыл бы тысячей поцелуев ее маленькое, внимательное и понимающее ушко. Но, несмотря на то, что женщины, кажется, любят романтику, я смолчал о Негре и о других моих приключениях ввиду непонятного, но жгучего стыда, удерживавшего меня от лишних слов.

Настал день обмена кольцами и все ближе становился день свадьбы. За это время я ни разу не подумал ни о чем плохом, прогнал от себя все воспоминания, жил ею и шаром, жил сегодняшним днем, ну разве что вчерашним, когда я убегал в будущее, на ровную и спокойную дорогу счастья, и меня даже покинули дурные сновидения. Никогда… никакого отклонения… ни единого даже легкого намека на то… что когда-то действительно было… и чего теперь нет… береза снова стала березой, сосна – сосной, ива – ивой. – Но произошло вот что. – Как-то раз за неделю перед торжествами бракосочетания в местном костеле, когда меня охватила таинственная радостная предсвадебная лихорадка, а все поздравляли меня и желали счастья, мне захотелось полетать на шаре в ненастную ночь. Я хотел лишь покачаться на порывистом ветру – уверяю, что никаких других намерений, никаких дурных желаний у меня не было. Тем временем вихрь понес меня с бешеной силой (впрочем, наверняка, это был не вихрь, а Негр собственной персоной), и когда после долгих часов неожиданно беспокойно поднялся занавес рассвета, я не мог поверить своим глазам: подо мною плескалось Желтое Море.

Я сразу же смекнул, что прошлому – конец, и что началось… снова… и… и… ждет меня какая-то страшная китайщина и я навек попрощался с березами, соснами, ивами и знакомыми лицами и глазами, и вместо этого весь я покорно открылся витым пагодам, бонзам, божкам, мандаринам и драконам. Когда же в лампе догорела последняя капля керосина, корзина упала в воду у берегов небольшого островка. Из близлежащих зарослей вышел китаец, вскрикнул, завидя меня, и побежал ко мне, а я замахал ему, чтобы он не приближался, поскольку он (естественно) был прокаженным. Он остановился в нерешительности, внимательно посмотри на меня, издал какое-то неопределенное крякание, как будто он чему-то удивился, дотронулся до своей отвратительной бугристой кожи и повел меня к нескольким видневшимся вдали убогим тростниковым шалашам. Он все еще внимательно разглядывал меня, а я не вполне понимал, что бы мог означать этот взгляд. И хотя какое-то предчувствие закралось в меня, я последовал за ним.

Когда же мы оказались в поселении, моя кожа возопила о помощи, стянулась, съежилась, скукожилась, ошалела от опасности! Вся деревня – вся без исключения – была прокаженной: и старики, и мужчины, и женщины, и девушки, и юноши, если не считать двух-трех младенцев, ярко контрастировавших со всеми своей гладкостью. Здесь бытовала та разновидность болезни, которая, насколько мне известно, называется lepra anaesthetica, а может и lepra elephantiasis, все здесь было шероховатым, бугристым, папулезным, одутловатым и покрытым наростами, в матово-белых, бурых или грязно-красных пятнах, в бляшках, в чешуйках, в утолщениях, в отвердениях, в запущенных язвах. Но эти люди не были покорны, как их собратья, которые в городах Азии издали криком предупреждают об отвратительном своем присутствии. О нет, и это надо признать сразу, они не имели совершенно ничего общего со скромностью и покорностью! Совсем напротив – они окружили меня и лезли ко мне с таким любопытством и бесстыдством, так тыкали пальцами с ороговевшими и выродившимися ногтями, что я принялся на них кричать и грозить кулаками. Они моментально попрятались в шалаши. Как можно скорее я покинул эту деревню, но когда через сотню-другую шагов обернулся, то увидел, что эта шайка повылезала из шалашей и движется поодаль, по моим следам. Тогда я топнул на них. Они снова поисчезали, но через минуту появились вновь.

Остров этот – не более 15 квадратных километров – был, можно сказать, совершенно безлюдным, а большую часть его поверхности покрывал густой лес. Я шел не слишком быстро, но без остановки, не слишком нервозно, но все-таки в напряжении, не слишком поддаваясь панике, но все-таки ускоренным шагом – поскольку постоянно чувствовал, что за спиной – пятнистые чудовища. Я хотел не оборачиваться, хотел сделать вид, что ни о чем не догадываюсь, ничего не вижу, и только спина предупреждала меня о медленном их приближении. Я шел и шел… шел в самых разных направлениях, как путник, как турист, как исследователь, то туда, то сюда, и все быстрее, как человек, занятый срочным делом, но в конце концов мне не хватило места и, исчерпав все безлесные пространства, я по тропинке углубился в лесную чащу. Они же подошли совсем близко – ступали уже совсем рядом, и я слышал их перешептывание и шорох ветвей. Увидев скрывающуюся за кустом покрытую наростами кожу, я резко свернул влево, а заметив среди лиан что-то вроде руки, пораженной острой формой elephantiasis, отпрыгнул и вышел на маленькую полянку. Они за мной. Я снова топнул – тогда они отступили в заросли. Я двинулся дальше, они – опять гурьбой, назойливо, как крысы, а шепот, тумаки, задевание локтями становились все смелее и смелее. Все волоски на моем теле были напряжены, как проволока, – и что только усмотрели во мне эти папулезники? Чего они хотели? Женщинам такое известно – когда разнузданная банда хулиганов сзади, за спиной, сперва задевает их пошлыми шуточками, а те удирают, опустив голову: именно так было и со мной, так же, точь-в-точь…

Чего они хотели? Я сначала не понял, не усек их новой идеи, впрочем, я упомянул уже о буквальном сходстве… и если как следует углубиться в суть обстоятельств, из которых я был выхвачен и неожиданно перенесен на остров – тот предсвадебный трепет, костел и фата – то становится ясно, что иначе и быть не могло… Словом, стало очевидным, что я их возбуждаю, причем, как-то по-особенному – хоть я и не мог угадать ни источника этого возбуждения, ни смысла их восклицаний, их смешков, их мерзких шуток, но их вульгарность, развращенность, чувственность не подлежали сомнению – в голосе мужчин-чудовищ я различал ту похотливую грубость, а в голосе женщин-чудовищ то злорадство, которые в человеческих существах всех рас и на всех географических широтах могут быть вызваны только двумя вещами – невинностью или незрелостью… О, я бы еще согласился на проказу, но не на проказу и эротику вместе, о, Боже упаси, не на эротическую проказу! Я как ошалевший бросился бежать. Увидев это, они с гиком устремились за мной. Но не было дано их слоноподобным конечностям догнать мою ошалевшую панику! Я скрылся в раскидистой кроне дерева, вооружился крепкой дубиной и дал себе слово размозжить башку первому же, кто приблизится.

Моему сознанию постепенно открывалась адская комбинация – адская суть этой пытки… Я обнаружил сложный механизм вероятностей, воплощавший эту фантазию в действительность. На остров в течение трехсот или двухсот лет не заходили суда, и, как это иногда случается с маленькими, не отличающимися урожайностью островками, о нем забыли. Население острова не помнило, да и их отцы тоже не помнили, чтобы на острове был кто-то чужой.

Да, но как понять развращенность, сладострастные шуточки, ужасное преследование и желание задеть? Понять нетрудно, надо только проникнуться психологией негритянского Духа, который заправлял всем этим (а я в этом отношении уже имел опыт). С незапамятных времен, может три, а может четыре поколения тому назад, их поразила проказа, и с течением времени они восприняли ее как неотъемлемую черту человека… Пятнистость в их представлениях была столь же характерным свойством человеческого рода, как и цветистость у бабочек, наросты – столь же естественны, как и гребень у петуха, и им нелегко было бы представить человека без наростов, без бляшек, как нам кого-то без единого волоска на коже. А поскольку дети рождались здоровыми, гладкими и чистыми – ибо заболевали они только через несколько лет, а тот момент, когда кожа начинала утолщаться и слоиться, приходился на время созревания… на время первого поцелуя… первых чар любви… – то, увидев меня, до смешного гладкого, абсолютно чистого, забавно-тонкого, ну просто какого-то тушканчика с розовым личиком (о да, в их понимании папулы, пятна, наслоения, звездо– и веретенообразные высыпания были тем же самым для человека, что и цвета для бабочек, так же, как мы воспринимаем щетину, делающую из ребенка мужчину), они должны были подумать о том, о чем они подумали. Их тянуло подталкивать меня локтями, глумиться надо мною, куражиться и высмеивать, а когда они заметили, что я боюсь их, что, пристыженный и посрамленный, убегаю, они с радостью бросили в погоню свою отвратительную зрелость за моей убегающей невинностью, и сделали это в силу того же адского закона, который правит мальчишками в школе!

Я прожил на этом острове два месяца, ведя образ жизни обезьяны, скрываясь в дуплах деревьев, в густых зарослях и на верхушках пальм. Чудовища устроили на меня форменную охоту. Ничто не могло их так потешить, как та стыдливость, с которой я бежал от их прикосновения, они затаивались в чаще, неожиданно выскакивали из нее, гнались с вожделенным и веселым ревом, и если бы не специфический odor hircinus, если бы не неспособность их выродившихся конечностей и умножавший мои силы отчаянный страх, то я уж давно был бы в их лапах. Но прежде всего, если бы не моя кожа – беспрерывно содрогающаяся, обостренно-чуткая, потрескавшаяся, охваченная ужасом, измученная вечной паникой. Я весь превратился в кожу – с ней вместе я засыпал и пробуждался, для меня существовала лишь она, она была для меня всем.

В конце концов я случайно нашел несколько бутылок керосина, наверняка появившихся здесь вследствие кораблекрушения. Мне удалось залатать шар – и я улетел… Но что мне было делать, когда я снова увидел буки, сосны и т. д. и знакомые глаза? Что мне было делать, мне, такому гладкому, без наростов, без пятен, без наслоений, без чешуи и язв, совершенно без сыпи? Что мне было делать и мог ли теперь я, по-детски розовый, смотреть в эти глаза?

Ну раз не мог, так не мог – и я расстался с тем, что рассталось со мной… А впрочем, вскоре меня увлекли новые приключения, о, в приключениях у меня недостатка не было. Помню, как в 1918 году я – ведь это был я, никто иной – прорвал немецкий фронт. Как известно, окопы доходили до самого берега моря, это была настоящая система сухих и глубоких каналов, тянувшихся беспрерывно километров на 500. И мне единственному пришла в голову простая идея наполнить эти каналы водой. Ночью я пробрался, выкопал ров и соединил окопы с морем. Вода, неудержимо устремившаяся в окопы, залила их по всей линии фронта, а изумленные войска союзной коалиции увидали промокших до нитки немцев, панически выскакивающих из окопов в отблеске туманного утра.

Порнография
Роман



Информация

Действие «Порнографии» развертывается в Польше военных лет. Почему? Отчасти потому, что климат войны подходит для книги как нельзя лучше. Отчасти потому, что это все-таки польское – и даже поначалу замышлялось на манер дешевого романа во вкусе Радзевичувны или Зажицкой (интересно, пропало ли это сходство в более поздней обработке?). А отчасти – назло, чтобы внушить народу, что в его недрах гнездятся не только теоретически установленные конфликты, драмы, идеи.

Этой военной Польши я не знаю. Меня тогда там не было. И вообще, Польши я не видел с 1939 года. Написал об этом так, как мне представляется. А стало быть, у меня – воображаемая Польша, и не переживайте, что иногда что-то перепутано, что-то, может, неправдоподобно, ибо речь не о том и это совершенно не имеет значения для развертывающихся здесь событий.

Еще одно. Не следует выискивать в фабуле, связанной с Армией Крайовой (во второй части) критического или иронического намерения. АК может быть уверена в моем почтении. Я придумал такую ситуацию, которая могла бы иметь место в любой подпольной организации, если того требовала ее структура и ее дух, поданный здесь несколько мелодраматически. АК или не АК, а люди – это всего лишь люди, и везде может появиться струсивший вожак или диктуемое соображениями конспирации убийство.

В. Г.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1

Расскажу вам о другом моем приключении, возможно об одном из самых фатальных.

В то время, а было это в 1943-ем, я находился в бывшей Польше и в бывшей Варшаве, на самом дне свершившегося факта. Тишина. Поредевший круг моих приятелей и знакомых по бывшим кафе – Зодиаку, Земянской, Ипсу – собирался каждый вторник на одной квартирке по ул. Кручей и там, проводя время за выпивкой, мы старались продолжать быть художниками, писателями и мыслителями… ведя прежние, давнишние наши разговоры и споры об искусстве… Э-хе-хе, как сейчас вижу сидящих или лежащих в тяжелом дыму: этот тощий как скелет, тот – изборожденный морщинами, и все – кричат, шумят. Один кричал – «Бог», другой – «искусство», третий – «народ», четвертый – «пролетариат», и так мы горячо дискутировали, и так все это тянулось, тянулось – Бог, искусство, народ, пролетариат, – но вот как-то раз появился среди нас человек средних лет, чернявый, сухой, с орлиным носом и каждому по отдельности представился с соблюдением всех формальностей. После чего его почти не было слышно.

Он очень обстоятельно поблагодарил за поднесенную рюмку водки – и с неменьшей обстоятельностью сказал: «Хорошо бы еще спички»… после чего стал ждать спички, и ждал… когда же ему их принесли, он принялся закуривать. А тем временем кипела дискуссия – Бог, пролетариат, народ, искусство – а дым лез в ноздри. Кто-то спросил: «Какими судьбами к нам, пан Фридерик?» – на что он тотчас же дал исчерпывающий ответ: – «Я узнал от пани Евы, что здесь бывает Пентак, вот я и зашел, у меня четыре заячьи шкурки и подошва». А чтобы не быть голословным, показал завернутые в бумагу шкурки.

Ему дали чаю, который он выпил; на тарелочке у него остался кусок сахару – он протянул руку, чтобы поднести его ко рту – но, видимо, счел этот жест не вполне мотивированным, и отдернул руку – однако отдергивать руку было, по сути дела, чем-то еще более немотивированным – тогда он снова протянул руку и съел сахар – но съел уже, вероятно, не в удовольствие, а только для того, чтобы правильно себя повести… по отношению к сахару или по отношению к нам?… и тогда, желая сгладить это впечатление, он кашлянул, а чтобы обосновать кашель, достал платок, но на сей раз не решился вытереть нос, а лишь пошевелил ногой. Шевеление ногой, по-видимому, воздвигло перед ним новые сложности, и тогда он вообще затих и застыл. Это особое поведение (а он, собственно говоря, только и делал, что «вел себя», он беспрерывно «вел себя») уже тогда, при первой встрече возбудило мое любопытство к нему. В течение нескольких месяцев я сблизился с этим человеком, который, впрочем, оказался не лишенным хороших манер, да к тому же имел за плечами опыт в области искусства (когда-то он занимался театром). Как знать… как знать… Достаточно, если я скажу, что мы с ним занялись мелкой торговлишкой, дававшей нам средства к существованию. Однако все это длилось недолго, до тех пор, пока я не получил письмо от некоего Ипа, или Иполита С., помещика из Сандомирского воеводства, письмо с предложением посетить его. Иполит писал, что хочет обговорить с нами ряд своих варшавских дел, в которых мы могли бы ему помочь. «Здесь вроде спокойно, ничего такого, но ходят банды, случается, иногда нападают, понимаешь, распустились. Приезжайте вдвоем, будет веселей».

Ехать? Вдвоем? Меня обуревали сомнения, которые трудно сформулировать, сомнения относительно этой поездки вдвоем… потому что брать его с собой, чтобы там, в деревне он и дальше продолжал вести свою игру… А его тело, это тело столь… «специфическое»?… Ехать с ним не обращая внимания на эту его постоянную «молчаливо-вопиющую непристойность»? Обременять себя кем-то столь «скомпрометированным, а следовательно и компрометирующим»?… Подставлять себя под этот непонятно с кем упорно ведущийся «диалог»?… А его «знание», это его знание о…? А его хитрость? А его подвохи? Конечно, все это мне не слишком улыбалось, но, с другой стороны, он в вечной своей игре… был так далек от нашей общей драмы, настолько не связан с дискуссиями «народ, Бог, пролетариат, искусство»… что поездка представлялась мне отдыхом, своего рода облегчением… К тому же он был так эффектен, и спокоен, и осторожен! Поедем, вдвоем гораздо приятнее! И в результате мы влезли в вагон, проникли в набитое его нутро… а потом поезд покатил, громыхая.

Три часа пополудни. Туманно. Фридерика пополам разламывало бабье туловище, детская ножка утыкалась ему в подбородок… вот так он и ехал… но ехал, как всегда, корректный и благообразный. Он молчал. Молчал и я, дорога дергала и бросала нас, но все как будто задеревенело… и все же сквозь краешек окна я видел спящие синеватые поля, в которые мы въезжали, раскачиваясь и грохоча… это была та самая, столько раз виденная убегающая к горизонту плоская ширь лоскутного одеяла земли, несколько промелькнувших деревьев, домик, уходящие назад постройки… тоже, что и всегда, от века знакомое… То же, да не то же самое! И не то же самое именно потому, что то же самое! И неизвестное, и непонятное, да что я говорю, – таинственное, непостижимое! Ребенок раскричался, баба чихнула…

Кислый запах… Издавна известная, вечная тоска езды поездом, поднимающаяся и ниспадающая линия проводов или канавы, неожиданный промельк в окне деревьев, столбов, будок, проворный бег, проскальзывание всего назад… когда там, далеко, на горизонте, труба или пригорок… появлялись и держались долго, упорно, как главная забота, забота преобладающая… пока не проваливались в ничто медленным разворотом. Фридерик находился прямо передо мной, через две головы, его голова была тут же, тут же и я мог ее видеть – он молчал и ехал, а присутствие посторонних, нахальных, оползающих и напирающих тел лишь подчеркивало мое пребывание один на один с ним… в молчании… подчеркивало так сильно, что ради всего святого я хотел бы с ним не ехать и чтобы план совместной поездки не дошел бы до осуществления! Ибо, всаженный в телесность, он был еще одним телом среди тел, ничем более… но в то же время он был… и был, хоть и обособленно, но неотвратимо… От этого нельзя было избавиться. Это нельзя было устранить, уладить, замять, он все был в этой давке и был… И его езда, его гонка в пространстве не шли в сравнение с ездой остальных – то была езда гораздо более значительная, а может быть, даже и опасная…

Время от времени он мне улыбался и что-то говорил – но, вероятно, затем, чтобы сделать возможным для меня пребывание в его обществе и сделать свое присутствие менее гнетущим. Я понял, что его выезд из города и переброска во вневаршавские пространства были делом рискованным… ибо на этих просторах специфика его души должна была раскрыться шире… да он и сам это понял: таким притихшим, таким незаметным я никогда его раньше не видел. В какой-то момент сумерки – эта пожирающая форму субстанция – начали постепенно стирать его очертания, и он сделался едва различимым в разогнавшемся и растрясшемся, въезжающем в ночь вагоне, стал манить в небытие. Однако это не умаляло его присутствия, хотя оно и становилось все менее доступным взгляду: продолжая оставаться тем же, он скрывался за вуалью невидимости. Потом зажегся свет и снова вытащил его из небытия, обозначив его подбородок, уголки поджатых губ и уши… он даже не шелохнулся, продолжал стоять, вперив свой взгляд в какую-то колышущуюся веревку, и был! Поезд опять остановился, где-то за мной послышалось шарканье ног, толпа качается, что-то, видимо, происходит – но он все есть и есть! Опять тронулись, снаружи – ночь, локомотив сыпанул искрами, езда вагонов становилась ночной – на кой мне было брать его с собой? Зачем было обременяться таким обществом, которое, вместо того, чтобы доставлять облегчение, лишь отягощало? Много сонных часов длилась эта перемежавшаяся остановками езда, пока наконец она не стала ездой ради езды, сонной, упрямой, и так мы ехали, пока не добрались до Чмелева и не оказались со своими чемоданами на тропке, ведущей вдоль путей. Убегающий шнур поезда в стихающем гуле. Тишина, таинственное дуновение и звезды. Сверчок.

Я, извлеченный из многочасового движения и давки, внезапно помещенный на тропинку, а рядом – с плащом через руку, совсем затихший – Фридерик. Где мы были? Что это было? Я ведь знал эти места, и ветерок этот тоже не был мне чужим – но где же мы очутились? Там, наискосок, знакомое здание чмелевской станции и несколько горящих ламп, но… где, на какой мы высадились планете? Фридерик как встал рядом, так и остался стоять. Потом мы пошли к станции, он за мной, вот бричка, кони, возница – знакомая бричка и знакомый приветственный жест возницы (снял шапку), чего же я так пристально всматриваюсь?… Сажусь, за мной Фридерик, едем, песчаная дорога под светом темного неба, а по сторонам дороги проплывает чернота дерева или куста, въезжаем в деревню Бжустово, белеют покрытые известью доски, лай собаки… таинственный… передо мной спина возницы… таинственная… а рядом этот человек, молча и благовоспитанно сопровождающий меня. Невидимая почва колыхала и трясла нашу повозку, а провалы темноты, сгущение мрака среди деревьев преграждали нам обзор. Я заговорил с возницей, чтобы услышать собственный голос:

– Ну, как там у вас? Спокойно?

И услышал в ответ:

– Спокойно пока что. Банды – в лесах… Но чтоб в последнее время что-нибудь такое особенное…

Лица не видать, а голос все тот же – значит, не тот же. Передо мной – лишь спина, и я уже было хотел высунуться, чтобы заглянуть в глаза этой спине, но воздержался… потому что Фридерик… был здесь, рядом со мной. Невероятно тихий. Будучи вместе с ним, я предпочитал никому не заглядывать в лицо… так как внезапно понял, что он, сидящий со мной, в тишине своей радикален, радикален до безумия! Да это же – экстремист! Абсолютно невменяемый! Нет, это не простое существо, а нечто хищное, раздираемое такими крайностями, о которых я до сих пор и понятия не имел! Поэтому я предпочитал не заглядывать в лицо – никому, даже вознице, спина которого подавляла, как гора, когда невидимая земля качала, сотрясала бричку, а поблескивающая звездами разлитая вокруг темнота высасывала все видения. Дальнейший путь прошел в молчании. Наконец мы въехали в аллею, кони пошли резвей, ворота, сторож и собаки, закрытый дом и тяжелое скрежещущее его открывание – Ип с лампой…

– Ну, слава Богу, приехали!

Он или не он? Меня неприятно поразила отечная, набрякшая краснота его лица… и вообще он выглядел как раздутый опухолью, которая привела к увеличению в нем всего, разрастанию плоти во все стороны, к ужасному разбуханию тела, ставшему похожим на зияющий мясом вулкан… он вытянул свои обутые в сапоги апокалиптические лапищи, а глаза выглядывали из тела как через форточку. Он прижался ко мне, обнял. Застенчиво шепнул:

– Разнесло меня… черт знает что… Потолстел. А с чего? Наверное, со всего.

И, осматривая свои пальцы, повторил безмерно горько, потише, для себя:

– Потолстел. С чего? Наверное, со всего.

И тут же выпалил:

– А это – моя жена!

После чего буркнул себе под нос:

– А это – моя жена!

И опять разразился:

– А это Генюся моя, Генютка, Генечка!

А потом повторил, для себя, чуть слышно:

– А это Генюся, Генютка, Генечка!

К нам он обратился гостеприимно и изысканно: – Как хорошо, что вы приехали, но Витольд, будь добр, познакомь меня со своим другом… – сказал, закрыл глаза, губы его зашевелились… он повторял. Фридерик весьма любезно поцеловал руку хозяйке дома, и тогда ее меланхолия озарилась проблеском улыбки, а воздушная гибкость нежно затрепетала… и водоворот знакомства увлек нас, приглашения в дом, рассаживания, разговоры – после того бесконечного пути – на свет лампы слетались грезы. Ужин подавал лакей. Сон морил. Водка. Борясь со сном, мы силились слушать, понимать, шел разговор о разных бедах, приходящих то с АК, то с немцами, то с бандами, то с администрацией, то с польской полицией, то с реквизициями – о свирепствующих повсюду страхах и насилиях… впрочем, об этом свидетельствовали оконные рамы, укрепленные дополнительными железными прутьями, а также – блокировка боковых дверей… запор, железная задвижка. – Сенехов сожгли, в Рудниках управляющему ноги поломали, жили у меня переселенцы из Познаньского воеводства, а что хуже всего – так это неизвестность, в Островце, в Бодзехове, там где фабричные поселки, все только и ждут, прислушиваются, пока что спокойно, но как только фронт приблизится, все взорвется… Рванет! Вот тогда, скажу я вам, пойдет резня, будет взрыв, заваруха! Вот будет заваруха! – прогремел он и, задумавшись, буркнул под нос:

– Вот будет заваруха.

И снова прогремел:

– Хуже всего, что некуда податься!

И шепотом:

– Хуже всего, что некуда податься!

Но опять лампа. Ужин. Сонливость. Громада Ипа вымазана густым соусом сна, чуть поодаль растворяется хозяйка, Фридерик и ночные бабочки, бьющиеся о лампу, бабочки в лампе, бабочки о лампу, и винтовая лестница наверх, свеча, я падаю на кровать, засыпаю. Назавтра солнечный треугольник на стене. Чей-то голос за окном. Встаю с кровати, отворяю ставни. Утро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю