355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витольд Гомбрович » Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника » Текст книги (страница 13)
Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:52

Текст книги "Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника"


Автор книги: Витольд Гомбрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

9

Не помню, говорил я или нет, что четыре маленьких островка, поделенные позеленевшими от ряски каналами, представляли собой продолжение пруда? Через каналы были переброшены мостки. Аллейка в самом конце сада, проложенная через заросли орешника, жасмина и туи, давала возможность обойти посуху этот архипелаг, размоченный стоячими водами. По дороге туда мне показалось, что один из островков не похож на остальные… почему?… впечатление хоть и мимолетное, но сад слишком был втянут в игру, чтобы я мог пренебречь этим впечатлением. Впрочем… ничего. Замерли заросли островка с плюмажем деревьев. Стоял жаркий день, был предвечерний час, канал почти высох и блестел панцирем тины с зелеными очами воды – берега поросли тростником. Любую странность в наших условиях следовало подвергнуть незамедлительной проверке, потому-то я и перебрался на другой берег. Островок дышал зноем; буйство густой и высокой травы, множество муравьев, а наверху – кроны деревьев в своем собственном замкнутом существовании. Я пробрался через заросли и… Постойте. Постойте! Вот так сюрприз!

Там стояла скамейка. На скамейке сидела она, но ее ноги! – одна нога в чулке и обута, а другая оголена выше колена… и ничего бы в этом не было такого, если бы и у него, лежавшего перед ней на травке, не была бы задрана брючина выше колена и тоже не была бы оголена одна нога. Неподалеку – его ботинок, в нем – носок. Ее голова повернута, она смотрела в сторону. Он не смотрел на нее, голову в траве обвивала рука. Нет, нет, все это может и не было бы скандальным, если бы так сильно не расходилось с их естественным ритмом – застывшие, странно неподвижные, как будто и не они это… да и ноги, так неожиданно обнаженные, по одной из каждой пары ног, отсвечивающие своей телесностью в душной, жаркой влажности, прорываемой лягушачьим хлюпаньем! Он с голой ногой и она с голой ногой. Может, они бродили в воде… нет, в этом было нечто большее, не поддававшееся объяснению… он с голой ногой и она тоже с голой ногой. Она слегка шевельнула ногой, вытянула ее. Уперлась стопой в его стопу. Больше ничего.

Я смотрел. Мне вдруг открылась вся моя глупость. Ах, ах! Как же я – с Фридериком – мог быть таким наивным, чтобы считать, что между ними «ничего нет»… дать иллюзиям увлечь нас! И теперь передо мной как обухом по башке бьющее опровержение. Так значит, они встречались здесь, на острове… Громадный, освобождающий, насыщающий крик немо бил из этого места – а их сочленение не сопровождалось ни движением, ни звуком, ни даже взглядом (они не смотрели друг на друга). Он с голой ногой и она с голой ногой.

Хорошо… Но… Этого не могло быть. В этом была какая-то искусственность, нечто непостижимое, нечто извращенное… откуда эта как будто зачарованная мертвенность? Откуда этот холод в их распаленности? Какую-то долю секунды во мне жила совершенно безумная мысль, что, мол, так и должно быть, что именно такое и должно происходить между ними, что так естественней, чем если бы… Нелепость! И тут же меня посетила другая мысль, а именно, что за этим кроется какая-то комедия, хохма, что, может, они каким-то чудом дознались, что я буду здесь проходить, и делают это умышленно – для меня. Ведь все было как будто специально для меня, прямо в меру моего о них представления, в меру моего представления о стыде! Для меня, для меня, для меня! Пришпоренный мыслью, что все это для меня, теперь уже ни на что не обращая внимания, я полез через кусты. И вот тогда картина стала более полной. На куче хвои, под сосной сидел Фридерик. Это было – для него!

Я встал… Увидев меня, он сказал им:

– Придется еще раз повторить.

И тогда, хоть я еще ничего не понимал, от них повеяло холодом молодой распущенности. Испорченность. Они не шевелились – их молодая свежесть была страшно холодной.

Галантный Фридерик подошел ко мне. – А! Как дела, дорогой пан Витольд! (Приветствие неуместное, поскольку мы с ним расстались всего час назад). Что скажете насчет пантомимы? (он показал в их сторону округлым движением). Неплохо сыграно, а, что, ха-ха-ха! (и смех тоже был неуместным – к тому же громким). На безрыбье и рак – рыба! Не знаю, вы в курсе моей режиссерской слабости? Я ведь какое-то время был артистом, не знаю, известна ли вам такая деталь моей биографии?

Он взял меня под руку и, в высшей степени по-театральному жестикулируя, повел по газону. А те смотрели на нас и молчали. – У меня есть идея… сценария… киносценария… но некоторые сцены немного рискованны, требуют отработки, надо поэкспериментировать с живым материалом.

– На сегодня достаточно. Можете одеться.

Не оглядываясь на них, он повел меня по мосткам, громко, оживленно рассказывая о своих планах. Он считал, что практиковавшийся до сих пор способ написания пьес или сценариев «в отрыве от актера» безнадежно устарел. Следовало начинать от актеров, «комбинируя их» тем или иным образом, и из этих комбинаций строить ход событий в пьесе. Потому что пьеса «должна высвободить лишь то, что уже потенциально имеется в актерах как в живых людях, имеющих собственный диапазон возможностей». Актер «не должен вживаться в мнимый сценический образ, изображая не себя, а кого-то – совсем напротив, сценический персонаж следует подгонять под актера, сшить по размеру актера, как платье». – Я пробую, – смеялся он, – с этими детьми достичь чего-нибудь эдакого, даже пообещал им подарочек, ведь это работа! Эх, что ж, в забитой деревне скучает человек, надо чем-нибудь заняться, хотя бы ради здоровья, пан Витольд, ради здоровья! Я, естественно, предпочитаю не афишировать, потому что, кто знает, может это окажется слишком смелым для благопристойного Ипа и его жены, не хотелось бы нарываться на сплетни!… – Он говорил так громко, чтобы было слышно, а я шел рядом с ним, потупя взор – а в голове сидел раскаленный гвоздь открытия – и я почти не слышал, что он там говорит. Ловкач! Комбинатор! Лиса! Такое с ними вытворял, – вон ведь какую игру придумал для них!… И все летело в тартарары, ввергнутое в цинизм и извращение, огонь их растления пожирал меня, и я корчился в муках ревности! А зарницы воспаленного воображения освещали для меня этот их холодный, дьявольски невинный – особенно ее, ее – разгул, ибо просто вводило в оцепенение то, что эта верная невеста… за обещание «подарочка»… лазит в кусты на такие сеансы…

– Наверняка, интересный театральный эксперимент, разумеется – отвечал я, – да, да, интересный эксперимент! – И как можно быстрее покинул его, чтобы поразмыслить о происшедшем – ведь разнузданность имела место не только с их стороны, и, как оказалось, Фридерик действовал последовательнее, чем я думал, – и даже сумел так близко к ним подобраться! Он без устали делал свое дело. За моей спиной, на собственный страх и риск! Патетическая риторика, которую он развивал с Вацлавом после смерти пани Амелии, ему в этом не мешала – он действовал – но вот вопрос: как далеко он успел зайти на этом пути? И куда еще мог уйти? И хотя вопрос стоял о нем, проблема границы становилась первостепенной – особенно потому, что он и меня тянул за собой. Я встревожился. Снова вечер, и снова – едва уловимое истончение света, углубляются и становятся более насыщенными темные цвета, увеличиваются дыры и закоулки, в которые заливается соус ночи. Солнце уже село за деревьями. Тут я вспомнил, что оставил на крыльце книгу, пошел за ней… в книге я нашел конверт без адреса, в нем лист, написанный карандашными каракулями:

«Пишу, чтобы объясниться. Не хочу в этом деле оставаться один, совершенно один, один на один с собой.

Когда ты один, то нет уверенности, что, напр., ты не свихнулся. Другое дело – вдвоем. Двое – это уверенность и объективная гарантия. Когда двое – то нет отклонения!

Я этого не боюсь. Потому как знаю, что не мог бы сойти с ума. Даже если бы захотел. Для меня это исключено, я антисумасшедший. Я хочу гарантировать себя от другой вещи, может, более серьезной, то есть, конкретно, от некоей, я бы сказал, аномалии, некоего преумножения возможностей, которое происходит, когда человек удаляется и сходит с одной-единственной, разрешенной дороги… Вы меня понимаете? У меня нет времени на ясное изложение. Если бы я с Земли отправился на экскурсию на какую-то другую планету, хоть бы на Луну, и тогда я предпочел бы быть с кем-нибудь – на всякий случай, чтобы мое человеческое начало могло хоть в чем-нибудь раскрыться.

Я буду писать, информировать. Строго конфиденциально – неофициально – тайно от нас самих, т. е. по прочтении сжечь, ни с кем не обсуждать, даже со мной. Как будто ничего нет. Зачем искушать, да и кого – себя что ли? Лучше не афишировать.

Даже хорошо, что Вы все видели на острове. А двое видят совсем не то, что видит один. Вся работа псу под хвост, хоть бы их возбудило что ли и соединило, так нет же – они всухую, как актеры… только ради меня, только по моей просьбе, и если их что-то и возбуждает, то это только я, а не они сами! Какая досада! Какая досада! Вы знаете, как обстоит дело, ведь вы видели. Но ничего. В конце концов мы их разогреем.

Вы видели, а теперь надо, чтобы Вы Вацлава на это дело сманили. Пусть он посмотрит! Скажите ему так: 1) что, прогуливаясь, Вы случайно заметили их рандеву на острове; 2) что Вы считаете своим долгом сообщить ему; 3) они не знают, что Вы их видели. А завтра приведите его на спектакль, главное в том, чтобы он их увидел, не видя меня, я все в деталях продумаю и напишу, Вы получите инструкции. Обязательно! Это важно! Прямо завтра! Он должен знать, должен увидеть!

Вы спрашиваете, каков мой план? А никакого плана и нет. Я иду по линии напряжений, понимаете? Иду по линии возбуждений. Мне сейчас нужно, чтобы он увидал, и чтоб они тоже знали, что их увидели. Надо их зафиксировать на измене! Потом посмотрим, что будет дальше.

Пожалуйста, сделайте как прошу. Не отвечайте. Письмо буду оставлять на ограде около ворот, под кирпичом. Письмо сжигайте.

А этот второй, этот N2, этот Юзек, что с ним, как, в какой комбинации его с ними скомбинировать, чтобы все это заиграло, он ведь так подходит, лучше не придумаешь, ломаю голову, пока не знаю, но постепенно как-нибудь втянется, вплетется, только вперед, только дальше! Пожалуйста, выполните все точно.»

Письмо меня ошарашило! Я стал ходить с ним по комнате и в конце концов ушел в поле, где меня встретила сонность вздымающейся земли, подножия пригорков на фоне убегающего неба и растущий предночной натиск всех вещей. Уже досконально изученный пейзаж, о котором я знал, что застану его здесь – но письмо выталкивало меня из пейзажей; о, да, письмо меня выталкивало, и я размышлял, что делать, что делать? Что делать? Вацлав, Вацлав – но этого я ни за что бы не сделал, это вообще не подлежало выполнению – и ужасало тем, что дымка фантастического вожделения, становясь определенным заданием, материализуется в факт, в конкретный факт, лежащий у меня в кармане. В своем ли уме был Фридерик? Не был ли я ему нужен лишь для того, чтобы удостоверить мною свое помешательство? Воистину то был последний удобный момент порвать с ним – и тогда у меня появилась возможность очень просто все решить, во всяком случае, я мог объясниться с Вацлавом и Иполитом… и уже тогда мне виделся разговор с ними: – Понимаете, какое дело… Боюсь, что Фридерик… подвержен каким-то психическим недомоганиям… я за ним уже давно наблюдаю… ну в общем, после всех этих чертовых пертурбаций не он первый, не он последний… но в любом случае надо обратить внимание, мне кажется, что это какая-то мания, эротическая мания и, кажется, на пункте Гени и Кароля… – Так бы я им сказал. И каждое мое слово выпихивало бы его из общества людей здоровых, делало бы сумасшедшим – и все это можно было бы провернуть за его спиной, делая из него объект нашей неназойливой опеки и деликатного присмотра. Он бы ни о чем не догадался – а не зная, он не мог бы защищаться – и из демона превратился бы в помешанного, вот и все. А я бы пришел тогда в себя. Еще было не поздно. Я пока еще не сделал ничего такого, что бы компрометировало меня, письмо было первым материальным свидетельством моего с ним сотрудничества… потому-то оно так и тяготило. Итак, надо было решиться – и, возвращаясь домой, когда деревья расплывались пятнами, проникнутые той неопределенностью, единственным содержанием которой был сумрак, я нес с собой решимость обезвредить его и выбросить в сферу обычного недоразумения. Но вот и кирпич забелел у ворот – я глянул – а там уже ждало меня новое письмо.

«Червяк! Вы в курсе! Вы все поняли! Вы тогда наверняка, как и я, прочувствовали это!

Тот червяк – это Вацлав! Они сошлись на червяке. Они сойдутся и на Вацлаве. Растаптывая его.

Они не хотят друг с другом? Не хотят? Вот увидите, что из Вацлава мы вскоре сделаем для них постель, в которой они спарятся.

Сюда необходимо вовлечь Вацлава, надо 1) чтобы он это увидел. П. п. Продолжение последует».

Я взял письмо наверх, в свою комнату, и только там прочитал его. Потрясающе: его содержание было мне настолько ясным, как будто я его сам себе писал. Да, Вацлав должен был стать раздавленным ими червем, должен был довести до греха, сделать их грешниками, ввергнуть в ночь раскаленных страстей. Что, собственно, препятствовало этому, почему они НЕ ХОТЕЛИ друг друга? Ах, я знал – и не знал – известно, но неуловимо, как молодость, ускользающая от взрослой мысли… но в любом случае это была какая-то сдержанность, какая-то совестливость, какой-то закон, да, внутренний запрет, которому они следовали… а потому, видимо, не ошибался Фридерик, полагая, что они разнуздаются только тогда, когда вдвоем растопчут Вацлава, когда распустятся на нем! Если они станут любовниками для Вацлава… то станут любовниками и друг для друга. А для нас, уже слишком старых, это единственная возможность эротического приближения к ним… Вовлечь их в измену! Когда они окажутся в ней вместе с нами, тогда произойдет смешение и соединение! Я понимал это! И знал, что грех не обезобразит их, совсем напротив, эти молодость и свежесть будут еще сильнее, когда, втянутые нашими перезрелыми руками в испорченность, они почернеют и соединятся с нами. Да! Я знал это! Все, хватит кроткой и, как водится, благородной молодости – теперь речь шла о создании иной молодости, той, которая трагически пронизана нами, старшими.

Воодушевление. Разве меня это не воодушевляло? Ну да, разумеется. Я, будучи уже вне красоты, исключенный из мерцающей сети очарования – и не очаровывающий, не умеющий снискать себе симпатию, безразличный природе… да, я все еще был способен восхищаться, но знал, что мое восхищение уже никогда не будет восхитительным… а потому я был в этой жизни как паршивая и побитая собака… Однако, когда в моем возрасте выпадет случай коснуться цветения, вступить в молодость хотя бы ценой растления, тогда оказывается, что и поглощенному красотой уродству тоже можно найти применение… Искушение, опрокидывающее все препятствия, неотразимое искушение! Воодушевление, даже безумие, гнетущее – но с другой стороны… Но ведь! Но как же! Нет! Слишком безрассудно! Этого нельзя делать! Чересчур личное – чересчур частное и особенное – и беспрецедентное! Ступать на этот демонический, на этот особый путь, с ним, с существом, которого я боялся, ибо ощущал его как существо экстремальное, понимая, что он должен слишком далеко завести!

И, подобно Мефистофелю, разрушать любовь Вацлава? Нет, подлая и глупая прихоть! Не для меня! Ни за что! Так значит, что? Отступить, пойти к Иполиту, Вацлаву, представить его как клинический случай, сделать из черта психа, из ада – больницу… и я уж собрался идти, чтобы как в клещи схватить эту разгулявшуюся разнузданность. Разгулявшуюся… Интересно, где? Что он делает сейчас? То, что он сейчас что-то делает – нечто такое, о чем я не знаю – вытолкнуло меня, как пружиной, я вышел во двор, меня окружили собаки – никого, лишь дом, только что оставленный мною – замаячил передо мной и стал сбоку, как вещь. Свет в окнах кухни. На втором этаже окно Семяна (совсем забыл о нем). Я, затерявшийся среди деревьев, стою перед домом, просверленный далью рассвеченного звездами небосвода. Я засомневался, заколебался, а дальше – ворота, у ворот – кирпич; пошел к воротам, как будто исполнял обязанность, пошел, а когда было совсем близко, осмотрелся… не сидит ли он где в кустах. Под кирпичом – новое письмо. Ну, расписался!

«Вы ясно все понимаете?

Я уже кое-что разузнал.

1) ЗАГАДКА: почему они друг с другом не?… Что? Знаете? А я знаю. Это было бы слишком ПОЛНО для них. Слишком СОВЕРШЕННО.

НЕПОЛНОТА-ПОЛНОТА, вот ключ!

Боже правый! Ты – Полнота! Но это прекраснее Тебя и я сим отказываюсь от Тебя.

2) ЗАГАДКА: почему они льнут к нам? Почему флиртуют с нами?

Потому что они нами хотят друг друга. Нами. А еще – Вацлавом. Нами, пан Витольд, дорогой мой, нами, нами. Они должны через нас. Вот потому они и кокетничают с нами!

Вы когда-нибудь видели что-нибудь подобное? Что мы им нужны для этого?

3) Вы знаете, в чем опасность? В том, что, будучи во всем совершенстве моего духовно-интеллектуального развития, я нахожусь во власти рук легких, несовершенных, пока еще растущих. Боже! Они все еще растут! Они легко-легко, поверхностно вводят меня во что-то такое, что мне придется в мыслях и чувствах вычерпать до дна. Они легко-легкомысленно подадут мне чашу, которую я должен буду испить до последней капли…

Я ведь всегда знал, что меня что-то такое ожидает. Я – Христос, распятый на 16-летнем кресте. Пока! До встречи на Голгофе. Пока!»

Ну и расписался! И опять я сидел у лампы в комнате наверху: предать его? Выдать? Но в таком случае я и себя должен был бы предать и выдать!

И себя!

Все это теперь принадлежало не только ему. Это было также и мое. Из себя делать сумасшедшего? Выказать в себе единственную способность входить, входить… во что? Во что? Во что? Что это было? Меня снизу позвали на ужин. Когда я оказался в той повседневной структуре, какую мы воссоздавали за столом, все повседневные проблемы, война и немцы, деревня и заботы, снова возвратились и снова ударили по мне… но, перестав быть моими, они ударили как-то по-чужому…

Фридерик тоже сидел здесь, на своем месте – и, поедая вареники, рассуждал о положении на фронтах. Несколько раз он обращался ко мне, интересуясь моим мнением.

10

Посвящение Вацлава произошло строго в соответствии с планом. Ничто непредвиденное не осложнило посвящения, прошедшего гладко и спокойно.

Я сказал, что «хочу ему кое-что показать». Привел его к каналу, на условленное место, откуда через просвет между деревьями можно было наблюдать сцену. В этом месте канал был довольно глубок – необходимая предосторожность, чтобы он не рванулся на остров и не обнаружил присутствия Фридерика.

Сцена, которую в его честь придумал Фридерик, выглядела следующим образом: Кароль под деревом, она здесь же, за ним, оба с поднятыми головами, всматриваются во что-то на дереве, может в птицу. Он поднимает руку. Она поднимает руку.

Их ладони, высоко поднятые над головами, «непроизвольно» сплетаются. А сплетясь, неожиданно быстро и резко идут вниз. Оба склоняют головы и смотрят на руки. И тогда они внезапно падают, собственно говоря, непонятно было, кто кого повалил, но выглядело так, будто это руки их повалили.

Упав, они секунду лежали вместе, но тут же сорвались… и снова встали, как будто не знали, что дальше делать. Она медленно отошла, он – за ней, потом они исчезли за кустами.

При всей своей внешней простоте сцена утонченная. В ней простота соединения рук получала неожиданный импульс – коим было падение на землю – натуральность подвергалась почти что конвульсивному осложнению, столь резкому отклонению от нормы, что какое-то мгновенье они воспринимались как марионетки в руках стихии. Но то было лишь мгновенье, а их вставанье, их спокойный уход навевали мысль, что они к этому уже успели привыкнуть… Что как будто это не в первый раз с ними случается. Как будто это им хорошо знакомо.

Испарения канала. Влажная духота. Неподвижные лягушки. Было пять вечера, сад изнемогал. Жара.

– Зачем вы меня привели сюда? – спросил он, когда мы возвращались домой.

Я ответил:

– Считал своим долгом.

Он задумался.

– Спасибо.

Когда мы были совсем близко от дома, он сказал: – Не думаю, чтобы это… имело значение… Но в любом случае спасибо за то, что вы обратили мое внимание… Я поговорю с Геней.

И все. Потом он пошел в свою комнату. А я остался, разочарованный, как это всегда бывает, когда что-то становится реальностью – ибо реализация всегда темна, недостаточно выразительна, лишена величия и чистоты намерения. После выполнения задания я, опустошенный рожденным мною фактом, сразу оказался не при деле – куда деваться? Стемнело. Потом еще больше стемнело. И тогда я вышел в поле и, низко склонив голову, пошел по меже, все равно куда, лишь бы идти, а земля у меня под ногами была обычная, тихая и добрая. Возвращаясь, заглянул под кирпич, но там ничего не было. Только кирпич – темный от влаги и холодный. Я зашагал по дороге через двор и задержался, не в силах войти туда, в пространство происходящих событий. Но в тот же самый момент жар их соприкосновения, их юной и разбуженной крови, их сплетение, объятия пахнули на меня таким зноем, что, распахивая двери, я влетел в дом, чтобы дальше претворять план в жизнь! Я ворвался! Но здесь меня ожидал один из тех странных поворотов, которые, как правило, ставят в тупик…

Иполит, Фридерик и Вацлав позвали меня в кабинет.

Я осторожно вошел, подозревая, что их сбор связан со сценой на острове… но что-то меня кольнуло, что-то совсем из другой оперы. За письменным столом сидел поникший Иполит и таращил на меня глаза. Вацлав ходил по комнате. Фридерик полулежал в кресле. Молчание. Заговорил Вацлав:

– Надо сказать пану Витольду.

– Они хотят убрать Семяна, – поспешно объяснил Иполит.

Я пока еще не понимал. Тут же последовало разъяснение, окунувшее меня в новую ситуацию – и снова пахнуло театральным штампом патриотического подполья – а от этого впечатления, видимо, и Иполит не был свободен, потому что начал говорить строго, как будто делал одолжение. И резко. Мне стало известно, что ночью Семян «виделся с приехавшими из Варшавы людьми» с целью уточнения деталей одного дела которое он должен был провернуть в провинции. Но в ходе этого разговора произошел «скандал, дорогой мой», поскольку Семян якобы сказал, что ни этой операции, ни какой другой уже больше не проведет, что раз и навсегда покидает подполье и «возвращается домой». Ну, конечно, скандал! Все зашумели, стали нажимать, а он под конец вышел из себя и ляпнул, что, мол, сделал все, что мог, и что он больше не может – что «смелость покинула его» – что «смелость превратилась в страх» – что «оставьте меня в покое, во мне что-то сломалось, во мне засела тревога, сам не знаю как» – что он больше не годится, что было бы легкомысленным поручать ему хоть что-нибудь в таких условиях, что он лояльно об этом предупреждает и просит освободить его. Это уже было слишком. В нервозной перепалке начинало рождаться поначалу неясное, потом все более острое подозрение, что Семян сошел с ума, или что он по крайней мере психически совершенно истощен – и тогда на нас накатила волна паники, потому что те секреты, которые он знает, переставали быть секретами, и не было больше уверенности в том, что он не сыпанется… а это, принимая во внимание некоторые привходящие обстоятельства, приобретало вид катастрофы, поражения, чуть ли не конца света, и вот в этой концентрации, давлении, напряжении в итоге выстреливало испуганное и пугающее решение умертвить, решение безотлагательной ликвидации. Ип говорил, что они сразу хотели пойти за Семяном в его комнату и застрелить – но что он, Ип, уговорил отсрочить до следующей ночи, так как дело надо обмозговать, технически подготовить ввиду опасности для нас, домочадцев. Тогда согласились отложить, но не дольше, чем на сутки. Они боялись, что Семян почует опасность и убежит. Впрочем, Повурная лучше всего годилась для осуществления их замысла, поскольку он прибыл сюда тайно и никто его здесь не искал. Сошлись на том, что в ближайшую ночь они снова соберутся, чтобы «замочить» его.

Почему же истина нашей борьбы с врагом и оккупантом должна была проявиться в столь ярком наряде (до какой же степени это бесило и унижало!), как в дрянном театре, хотя здесь были кровь и смерть, причем самые настоящие? Я спросил, чтобы лучше понять, обвыкнуться с новым положением: – Чем он сейчас занят? Иполит ответил:

– Наверху. В комнате. Заперся на ключ. Просит дать коней, настаивает на возвращении. А как я могу дать ему коней?

И шепнул себе под нос:

– Как я могу дать ему коней?

Разумеется, он не мог. Другой вопрос, что такие дела так не делаются – чтоб человека порешить без суда, без формальностей, без какой бы то ни было бумажки? Но это уже нас не касалось. Мы говорили друг с другом как люди, на которых свалилось горе. Однако, на мой вопрос, что они собираются делать, я получил вульгарный ответ: «Что вам надо? О чем тут говорить? Надо сделать и точка!» Тон Иполита говорил о молниеносном изменении в наших отношениях. Я перестал быть гостем, теперь я был на службе, вместе с ним я был вовлечен в суровость, в жестокость, направленную в равной степени и против Семяна и против нас. В чем же он провинился перед нами? Так, вдруг, сразу, убивать его, подставляя самих себя.

– Пока что делать ничего не надо. Они должны вернуться в полпервого. Сторожа я послал в Островец под предлогом срочного дела, собак не будут спускать. А их я только провожу к нему наверх и пусть делают, что захотят. Одно лишь условие: чтобы было без шума, а то весь дом разбудят. Если насчет трупа, то уберем… я все уже обдумал, в сарае. А завтра кто-нибудь из нас отвезет Семяна на станцию, и баста. Главное, чтобы тихо, и тогда все пройдет как по маслу, так, что ни одна живая душа не узнает.

Фридерик спросил: – В том старом сарае, что за каретной?

Он спросил по-деловому, как заговорщик, как исполнитель – и, несмотря ни на что, я почувствовал облегчение, заметив его решимость – вылитый пьяница, которого взяли в рекруты. Разве что уж больше пить не мог. Но тут эта новая авантюра показалась мне чем-то здоровым и значительно более приличным, чем прошлые наши начинания. Впрочем, моя успокоенность продолжалась недолго.

Сразу после ужина (прошедшего в отсутствии Семяна, который уже несколько дней был «нездоров» – ему еду посылали наверх) я пошел на всякий случай к воротам, а там под кирпичом белела бумажка.

«Есть сложности. Она нам ставит палки в колесе.

Надо переждать. Тихо, тссс.

Надо осмотреться, как и что. Как пойдут дела. Если будет скандал и надо будет смываться, мы напр. в Варшаву, они – еще куда-нибудь, ну, тогда ничего не поделаешь – тогда все развалится.

Надо знать эту старую б… Вы знаете, о ком я говорю? Она, т. е. Природа. Если она ударит с флангов какой-нибудь неожиданностью, не надо протестовать, сопротивляться, надо покорно и кротко приспособиться, faire bonne mine… но в душе не поддаваться, не потерять из виду нашей цели, причем так, чтобы Она знала, что у нас все-таки другая, своя собственная цель. Она бывает поначалу в своих вмешательствах оч. основательна, решительна и т. д., но потом как будто это перестает ее интересовать, она делает поблажки, и тогда потихоньку можно вернуться к собственной работе и даже тогда можно рассчитывать на поблажку… Внимание! Прошу Вас соотносить свое поведение с моим. В целях избежания противоречий. Буду писать. Это письмо обязательно сжечь».

Это письмо… Это письмо, в еще большей степени, чем предыдущее, было письмом сумасшедшего – но как прекрасно понимал я его безумие. Оно было для меня так прозрачно! А тактика, к которой он прибегал в своих отношениях с природой – ведь и мне была не чуждой! И было ясно, что он глаз не сводит со своей цели; это писалось для того, чтобы не отступать, чтобы обозначить, что до сих пор он остается верным своему намерению; создававшее впечатление уступчивости письмо было в то же время воззванием к сопротивлению и упорству. И кто знает, мне ли писалось письмо, или Ей – чтобы она знала, что мы не собираемся уступать – может, он разговаривал с Ней через меня. Меня озадачило, что каждое слово Фридерика, как и каждое его действие, лишь по форме были обращением к тому, к кому адресовывались, а по сути были тем беспрестанным диалогом, который он вел с Силами Небесными… диалогом хитрым, где ложь служила истине, а истина – лжи. О, как он притворялся в этом письме, что пишет тайно от Нее – поскольку на самом деле писал лишь для того, чтобы Она узнала! И рассчитывал на то, что эта хитрость обезоружит Ее – а может и рассмешит… Остаток вечера прошел в ожидании. Мы незаметно посматривали на часы. Лампа едва освещала комнату. Геня, как всегда по вечерам, устроилась подле Вацлава, он, как обычно, обнял ее, а я сделал вывод, что «остров» ничего не изменил в его чувствах. Непроницаемый, сидел он рядом с ней, а я все ломал голову над тем, насколько он заполнен Семяном, и насколько может его достичь движение и шум Кароля, который что-то там перевертывал и приводил в порядок в ящиках. Пани Мария шила (как и «дети», она не была посвящена в тайну). Фридерик сидел в кресле: ноги вытянуты, руки на подлокотниках. Иполит – на стуле, задумавшись. Наше возбуждение окутывала усталость.

Обособленные Семяном, этим нашим тайным заданием, мы, мужчины, составляли отдельную группу. Но случилось так, что Геня спросила: «Что это ты вытворяешь с вещами, Кароль?» – «Не лезь!» – ответил он. Неизвестно что означавшие и непонятно в каком направлении действовавшие, их голоса раздались in blanco – мы даже ухом не повели.

Около одиннадцати они вместе с пани Марией пожелали нам спокойной ночи и ушли, а мы, мужчины, остались сидеть. Иполит приготовил лопаты, мешок, веревки, Фридерик на всякий случай проверил оружие, мы с Вацлавом осмотрели двор. Окна дома погасли, за исключением одного на втором этаже – окна Семяна – пробивавшего через занавески бледными испарениями света и тревоги, тревоги и света. Как могло случиться, что его отвага неожиданно превратилась в страх? Что же произошло с этим человеком, что он так сразу сломался? Из вожака превратился в труса? Подумать только! Какая метаморфоза! Внезапно мне показалось, что дом заполнен двумя различными возможностями безумия, с Семяном на втором этаже, и с (ведущим свою игру с природой) Фридериком – на первом… оба они были так или иначе приперты к стенке, доведены до крайности. Вернувшись домой, я чуть было не рассмеялся при виде Иполита, который изучал два кухонных ножа, проверяя их остроту. Боже мой! Добропорядочный толстяк, превратившийся в душегуба и готовившийся к резне, был как из фарса – и сразу небрежность нашего втиснутого в убийство и такого бездарного приличия превратило все в представление любительской труппы, скорее забавное, чем страшное. Впрочем, делалось это на всякий случай и решающего значения не имело. Но одновременно блеск ножа поразил меня как нечто неотвратимое: жребий был брошен, уже появился нож!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю