355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Висенте Сото » Три песеты прошлого » Текст книги (страница 8)
Три песеты прошлого
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:40

Текст книги "Три песеты прошлого"


Автор книги: Висенте Сото



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

Д

 
Трудно в цветнике красоток
выбрать лучшую из всех.
 

Просто ужас. Все поют эту песню. Ее исполняют оркестры, в том числе деревенские, все от нее без ума. Да ты, чего доброго, ее и не помнишь. Вот послушай:

 
Трудно в цветнике красоток
выбрать лучшую из всех,
честь Валенсии досталась,
и красавицу Пепиту
ждал неслыханный успех.
 

И ты представляешь себе эту женщину, воображаешь, что она самая-самая-самая раскрасавица в Испании, ох, черт, вот бы взглянуть на нее, только в натуре, не на газетной фотографии, а по-настоящему, понимаешь? Раз уж я упомянул о газетах, то надо сказать и о большой международной выставке в Севилье, и о большой международной выставке в Барселоне, и о политическом кризисе, вот еще морока, а что такое этот самый политический кризис? Нет, пусть другие спрашивают. Слова сами проникнут в твое нутро и научат тебя, как надо с ними обращаться.

Вот если бы можно было спросить дона Сальвадора… Нет, тоже не годится, он как начнет говорить всякие мудреные слова. К тому же Висенте и не мог этого сделать. Уже больше года он не видел дона Сальвадора из-за тети Доли: та пожелала отделить Висенте от сброда, посещавшего городскую школу, поместив его в монастырский коллеж. Только у нее ничего не вышло: отец Висенте убил ее надежды, заявив, что лучше подождать, что его переведут в Мадрид, в центральную контору его фирмы, да, по правде сказать, и плата за обучение, и середина учебного года… В общем, на данный момент (момент, тянувшийся два года) Висенте не общался ни со сбродом, ни со священниками. Готовился дома к поступлению в среднюю школу, ему помогали и мать, и отец, и даже тетя Лоли, и даже духовник тети Лоли падре Момпо.

И вдруг – бац! Вернее, не так уж вдруг, но все равно – бац, диктатура пала. И случилось это почти одновременно с “подлыми происками в Париже” вокруг выборов “мисс Европы”. Ну и дела, ну и заваруха! Да, конечно, было еще и поражение Патриотического союза[36]36
  Официальная партия диктатуры, созданная в 1924 году Примо де Риверой.


[Закрыть]
, и победа оппозиции, и консультации с королем, и еще целая куча непонятных вещей, так что кто-то огорчался, а кто-то радовался по поводу того, уйдет генерал или останется… Что ж, дружище, в остальном все не так уж плохо, простой народ поет себе: трудно в цветнике красоток выбрать лучшую из всех. И какой-то газетчик сочинил стихи про Пепиту Сампер, в них были и золото, и снег, и солнце, и еще (кажется) апельсинный цветок, и еще, постой, постой, как это, ах да: “хрупкая, тонкая ваза”, фотографии “мисс Испании” висели в парикмахерских и на морском вокзале, отовсюду она то улыбалась, то глядела серьезно… Но хватит об этом: в конце концов “мисс Европой” стала “мисс Венгрия”. Ты только подумай – мадьярка. Ясное дело – интриги, заговор, черт бы их побрал, послушай, “мисс Венгрия”, тебя кто-нибудь называл хрупкой, тонкой вазой? Только ничего теперь не поделаешь, ничего. Ты говоришь: терпение? Ко всем чертям терпение, провались в тартарары “мисс Европа”, и наплевать мне, что Примо де Ривера уехал в Париж, чем хуже Беренгер[37]37
  Беренгер, Дамасо (1873–1953) – испанский военачальник, монархист, в 1930–1931 годах возглавлял правительство.


[Закрыть]
, он тоже генерал и уже начал командовать, да еще как!

Впоследствии эти воспоминания станут вертеться у Висенте перед глазами все сразу, громоздясь, налезая одно на другое, сплетаясь в клубок. Так он их и оставит. К тоске по прошлому лучше всего подходят разрозненные впечатления. Разве нет? А как иначе можно вновь пережить со всей достоверностью ту смутную тревогу, которую вызывали в нем все тогдашние события, ему как раз надо было много заниматься, а как возьмешься за уроки, если то одно, то другое, то пятое-десятое. Да, он уже был в первом классе средней школы, в старом коллеже имени Луиса Вивеса. Потому что теперь никто уже не упоминал о переводе отца Висенте в Мадрид, и Висенте порой спрашивал себя, была ли вообще такая возможность хоть когда-нибудь. А в коллеже (тут уж ничего не поделаешь) Висенте снова встретился с Бернабе, тот тоже решил получить степень бакалавра. И очень смущенно – не хотелось показаться не в меру любопытным – спросил:

– Значит, твой отец…

– Да, – ответил Бернабе, – он давно уже дома, устроился на работу, вступил в профсоюз.

– А твой дядя Ригоберто?

– Дядя Ригоберто? Ну, как всегда. Дует в свою трубу.

– И в самую большую дует?

– Нет, вино из стеклянного кувшина дует.

Немного посмеялись, дядя Ригоберто все сочинял музыку, исписывал нотную бумагу, репетировал так усердно, что все соседи с ума сходили, – опять посмеялись, и Висенте спросил: а как у него эти приступы, – Бернабе ответил: прекратились, почти прекратились, а играет он как бог. Наверняка станет знаменитостью. И Висенте представил себе дядю Ригоберто, длинного и неразговорчивого, шагающего в процессии как живое напоминание о чистилище, с огромным скапулярием на груди и на спине.

Висенте из вежливости спросил о тете Наталии, и Бернабе сказал:

– Тетя Наталия умерла.

Висенте понимал, что надо выказать печаль, но где ее возьмешь, как он ни силился, ничего не получалось и даже наоборот – его разбирал смех, вот зараза, ну надо же, и он не сдержался, черт знает, на что это похоже, но тут заметил, что с Бернабе творится то же самое, это ужасно, чем серьезнее им хотелось казаться, тем больше их разбирал смех, и, чтобы покончить с этим, Висенте сказал:

– Бедная тетя Наталия.

Тут уж они вовсе зашлись, корчились, из глаз катились слезы, и, не зная, как от этого избавиться, принялись награждать друг друга тумаками.

От волнения, конечно, от избытка чувств.

Вернее, чтобы избавиться от волнения.

Потому что вот так встретиться, говорить, вспоминать, глядеть друг на друга, после того как более двух лет встречались редко, от случая к случаю…

Два года – и это были не те годы, которые считаешь, когда тебе сорок, пятьдесят или шестьдесят, которые совсем не похожи на годы, скажем, между шестью и семью, восьмью, девятью, десятью, когда каждый новый календарь – глава твоего будущего, которую ты сам должен придумать и написать и которую тем не менее ты видел в черных и красных буквах и цифрах, когда с последним листком календаря год улетел от тебя, как вспорхнувшая птаха, оставляя в твоих руках лишь память о трепещущих крыльях, – те годы, такие долгие и непохожие друг на друга, были невесомы, а нынешние, такие короткие и до тошноты одинаковые, все больше наливаются тяжестью смерти.

Но ладно. Ладно. Кроме встречи с Бернабе, произошла и встреча с Экспосито, на самом-то деле его звали не Экспосито, это была его фамилия – Хоакин Мартинес Экспосито, – но все его звали Экспосито, потому что Экспосито – это совсем не то, что избитые Хоакин Мартинес, и скорей запоминается. Вообще с их именами получалось очень забавно. Просто забавно. Разумеется, Бернабе никто не называл Бернабе, кроме Висенте, а его в свою очередь никто не называл Висенте, Висентином или Титаном, кроме Бернабе, остальные товарищи звали их по фамилии. И Висенте очень нравилось называть Экспосито Экспосито. Не знаю, как иначе выразить мою мысль. Как будто он звал его просто по имени, например Иполито или как-нибудь еще. Так вот в один прекрасный день – они учились уже во втором классе – Хоакин Мартинес Экспосито стал вдруг называться Хоакином Мартинесом Пересом. Преподаватели, заглянув в журнал (перед этим, конечно, Экспосито целую неделю, иногда в сопровождении господина, который был, видимо, не кто иной, как его отец – те же черты лица и те же светлые волосы, хотя только по бокам, что поделаешь, лысина и плешь, – ходил по канцеляриям с какими-то бумагами, все его спрашивали: что это ты делаешь, – а он: что хочу, то и делаю, – да что случилось, – ничего не случилось, – как бы не так, черт побери, конечно, случилось), – так вот, преподаватели заглядывали в журнал и говорили: Хоакин Мартинес Перес, – а он: здесь. И все: Перес, Перес, почему? А он, изменившись в лице, но спокойно: потому что так хочет моя левая нога, понятно? Понятно, только Висенте не мог с этим примириться, он как будто терял друга. И однажды сказал ему:

– Можно я буду звать тебя по-прежнему Экспосито, можно?

Тот серьезно посмотрел на него своими голубыми глазами и ответил:

– Ладно, можно, но только тебе, и чтоб никто другой не слыхал, что ты меня называешь этим самым именем.

Висенте непонятно почему почувствовал к приятелю уважение, но при этом немало был озадачен. Как теперь называть его “этим самым именем”? И как называть иначе? И стал говорить ему просто “ты”. Возможно, как раз в то время он и увлекся хроменькой – нет, нет, нет, что ты, это случилось, когда они были уже в третьем или четвертом классе. А в общем-то, какая разница? Его прошлое – это пейзаж кисти импрессиониста, запечатленный в его памяти, на который к тому же и сам он смотрел прищурившись, чтобы дальняя перспектива казалась еще более размытой. Он собирал его по кусочкам среди голубых, зеленых, черных и сиреневых холмов, то затененных, то ослепительно ярких, среди черных и пестрых бабочек, порхавших в лакунах забвения, только благодаря этим бабочкам пейзаж и продолжал жить под звуки восьмых и шестнадцатых долей, триолей, беспокойных и непоседливых, как насекомые. По каким-то неведомым ассоциациям вдруг оживало в сознании какое-нибудь кричаще-яркое воспоминание. Например, расстрел Галана и Гарсии Эрнандеса, вдруг проявившийся среди расплывчатых мазков других воспоминаний. Расстрел капитана Фермина Галана, который был уже однажды арестован после знаменитого восстания в ночь на двадцать четвертое июня. Воспоминание о падре Момпо, говорившем тете Лоли, что выпустить Галана на свободу было невозможно, а та дрожала, но спорила: так-то оно так, но расстреливать… И падре Момпо, весь небесный и прозрачный, на это ни гугу, надолго погружался в самосозерцание, прикрывал глаза, посмотришь – ну, святой человек, как он переживает и за себя, и за Висенте, один за всех. Висенте тоже погружался в самосозерцание.

Прошли годы (ох уж эти годы, чтоб им пусто было), и его самосозерцание нарушил шелест знамен и букетов где-то вдали, и он огляделся вокруг и увидел, что просто-напросто пришла Республика, и несколько светлых мазков неизбежно соединили это воспоминание с недавним расстрелом двух мятежных капитанов, и он видел Республику в ярких красках народной радости, как на детском рисунке. И в радостных, хотя и сдержанных надеждах своего отца, всегда умеренного либерала, настроенного весьма скептически (в присутствии тети Лоли сдержанность его возрастала: и все же лгать, чтобы утешить тетю Лоли, отец не станет). Республику видел он и в смятении всех святых тети Лоли, их тени мечутся по стенам и по потолку ее комнаты при дрожащем пугливом свете лампадок. Но больше всего запомнилось ему собственное неудержимое желание выбежать на улицу, по которой шли люди со знаменами.

6

Вис понемногу приближался к людям, среди которых были Бла и его друзья, когда на фоне стены с черными нишами увидел направлявшегося к нему слегка прихрамывающего незнакомца. До своих было еще порядочно. Он узнал их по парику (или по настоящей плеши) Бофаруля, который в тот день сиял плешью, ее было хорошо видно, потому что Бофаруль стоял на холмике свежевырытой земли. Вглядевшись, Вис узнал и остальных: Бла, Кандидо, Морено, как будто и Кандида, и еще несколько человек… Все глядели вниз. В могилу Муньоса Каюэласа?

И вдруг, скорей с раздражением, чем с изумлением, он увидел слегка прихрамывающего незнакомца. Тот шел ему навстречу по той же дорожке меж могил. Характерно покачивался, струйки пара вылетали при выдохе у него из ноздрей, он ковылял навстречу довольно резво. Вис сразу понял, что на сей раз незнакомец не пройдет стороной. Ощущая тревогу перед лицом чего-то нового и необычного, упрямо подступавшего к нему, Вис не знал, что ему делать.

В моей власти ограничиться просто наблюдением жизни, это совсем немало и не так легко.

Или, воспроизведя в воображении страшное лицо этой жизни, его тайны, попытаться уяснить себе, куда она нас ведет. И сообразно с этим действовать. Воспринимать эту проживаемую жизнь как тусклую расплывчатую картину, произведение искусства.

Да, он знал, что может выбирать между путем, который приведет его прямо к слегка прихрамывающему незнакомцу, и тогда, возможно, отступать будет некуда, и любым другим путем, например свернуть вот на эту Дорожку вправо, и тогда у меня будет шанс уйти от незнакомца.

Вот он ковыляет. Мне навстречу. Как быть?

То и дело налетали порывы ветра, резко, точно хлопало невидимое полотнище, и недвижный холодный воздух ощетинивался иголками, из ноздрей слегка прихрамывающего человека чаще вылетали струйки пара… впрочем, не так уж слегка, чем больше он спешит, тем больше вихляется, черт возьми, он чуть ли не бежит. В самом деле, незнакомец почти бежал, Вису казалось, что он слышит его учащенное дыхание, шум шагов, два шаркающих шага – наклон, снова два шаркающих шага – наклон, а как раз на том углу, где можно свернуть, сидит на могильной плите, четко выделяясь на светлом фоне, какая-то черная птица с блестящими перьями и то ли жадно, то ли яростно, то ли играючи клюет ледяной нарост на плите, лед сверкает на солнце: кто-то, может и ветер, опрокинул стеклянную вазу, которая не разбилась, но вода вытекла, и образовалась лужица. Еще пять-шесть шагов – и Вис, если свернет, отдалится, быть может навсегда, от слегка прихрамывающего незнакомца, но он все еще не решил, что делать, наверное потому, что ощущал безмерную свободу выбора. Тут он заметил, что слегка прихрамывающий незнакомец заспешил еще больше, прямо-таки бежит – наверное, хочет достичь боковой дорожки раньше меня и отрезать мне путь.

Вис резко остановился. И тогда, глядя на черную птицу, заметил у нее на шее зеленый воротничок вроде подсолнуха, птица тут же вспорхнула, испустив пронзительную трель, что-то вроде испуганного смеха.

– Простите меня, – сказал, останавливаясь перед ним, слегка прихрамывающий (по-прежнему) незнакомец, а Вис ошеломленно смотрел на него, испытывая только нечто вроде возмущения; прихрамывающий незнакомец протянул руку, Вис машинально ее пожал (во второй раз, и рука эта была слишком мягкой, он, конечно, не крестьянин), а незнакомец повторил: простите меня, но мне нужно с вами поговорить. И замолчал.

– Слушаю вас, – сказал Вис.

– О моем отце. Речь идет о моем отце.

– Да? – спросил Вис.

Но слегка прихрамывающий незнакомец молчал, должно быть от волнения, и Вису показалось, что он уже видел когда-то вблизи эти светлые, чуть раскосые глаза, и слегка прихрамывающий незнакомец сказал:

– У нас мало времени. Это трудно, но вы не бойтесь ничего. Мы с вами единомышленники. Простите меня. – Он вытащил платок, скомкал его и стал прикладывать ко лбу, к вискам, куда попало, ему так хотелось поскорей высказаться, что он не мог произнести ни слова.

– Успокойтесь, – сказал Вис и подумал, что не стоило этого говорить, а слегка прихрамывающий незнакомец наконец заговорил:

– Спросите кого угодно. Меня в городке знают все. Но никому не говорите, что я сказал вам о моем отце. Меня зовут… – и он назвал себя, вручив одновременно и визитную карточку. – Я… – и сказал, кто он, хотя это было написано на визитной карточке (конечно, он не был крестьянином), и он сказал: – Пожалуйста, захотите вы или нет встретиться с ним… Сначала я хотел рассказать вам историю моего отца только для вашей книга, но потом… ведь вы пишете книгу, верно?

– Книгу? Я? Послушайте, о чем вы говорите?

А слегка прихрамывающий незнакомец сказал:

– В провинции все сразу становится известно всем, тем более единомышленникам, и как только я увидел вас, я сказал себе: нет, нет, попрошу-ка я этого сеньора повидаться с моим отцом, спасти моего отца.

– Но послушайте, пожалуйста, – сопротивлялся Вис.

– Потому что я видел вас вчера вечером, – продолжал слегка прихрамывающий незнакомец. – В баре, во втором баре, где вы заказали бутылку хереса “Ла Ина”.

Вис поразился такой немыслимой смеси робости и дерзости, а его собеседник все прикладывал скомканный платок к лицу.

– И я сказал себе: ну как мне обратиться к этому сеньору. Я смотрел на вас и думал: допустим, кто-то представит меня вам, и дело с концом, кто-нибудь да представит, это не проблема, но, черт меня побери, ничего из этого не выйдет. Ведь никто из моих сограждан, ни одна живая душа, не знает настоящей правды. Пока что. Но все-таки, как только я вас увидел, я воспрянул духом, сам не знаю почему, и сказал себе: да я с ума сошел, – а потом: ничего, ничего, вот попрошу вас зайти к нам, и никто ничего не будет знать. Потому что у вас доброе лицо.

Вис покраснел как рак.

– Ну вот еще! У меня? Да я…

А слегка прихрамывающий незнакомец все так же тяжело дышал, но уже не так часто, и, когда одна нога уставала, переступал, как-то переваливаясь, на вид ему было сорок с чем-нибудь, пожалуй, даже под пятьдесят, и, хотя меховая куртка, сапоги и вельветовые брюки придавали ему вид сельского жителя, что-то неуловимое отличало его от остальных сограждан; внезапно он опустил взгляд и с каким-то отчаянием сказал:

– Вас зовет ваша супруга. Идите к ней. Я понимаю, что ничего у нас не получится. Извините меня. И пожалуйста – никому ни слова.

Вис посмотрел в сторону. Действительно, Бла махала ему рукой: я здесь, что ты там делаешь, иди сюда. Она стояла все на том же месте, где были и остальные, и по-прежнему глядела в землю. Вис поднял руку в ответ, а слегка прихрамывающий незнакомец сказал:

– Идите, идите…

– Ну, не знаю, что вам сказать, я ничего не понял, но…

И на этом Вис умолк, а слегка прихрамывающий незнакомец предложил:

– Пойдемте.

И пошел рядом, но через несколько шагов Вис заметил, что он сам хромает, приноравливаясь к шагу своего спутника, резко остановился, посмотрел в сторону, чтобы избавиться от такого нелепого наважденья, и дальше шел, уже ставя ногу твердо.

У них оставалось минуты две, пока они дойдут до остальных, и слегка прихрамывающий незнакомец не стал тратить их на то, чтобы рассказать о своем отце, а лишь жаловался на свою печальную судьбу, он же понимает, нет так нет, но только, пожалуйста, чтобы никто-никто…

– Помолчите, пожалуйста, – сказал Вис, стараясь не повышать голоса, и резко остановился, слегка прихрамывающий незнакомец тоже затормозил, взмахнув руками, как эквилибрист на свободно подвешенной проволоке, Вису хотелось поскорей подойти к Бла и поговорить с ней, и он, стараясь не кричать, сказал: – Знаете что, если нас спросят, давайте скажем, что мы говорили о… о шестистах расстрелянных, которые тут похоронены.

И они пошли дальше, теперь уже помедленней, Вис не глядя чувствовал, что слегка прихрамывающего незнакомца что-то мучает.

– Почему мы должны говорить о расстрелянных? – спросил незнакомец.

Вис не знал, что ему ответить, оставались считанные секунды, и слегка прихрамывающий незнакомец заговорил снова:

– Да никто ни о чем не спросит. Когда вы уезжаете?

– Когда уезжаем? Завтра. Завтра.

Тот отстал на шаг, снова поравнялся с Висом, снова отстал и попросил:

– Не могли бы вы все же сегодня вечером?.. – и добавил с какой-то яростью: – Мой отец жив!

Вис вздрогнул: понятно, что этот человек жив, его поразило, почему сын говорит об этом с яростью. И, как бы извиняясь, он сказал:

– Мы скоро поедем в Кастельяр, нам нужно туда поехать.

Слегка прихрамывающий незнакомец опустил голову.

– Нет, конечно, это невозможно. Невозможно. Ладно. Спасибо.

И отошел, слегка прихрамывая.

Вис, как автомат, прошагал последние метры, отделявшие его от группы, и стал рядом с Бла и Бофарулем. Не сразу осознал, что он до них добрался. Добрался-таки и с неудовольствием отметил про себя, что он этим удивлен. Бла вопросительно посмотрела на него, в ее взгляде сквозило любопытство, и он, тоже взглядом, ответил ей, что расскажет потом. Снизу доносился скрежет металла, кто-то ворошил землю, Вис увидел, что в яме работает человек. Вису все еще было стыдно, совесть грызла его, он презирал себя. Но, по мере того как из мыслей его уходил слегка прихрамывающий незнакомец, он внимательней вслушивался в царапающие звуки, доносившиеся из ямы, старик работал мастерком, орудовал им ловко и осторожно, как археолог, скреб и отворачивал землю понемногу – искал человеческие кости. Незнакомец почти совсем исчез из его сознания, превратился в далекую точку, а мастерок скреб и скреб, взвизгивал, натыкаясь на камень или на кость, “ребро”, – сказал один из присутствующих, – да, наверное, это ребро; раскапыватель – так окрестил его Вис, не называть же его могильщиком или гробокопателем – поднял кость, постучал по ней мастерком, сбивая налипшую землю, и аккуратно положил в плетеную пластмассовую корзину, стоявшую у него под рукой.

Неожиданно для себя Вис понял, что присутствует при том, ради чего он сюда пришел: при эксгумации останков расстрелянного. И оказалось, что это не формальная процедура, за которой следует наблюдать с почтительного расстояния, склонив голову в знак скорби, искренней разумеется, как того требуют правила хорошего тона от цивилизованного человека. Нет, смотреть пришлось, стоя над самой ямой: надо было все это видеть и слышать. Из глубин его сознания, которое он всегда ощущал как нечто находящееся у него в груди, что-то вроде пещеры, где смех раскатывается эхом, где отдаются голоса, голоса, звучащие в мире его кошмаров, где стучит его сердце, живое, но уже усталое, иногда оно так колотится, словно вот-вот разорвется, а иногда едва бьется, смотря по тому, какая струна задета в его душе, где дремлют и песни, и проклятия, – так вот, из глубин этой пещеры сейчас слышалось противное и подлое мяуканье: не гляди, зачем тебе на это смотреть, – на что он отвечал: но послушай, как же, – а мяукающий занудливый голос: разве не постыдно подобное любопытство? Он возражал: ну по крайней мере… почему бы и нет? Голос говорил: ну какой тебе прок смотреть на это? Вис рассердился.

– Хочу пнуть себя под зад коленкой. Вот какой прок. Хочу самому себе дать пинка, вот и смотрю, – процедил он сквозь зубы и еще добавил: – Смотрю, как смотрят сын, дочь и другие родственники этого человека, как все, кто от его корня, корень-то смерти не по зубам пришелся.

Тут Бла толкнула его локтем, потому что он бормотал что-то уже вслух, и тогда он, недовольный тем, что ему затыкают рот, но неспособный этому воспротивиться, покашлял и умолк.

В блокноте он записал: “Сырой дух могильной плесени”. Дух этот не от мертвеца, не от человека, он нечеловеческий, пугающий. И еще кое-что записал. Кое-что из того, что говорилось вокруг могилы или потом, когда речь заходила о том же.

– Какие мы грешные, раз заслужили такой конец, – сказала какая-то женщина, хоть могла бы и промолчать, и Вис собрался было возразить, сказать ей: ну что вы такое говорите, сеньора, но он не сказал “что вы такое говорите, сеньора”, и вообще ничего не сказал. Его завораживало царапанье мастерка о дно могилы, она была глубиной добрых два метра, рядом возвышалась порядочная куча выбранной из нее черной мягкой земли, видно, копать пришлось не один час, Вис уже не помнил, кто сказал ему об этом, но он знал, что они ищут останки Муньоса Каюэласа, единственного, кто был опознан, как сообщил ему Кандидо, из всех расстрелянных он один был занесен в кладбищенский список, где указывалось и точное место захоронения. Из земли извлекались все новые кости, и один из мальчиков (там было два мальчика и одна девочка) сказал:

– Пальцы, гляди-ка, пальцы.

Остальные молчали, точно загипнотизированные, а Вис сказал, обращаясь к Бла:

– Это внуки.

– Правнуки, – поправила Бла.

– А-а-а! – протянул Вис. – Вот оно что. – Он сообразил, что сын расстрелянного – дедушка этих детей, а мать их, его дочь, должно быть, одна из молодых женщин; кто-то из женщин попросил раскапывателя:

– Послушайте, глядите хорошенько, нельзя оставить ни одной косточки.

Вис сказал Бла:

– Бабушка.

– Неродная, – ответила та, – это дочь расстрелянного.

Прекрасно, сказал себе Вис, прекрасно, мало мне заморочили голову, а тут еще неродная бабушка, которая боится, как бы в могиле не осталась какая-нибудь косточка ее отца. И он сказал:

– Зябко.

– Да, очень холодно, – отозвалась Бла.

А неродная бабушка заметила:

– Нет, мне зябко совсем не от холода.

Время от времени слышался чей-нибудь голос: “Это голень” – или: “Здесь должны быть кости ног”. И, как ни странно, эти замечания оживляли всю сцену, напоминали о жизни, а старый раскапыватель осторожно, со знанием дела поднимал бедренную кость и говорил:

– А высокий был ваш дедушка, а? Разрази меня гром!

По склоненным над ямой лицам прошло подобие улыбки, когда на свет божий был извлечен целехонький и даже как будто отполированный череп – пособие для студентов-медиков, – и одна из женщин сказала:

– Вот он!

Приглушенные восклицания, раскапыватель замахал рукой, прося тишины, он все смотрел на зубы черепа и наконец спросил:

– У него были здоровые зубы, да?

Но улыбки уже погасли, и старик продолжил свой поиск, я бы сказал, он орудовал мастерком деликатно, и корзина понемногу наполнялась, вот ему попалась большая кость, он ее поднял, постучал по ней мастерком, сбивая землю, и все увидели, что это лопатка. И мы все смотрели на нее, и старик смотрел очень внимательно и, казалось, был в замешательстве, забыл обо всем, рука его замерла в воздухе, потому что и в лопатке было

сквозное отверстие,

и время, и тишина, и холод перестали на несколько мгновений вообще существовать, а старик понурился и так и стоял, высоко подняв руку с человеческой лопаткой, потом все же опустил руку и положил лопатку в корзину, к остальным костям, и, пока он не вернулся к своей работе, для нас не существовало ни времени, ни тишины, ни холода, ни веры в жизнь. Никто не произнес ни слова, корзина уже была полна с верхом, возможно, кто-нибудь и сказал, что вроде все собрано, да, конечно, что-то в этом роде было сказано. Сказано словами, до крайности уместными, разумными. И старик взял пластмассовую корзину и осторожно поставил на край ямы, чьи-то руки ее подхватили.

И тут вдруг, сверкая на солнце белыми гранями, появился детский гробик, его передавали из рук в руки.

Поставили на землю.

Вис начал теперь понимать и содрогнулся – его потрясло не столько появление гробика, сколько смысл всего происходящего.

Сняли крышку, а рядом расстелили на земле полосу белой ткани – что-то вроде савана.

Совсем маленький саван.

Рядом поставили корзину с костями.

Чьи-то дрожащие руки выложили на саване подобие человеческого скелета. Одно туда, другое сюда. Сюда череп, потом эту кость… нет, вот эту. Дрожащие руки поднимали кость, прикидывали, примерялись и осторожно клали куда положено, отодвинув другую. Вполголоса произносились какие-то слова – спокойные, странно деловитые, – и постепенно складывался остов человека.

Укороченный, разумеется. Сжатый в длину и ширину. Чья-то решительная рука закрыла остов одним краем савана, затем другим, кто-то помог – и получился белый сверток. Когда его клали в гробик, женский голос произнес:

– Сельсо, гвоздики!

Гвоздики были алые, целый букет алых гвоздик, дрожащие руки разложили их на белом саване. Затем гроб закрыли крышкой, и руки уже не знали, что им делать. Нервно теребили одна другую, сходились, расходились, словно разговаривали на языке глухонемых. Наконец одна рука приподняла крышку гроба, и на саван опустились еще гвоздики, а когда гроб заполнился ими до краев, крышку снова опустили. И вот так дети заботливо, по-матерински уложили останки отца в детский гроб для вечного упокоения. А Вису вдруг показалось: это кости Испании, и ее дети бережно, по-матерински уложили их в детский гробик. От одной этой мысли волосы становились дыбом. Даже не надо было вспоминать о чем-либо определенном. Вставали дыбом волосы и к горлу подкатывал горький комок при виде того, как испанцы отвечают страшной местью на былую жестокость: за смерть мстят жизнью. Но маленький кортеж готов был тронуться в путь. Поднялись все, кто присел, или стал на колени, или наклонился над гробом, и молодой человек взял гроб. В эту минуту Вис указал на молодого человека и тихонько шепнул Бла:

– Это Сельсо, отец тех малышей.

– Верно, – подтвердила Бла, и Вис облегченно вздохнул.

В это время старший в семье, крепкий черноволосый мужчина лет шестидесяти (Педро – это имя само собой всплыло в памяти Виса, – Педро, сын Антонио Муньоса Каюэласа, расстрелянного алькальда Вильякаррильо; Педро, автор письма, которое, по настоянию Кандидо, было зачитано в доме Морено), прикрыл глаза рукой. Будто у него закружилась голова. Но это было не так. Он в эту минуту захотел побыть с отцом наедине, в укромном уголке памяти, куда не может войти никто. Только отец и он. И все ждали, дожидались их обоих. Педро стоял, прикрыв глаза ладонью. А все остальные ждали. Наконец он сказал спокойно и просто:

– Пойдемте.

И маленькая процессия направилась к стене с черными нишами, в глубь кладбища. А Вис стоял и смотрел. Мужчину, вновь ставшего ребенком, несут на руках в маленьком гробике его дети. Вису снова захотелось побыть одному, и он поотстал.

Ему не оставалось ничего другого, как отправиться бродить наугад между теми, кто стал ничем. Бродяга среди мертвецов. Он оборачивался и смотрел по сторонам – что за ерунда, ты как будто кого-то ищешь? Я? Я ищу только уединения, вот именно, и еще покоя, я так устал от этой трагедии. Такой мрачной и так тонко сыгранной народом. Ты же знаешь, я люблю простых испанцев. И с этим ничего не поделаешь, что бы там ни говорили. И перестань глядеть по сторонам, ты ничего не ищешь, ты ничего не ищешь.

Не успел он подумать, как уже понял, что это такое. Он, так сказать, узнал то, о чем ему уже рассказывали. И остановился в нескольких шагах. Хотел сказать: “В жизни не видел ничего прекраснее”, но промолчал.

ПАВШИЕ ЗА СВОБОДУ

Где-то далеко-далеко, в дальних далях своей жизни, он все еще слышал слова этих песен; и он пробормотал:

– Павшие и за своих врагов. Именно таково значение этих слов, иначе они бессмысленны.

И в памяти его зазвенели слова песен. О нет, не сладких песен хоровых кружков, эти песни улетали и прилетали, как ветер, носились под летними звездами над деревенскими улицами. Они с детства впитались ему в кровь. И он слышит: куда спешишь, смуглянка, куда спешишь, бедовая, хотя песня начиналась словами куда спешишь, смуглянка, задолго до зари, и возникает тоска по дереdенскому празднику, по народу довольному и храброму, хоть он сам этого не знает, по народу, который вскоре с песнями, воскресающими в памяти мою юность, если хочешь жениться на местной девчонке, пошел на смерть, и горы трупов устилали поля, поезжай за сватом в Мадрид, и казалось, что поет тихая и глубокая река (иногда взъерошенная пенными гребнями – брось ее, пусть катится к черту, – а иногда – прощай, мое сердце – гладкая, тихая и печальная), ведь эти фронтовые песни – напиши мне, ты знаешь мой адрес – тоже родились из народных, и мои ассоциации были такими романтичными и совершенно нелепыми, но что поделаешь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю