Текст книги "Три песеты прошлого"
Автор книги: Висенте Сото
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Знакомец встал и исчез так же незаметно, как вернулся, быстро и бесшумно: старик на минуту смолк, потом снова заговорил:
– И вот мы видим поля. Простор для охотника. Простите меня, я немного волнуюсь, это пройдет. Вечерело, и была духота. Прибываем на место, нас высаживают из грузовичка, и сержант, который ехал в кузове с солдатами, нам и говорит: “А ну, становитесь сюда”. И знаете, так вежливо указывает на стену кладбища. Нас развязали – мы ехали связанными друг с другом, и руки у нас были связаны. Сразу легче стало рукам, веревка резала. Это чтоб… Ах, мать вашу, ну, кончайте со мной. Не то чтоб я храбрился, скорей от отчаяния. Мы там были не одни. Еще прибыл грузовик побольше, вскоре после нас, и еще одна или две легковые машины с народом, нам-то было все равно, ну, привезли еще кучу заключенных. Или еще кого. А потом, поверите ли, я вспоминал, что среди них была какая-то женщина. Но мы не особенно смотрели, и разглядеть-то можно было только человеческие фигуры. И надвигалась гроза, такая жара всегда бывает перед грозой. И еще ночь приближалась, так что видно было плохо. И подумайте только, какой ужас! Я останавливаюсь и вижу там, куда мы подошли, распластанные на земле трупы, семь, восемь, а может, и больше, вспоминаю, что стоит отделение солдат с сержантом, что ехали вместе с нами, а неподалеку – еще одно отделение и с ними лейтенант, и вот лейтенант выскакивает вперед и кричит сержанту: стой! Дескать, подожди, сначала пусть уберут этих. Сержант останавливается, а я спотыкаюсь об один из трупов, я уж так ослаб, ноги не держали, падаю и не могу встать. Но встать придется, думаю. Можешь не можешь. А лейтенант кричит: ослепли вы, что ли? Ждите до особого распоряжения, – а с грузовика слезают и бегут к нам солдаты с носилками, одна, другая пара, носилки были брезентовые, и вот я чувствую, как меня хватают за ноги и вот здесь, за плечи, и так, как я лежал, ничком, бросают на носилки и куда-то бегом уносят. Должно быть, только инстинкт самосохранения не дал мне шевельнуться, есть, наверно, такое чувство, у меня уж и в мыслях не было, что я спасусь, если уж меня бросят в яму и забросают землей, я буду притворяться мертвым, пока не умру на самом деле. Когда говорят: мертвый от страха, это так и есть. А ведь тот, кто шел рядом со мной к стене – я не знал товарищей по несчастью, мы были из разных мест, – видел, как я упал, не мог не видеть, но молчал, молчал как мертвый. Как я оплакивал потом этого парня, не знаю даже, как его звали. В лесу оплакивал. Вот как. Потом я почувствовал, как меня свалили на землю, земля была мягкая, мои носильщики побежали обратно, прибежали двое других и свалили труп рядом со мной. Ах ты… Простите. Тут пошел дождь, такими крупными каплями, никогда не забуду, еще несколько раз прибежали солдаты с носилками, а потом я разобрал, что мягкая земля – это земля на дне большой ямы, только что вырытой, я понял это, не открывая глаз, лежал все время зажмурившись. И от запаха свежевырытой земли мне хотелось плакать. Потом слышу залп и думаю: сейчас меня недосчитаются. Потом еще несколько выстрелов. Стреляли торопливо, видно хотели поскорей покончить с этим делом. Потому что дождь лил уже как из ведра, сверкали молнии и гремел гром, вы представляете себе. Потом слышу еще залп, и тут я потерял сознание. Потом снова выстрелы и беготня с носилками. А тут гроза, и гром грохочет вовсю. Опять носилки. Бегали молча, слышно было только как топают. Сюда, давай сюда! И стук падающего тела. Давай сюда – других слов они не говорили. То туда, то сюда. Не знаю, скольких они свалили с носилок. И тут я подумал: если чуточку повезет, меня не найдут. Да нет, не может быть, нечего и надеяться. Вот тогда меня охватил настоящий страх. Я понимал все, что происходило вокруг, но как будто я был не я, а кто-то другой… Другой, и он знал, что мертвый…
И тут еще раз, к особому неудовольствию Виса, мягко, но решительно вмешался знакомец:
– Но вы же не мертвый! – И, обращаясь к Вису: – Да скажите вы ему об этом!
Вис, немного растерявшись, да оно и понятно: он спешил записать все, что рассказывал старик, время от временя отхлебывая из рюмки, строчил в упоении с бешеной скоростью, словно вися в воздухе, такого случая он не упустит, и вдруг – на тебе: скажите вы ему об этом; и он решился:
– Ладно, я вам скажу.
Однако старик велел знакомцу помолчать: тихо, подожди, – потом сказал:
– Не знаю. Вы пишите, пишите. Только я не знаю. Я думал: если не хватятся… И слышу, кто-то медленно подходит. Дождь хлестал вовсю, а шаги были неторопливые. Небо раскалывалось на части. Грохотал гром. К яме, как я понял, подошли двое. И один говорит: “Не видишь, что ли? Альпаргаты”. Мамочка моя. На мне-то были ботинки, но все равно – мама родная. Тот еще говорит:
Ладно, пошли. Видишь здесь он, вместе со всеми. Ну идем”. А другой молчал как мертвый. Тот, который говорил, сказал, что закопают нас завтра утром: “Лейтенант сказал – завтра. Пришлют людей из аюнтамьенто. Гак что пошли”. Слышно было, как взревел мотор. "Они уезжают, скорей!” И они ушли. Заработал другой мотор. А потом… Часа два я лежал неподвижно. Пальцем не шевельнул, хотя дождь хлестал меня тяжелыми струями. Я пролежал бы и четыре часа. Душа рвалась в поля, на дороги, но я лежал смирно. Однако те двое напугали меня, понимаете, их интересовали альпаргаты, ботинки и что там еще. Уже совсем стемнело, дождь все лил, но уже ровней, спокойней, гром грохотал где-то в горах, я чуточку приподнял голову и открыл глаза – никого. Хоть страх и подгонял меня, я не встал на ноги, а пополз змеей между мертвыми товарищами, добрался до глинобитной стены, перемахнул через нее и тут уж припустил во весь дух. Направился в горы и шел всю ночь. И вот ведь как устроена душа человеческая: пока я лежал среди убитых товарищей, я о них не думал, а теперь меня охватила жалость к ним, шел я по горным тропкам и говорил им: прощайте, прощайте. Когда показалось солнце, я сказал себе: стой, стой, стой. И все это время думал только об одном: меня считают расстрелянным, значит, самое надежное убежище для меня во всей округе – мой дом. Если только меня не хватились или те двое не заметили, что я жив. А что, если меня ищут? Те двое солдат возбудили во мне и другое опасение: что, если могильщики из аюнтамьенто придут со списком – столько-то расстрелянных, столько-то захороненных, одного не хватает. Вот о чем я думал целых два месяца… У меня не было ни ружья, ни ножика – только то, что было на мне: штаны, рубашка да кальсоны, на ногах – носки и ботинки, в кармане – носовой платок. И ни гроша. Благодаря своему торговому ремеслу и любви к охоте я исходил эти горы вдоль и поперек – Сьерра-Морена, Касорла, Сегура, – все они были хорошо мне знакомы. Но все равно прокормиться – это была задача не из легких, вы понимаете. Приходилось постоянно переходить с места на место, причем с оглядкой, чаще ночью, чем днем. Когда видел, что на скалах появились багровые отблески, выходил из норы. Если б было ружье! Питался спаржей, как дикий кот, прокрадывался на чей-нибудь огород, но, кроме зелени, ничего не находил. Ел стебли и корни диких трав. Но улиток живьем есть не мог. Глядел на них, брал в руки – нет, никак. И все думал: вот я здесь, а все уверены, что я в могиле. А вдруг хватились и ищут, чтобы предать смерти? И знаете, что мне досаждало больше всего?
Вис не знал, и знакомец, слушавший рассказ, как дети сказку, которую знают наизусть, сказал:
– Сейчас узнаете.
– Борода, – сказал старик.
– Борода? – удивился Вис.
– Она все росла, и меня это беспокоило, она была у меня не то чтобы рыжая, но рыжевато-черная. Перед тем как меня повели на расстрел, я уже несколько дней не брился, а теперь она отросла еще больше, я трогал ее руками и молил бога, чтобы меня кто-нибудь случайно не увидел. Особенно какой-нибудь гражданский гвардеец. Я был похож на разбойника. Понимаете, ни дать ни взять огородное пугало. С такой бородой и в лохмотьях, если бы я стал посреди поля, меня бы приняли за пугало. А еще курить хотелось. Не раз курил во сне. В жару прятался в тени какого-нибудь валуна. Карабкался по уступам и пробирался по карнизам скал что твои голуби. Нередко бывало, что курить мне хотелось сильней, чем есть. Но в табачную лавку не пойдешь, сами понимаете. Строил разные планы, но все отвергал.
– И жажда, – напомнил знакомец.
– Да, и жажда. Я знал все ручьи, все ключи. Но раньше полуночи никогда к ним не спускался. Помирал от жажды и все ждал, когда же зайдет солнце. Каждый день ждал. И размышлял. Сделаю то, сделаю это, а потом отказывался и от того, и от другого. Зайти к кому-нибудь из соседей, рассказать, что случилось, и передать жене, чтобы оставила открытой дверь, выходившую на зады. Или послать ей записку с каким-нибудь родственником. “Знай, что я жив, приду тогда-то”. Но нет. Это значило стать обязанным кому-то слишком многим, отдать свою жизнь в чьи-то руки. Или навлечь на кого-то опасность. За эти два месяца меня не видела ни одна живая душа. Заметьте, что, пока я не пришел сюда, я не знал, что недели две назад началась мировая война. Голод съедал мои силы, мою плоть. Знаете, каково увидеть кролика на расстоянии выстрела? Совсем рядом. На рассвете среди валунов. Или зайца. Каково на него смотреть? Я, знаете, охотник. Видеть стаю куропаток, летящих вверх по склону прямо на тебя. От голода готов завыть. Но держись. Ни одного неверного шага, не доверяйся никому, ни к кому не ходи, если жизнь дорога. Или увидеть стадо. Я подумывал, не подойти ли к дому и не подать ли жене знак, как в те времена, когда мы поженились.
– Знак? – спросил Вис.
– Крик совы, я умел кричать по-совиному лучше, чем сова. Понимаете, когда мы женихались, родители ее были против, дескать молоды еще, хотя она была старше меня чуть не на год и страшно злилась на родителей, и вот к ночи я подбирался к загону для овец на задах их двора и подавал знак, а она мне – свой: трижды зажигала и гасила свет в своей спальне. И тогда мы знали, где нам встретиться. Но и на это я не решился. Побоялся,что напугаю ее до смерти. Но эта мысль навела меня на другую.
Тут отец посмотрел на сына, а тот загадочно и довольно улыбнулся.
– Я подумал о нем. О сыне. И решил прийти сюда, в городок. А прятался я далеко, в горах. Там, где гора Монтисон и холмы, за Сантистебан-дель-Пуэрто. Но за две ночи я добрался сюда. Теперь за нашим участком настроили домов, а тогда их не было. За нашим садом начиналось поле. Несколько гумен, небольшое кукурузное поле, а там уж недалеко и до оливковых рощ. Я взял и пришел. Залез на оливу и сидел на ней час за часом. А пришел я на рассвете. Набрал картофеля и спелых груш в карманы и за пазуху. И, помнится, голода не чувствовал. А вот спать хотелось. Устроился понадежней в ветвях, то засыпал, то просыпался. Как сова, которая спит с открытыми глазами. По тропинке проходили люди. Узнал одного соседа, теперь уж его нет в живых, он нес хворост, мне так захотелось… захотелось окликнуть его, соскочить с дерева и выйти ему навстречу, но – не дури. Не делай неверного шага, не отдавай свою жизнь в чужие руки. И вот свечерело, зазвонили колокола. Меня так и подмывало перемахнуть через глинобитную стену собственного загона. Но нет. Спокойно. Я решил по-другому. Пошел третий час ночи. Ни души. Я добрался до гумен. Моего дома оттуда было не видно: его загораживали те два, что сбоку, но я тут все знал как свои пять пальцев. Огляделся. Неподалеку стояла высокая скирда из мешков с соломой и несколько небольших стожков, и я сказал себе: вот оно. Здесь. Здесь я дождусь своего сына. Но ждать пришлось двое суток. Знаете, ребята выходили к гумнам гонять мяч. Я сделал себе гнездо между мешками, оставив дырочку, чтобы посматривать, что делается, и заснул. Как убитый. Уже рассветало, самое время. Мне было мягко. Два месяца я спал среди камней и вполглаза. В двух шагах – мой дом, и так мягко. Сами понимаете. У меня появилась надежда. И я прикорнул, а когда проснулся, словно от толчка, как уже привык, часу в пятом вечера – оказалось, меня разбудили ребячьи голоса.
– Нет, – сказал сын, – сначала собака.
– Ты прав. Меня облаяла собака, очень хорошо меня знавшая, это была пастушья собака, и пастух меня знал, а я сидел, как кролик в клетке, и она на меня лаяла, а сама виляла хвостом – ах ты, сукина дочь! – унюхала меня среди мешков, я ей свистнул, швырнул в нее камешком, и она замолчала. Жду, что будет дальше. Какие-то мальчишки бегали и кричали, но мяча у них не было. Спокойно. Кто-нибудь да подбежит. Колокола отзвонили не помню какой уж час. Я все смотрю, смотрю, и знаете, кого вижу? Свою собственную жену. Прошла у меня перед носом. Моя жена. Вся в черном, и черный платок на голове. Мать моя мамочка! Господи боже мой, это же значит, что меня расстреляли…
И старик остановился посреди комнаты и устремил перед собой неподвижный взгляд, и Вис понял его, понял всю черную глубину колодца, куда ухнула вся жизнь этого человека, и, чем больше он молчал, тем сильнее Вис чувствовал, как и его жизнь проваливается в черный колодец и никак не может достичь дна, а сын сказал:
– Папа!
И старик снова зашагал по комнате:
– Я увидел, что она проходит мимо, и растерялся, ведь я ждал не ее, а мальчишку, и подал ей мальчишеский знак – свистнул, как я, бывало, свистел, возвращаясь домой поздно вечером…
И старик негромко свистнул, и свист его прозвучал как печальный зов, замирающий вдали.
– И увидел, как она остановилась. Вы понимаете? Но не обернулась. Она узнала мой свист. Застыла на месте, только ветерок шевелил ее одежды. Вот как. Потом ушла. Ну, думаю, сейчас вернется с сыном, чтобы удостовериться. Так она и сделала. Привела его за руку. Я опять свистнул. Тихонько, потому что неподалеку играли дети и по тропинке мог кто-нибудь пройти. Оба остановились и давай оглядываться, как куропатка, когда заслышит подозрительный шорох. Жена вытаскивает белый платок, разворачивает, отирает лицо, я тихонько говорю: тебя заметят, уходи. И они ушли. А я ждал до ночи. Но теперь я знал, что они тоже ждут. Время тянулось, я мысленно говорил им: не приходите, сидите дома. Боялся, знаете, как бы они не сделали неверного шага. Но нет. Как будто услышали меня. Оставалось уже недолго ждать. День кончался, выступали звезды. И тут время помчалось галопом. Просто чудеса. Тянулось, тянулось – а тут помчалось. Не успеешь отсчитать восемь ударов, уже бьет девять, и меня охватила… При всем том, что мне так не терпелось снова увидеть их и обнять, меня охватила какая-то слабость, лень, не хотелось с места двигаться, вы не поверите, но…
Вис утвердительно закивал головой, и старик продолжал:
– И я говорю себе: ну давай. Но тут вдруг захотелось мне по малой нужде, да так, что невтерпеж, и я сказал себе: ну давай – и начал тихонько вылезать из-под мешков с соломой… Тут слышу – снова отбивают часы, начал считать и сбился. Не то десять, не то одиннадцать. Я говорю себе: ну, чего ты ждешь – а я хотел подождать, пока снова не пробьют часы, ведь я сбился со счета. Потом подумал: зачем? Дети ушли, кругом ни души. Наконец двигаюсь к дому, больно уж тянуло меня к жене и сыну. То прыжками, то крадучись, точно дикий кот, леплюсь к глинобитным стенам загонов, чтобы в лунном свете не видно было моей тени. Дойдя до своего загона, перемахиваю через стену и мягко опускаюсь на землю рядом с поленницей дров. Будто нырнул в колодец…
– Отец, – сказал сын.
Старик подошел к столику, налил себе вина, выпил одним духом и закончил рассказ:
– В доме было темно, а задняя дверь, та, что выходила к дровянику, была приоткрыта, как только я дотронулся до ручки, жена открыла ее изнутри.
Он сел и сразу обмяк, постарел до своего собственного возраста. Даже стал старше. Лет на десять. На пятнадцать. И только тогда ты заметил – раньше не обратил на это внимания, – что старик, переживая эти последние два месяца своей жизни, чудесным образом помолодел. Он снова вернулся в горы, почувствовал себя на воле, но в смертельной опасности. И на тебя дохнуло жарким ветром его молодости, как на него – ветром родных гор, и ты увидел, как он пробирается по крутым тропинкам в скалах, сопровождаемый собственной тенью, молодой и настороженный, как дикий кот. И вдруг, мама родная, – да, меня таки расстреляли. Запереть свою свободу в последнем прибежище. Год за годом, год за годом, без тени, год за годом – сорок один год и три месяца прожить мертвецом.
Вис, тоже обмякший, не очень прислушивался к тому, что говорил сын. Вис не знал, что именно символизировал для него этот старик, но это нечто ранило его в самое сердце. Он вежливо слушал сына, который очень хорошо понимал, что его отец… Откуда ему было знать, как долго продлится заточение, которому он себя подверг, с каждым годом его надежды угасали, сменившись наконец отчаянием, но так было со всеми, кто прятался, понимаешь, отец, нам еще повезло, что мы не нуждались, потому что тетка отца, а может, матери умерла, оставив нам в наследство оливковую рощу и какую-то недвижимость, вы знаете, я даже сумел получить образование и посвятить себя торговле, как и он, расширил дело, наладил учет, хотя мне не хватало его красноречия и знания жизни, да, отец, я пошел по твоим стопам, но время шло, многое забывалось, были всякие амнистии, и мы с матерью надеялись, а он – глядите-ка, его это не касается, он не отбывал заключение, он был расстрелян, а мы говорили, что, наверное… Мы пробовали поднять на смех его опасения, хотя бы эта история с кувшином, знаете, сунет в него голову: нет у меня тени, я – мертвец, – и ну плакать, и кричать, и ругаться, и хохотать…
Отец, окаменевший в своей старости, сказал, глядя в пустоту:
– Но я же мертвый, потому что у меня нет тени.
– Ну вот, видите, разве это…
Тут зазвонил телефон, Вис взял трубку: Бла? Я же тебе сказал, что… – но это была не она, Вис передал трубку сыну.
– Слушаю. Да. Кто? – И,отведя трубку: – Извините. – Затем снова в трубку: – Одну минуту. – Взял с полки какую-то папку с бумагами, раскрыл, посмотрел что-то и сказал: – Все готово, сеньора, но пойти придется послезавтра, завтра все конторы закрыты – праздник Непорочного зачатия, – и продолжал в том же духе, но Виса поразили его слова о том, что завтра – праздник Непорочного зачатия (неужели завтра?) , для него это было неожиданно, он давным-давно забыл о подобных праздниках, и он вдруг осознал, как быстро летит время, надо спешить, надо что-то сделать – что я тут, собственно, делаю? – а сын старика тем временем повесил трубку.
– Прошу прощения. О чем я говорил? Ах да. Были амнистии, умер Франко, снова появились различные партии, демократия…
А окаменевший в своей старости отец сказал:
– Сидя здесь, я год за годом слышал, как звонили по усопшим колокола, умирали мои друзья и мои враги, и всякий раз, как кто-нибудь умирал, я чувствовал себя все более одиноким, все более мертвым…
– Вот именно, – перебил его сын. – Сколько раз я говорил тебе, что никто уже тебя и не узнает, а если и узнает какой-нибудь старик или старуха, то перекрестится и скажет: чур меня…
– Скажет “чур меня” потому, что увидел мертвого, расстрелянного…
В какой-то мере Вис признавал, что сын со всей его логикой и доводами рассудка уступает отцу, который знать не желает никаких доводов, руководствуется только чувствами и ничего не боится, потому что давно уже пережил смертельный страх, – все это как-то странно.
– Ну чего тебе теперь бояться? – спросил сын.
– Сегодня колокола звонят по одному, завтра по другому, и так по всей Испании, значит, люди продолжают убивать друг друга и война не кончилась.
Сын взял отца за лацканы пиджака и встряхнул:
– Да замолчи ты, замолчи!
Отец как будто не осознал того, что говорил ему сын, он, возможно, его и не слушал, однако умолк, а сын показал себя перед Висом с новой стороны, о которой Вис и не подозревал.
– Проклятье, и сын мой должен вечно носить в себе эту чертову тайну! Не только я, но и он! Будь она трижды проклята.
Отец отстранил его от себя и сказал:
– А мне постоянно снится, что меня расстреливают в упор, так что обжигает порохом, – и закрыл лицо руками.
Вису он снова показался вполне живым человеком, слегка покачивающимся на ногах, но живым, вовсе не мертвым.
– И я просыпаюсь весь в поту и дрожа, – продолжал старик, – говорю себе: не бойся, ты уже расстрелян. И не раз мне приходило в голову сдаться, пойти к кладбищенской стене и сказать: вот я.
Вис встал.
– Так и надо было сделать, черт побери. – Он что-то искал, ах да, где же пальто? – Так и надо было сделать. Быть мертвым очень удобно, друг мой. Намного трудней быть живым, вот как! Где мое пальто?
Сын смотрел на Виса открыв рот, а отец уже все понял.
– Я ухожу. Можно позвонить жене?
– Конечно, – сказал сын. – Но послушайте…
Вис начал шарить в карманах, отыскивая карточку гостиницы, и спросил старика:
– Вы идете?
– Я? Куда?
– В Испанию. Она там, за дверьми. Туда, где вы той ночью оставили свою тень столько лет тому назад… – Он набирал номер, продолжая говорить: – Сорок один год и три месяца тому назад. Ну как? Вернетесь вы в Испанию? Или хотите по-прежнему совать голову в кувшин? А звезды можно потрогать руками.
Наконец сонная толстушка в холле гостиницы сняла трубку:
– Алло?
– Будьте любезны, соедините меня с номером сто шестнадцать. – И, не глядя на старика, продолжал: – Искать свою тень. Она в Испании.
– Да? – отозвалась Бла.
– Бла? Бла…
– Что?
– Я иду. Через… в общем, скоро приду. Если и задержусь, то ненадолго, а скорей всего, не задержусь.
Только когда он произнес эти слова, он понял, зачем их сказал. Затем обратился к оторопевшему старику:
– Я ухожу, и больше мы никогда в жизни не увидимся, понимаете? Никогда в жизни.
– Поняла, – сказала Бла.
– Что ты поняла?
– Все хорошо?
– Не знаю. Ну пока, – и Вис положил трубку. – Звезды можно трогать руками. – Вис сам не знал, что он хочет этим сказать, он следовал какому-то слепому порыву, точно разъяренный бык. – Вашей тени… тридцать один год. Столько, сколько было вам тогда. Она ждет вас. Надевайте пальто.
– Нет у меня пальто. Никакого, даже самого захудалого.
– Но у вашего сына-то есть, верно?
– Ну и ну! – вскричал сын и выбежал из гостиной, отец пошел за ним, и они стали переругиваться, а Вис подумал: зачем это я сказал про пальто? И он начал считать, загадав, успеет ли сосчитать до двадцати, пока отец с сыном спорят: если успею, он не пойдет.
– Я ухожу! Двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, семнадцать, семнадцать, семнадцать…
Тут появились отец и сын, на сыне был полушубок, а на отце – такое же темно-синее пальто, как у Виса, оно ему было коротко и тесно в плечах, старик смотрел испуганно, как будто хотел что-то сказать, но промолчал, Вис пошел к двери, и тут появилась мать, сгорбленная, улыбающаяся старушечка.
– Может, чашечку молока выпьете? С булочками, а? Я мигом.
– Мама!
Вис подумал: прекрасная мысль, чашечку теплого молока с булочкой, но нет, черт побери, нельзя, а то он передумает.
– Спасибо, сеньора, большое спасибо, в другой раз, всего доброго.
И он сердечно пожал обе ее руки, а в проеме дальней двери снова увидел толстую приземистую фигуру ее невестки – должно быть, это ее невестка, – Вис улыбнулся и ей, помахав рукой, та тоже расплылась в улыбке и помахала ему, а мальчишка, как видно, уже спал.
– Осторожно, здесь ступеньки, – предупредил сын.
– Я их уже прошел, вы тоже поостерегитесь.
И вот так, произнося ничего не значащие слова, но – к чему отрицать? – в душевном смятении, Вис спустился кое-как в прихожую, снова почуял запах хлеба и дров, подумал о дребезжании жестяного будильника, первым вышел на улицу, за ним – отец и сын, сын захлопнул дверь, и они пошли по улице, вниз, под уклон, и звезды действительно можно было брать руками, отец шел между ними и не обращал внимания на то, что с ним идет его тень, такая четкая, какой не было бы даже при солнечном свете, на углу он остановился и сказал:
– А где же табачный киоск, здесь был табачный киоск…
Сын понятия не имел о табачном киоске, а отец все останавливался, узнавал дома, иногда, как слепой, водил пальцами по стенам, сын все время хотел что-то сказать Вису, но Вис подавал ему знак: идите, идите, как бы он не повернул обратно. А старик, казалось, забыл о Висе, глядел по сторонам, подбегал то к каким-нибудь воротам, то к ограде, и вот они вышли на большую, ярко освещенную улицу, сын едва мог угнаться, ковыляя, за отцом, все оборачивался к Вису, порываясь что-то сказать, а Вис ему: да ладно, все хорошо, о чем тут говорить, вперед, не то он от вас убежит, – остановился у какой-то парадной и стал смотреть, как отец и сын идут по улице, сын все оборачивался, отыскивал его беспокойным взглядом, но вынужден был спешить за отцом…
Они были уже далеко, а он смотрел им вслед. С радостью? Два поколения удалялись от него по улице испанского городка. С радостью ли смотрел он на них? Скорей с грустью. И озабоченно. Он не вполне отдавал себе отчет в том, что произошло и какую роль сыграл он сам. Он был удивлен. И свернул в какую-то улочку, потом еще в какую-то, – интересно, где это я? – и спросить не у кого, прохожих мало и все спешат, спасаясь от холода, теперь и он ощутил холод и понял, что вышел на шоссе, по бокам – дома, но это шоссе, конечно, шоссе, а вон те огни – это и есть гостиница, и Вис прибавил шагу. С какой-то колокольни донесся одинокий удар колокола. Звон улетел к звездам. Час ночи, наверное. А может, и полтретьего. Какая разница. Не знаю и знать не хочу. Лишь бы не одолела бессонница на весь остаток ночи. Навстречу ему неслась музыка проигрывателя-автомата – дискотека? Веселая музыка. Он улыбнулся (хотя и перепугался: а ну как всю ночь так – бум-бум-бум?), вошел в гостиницу, взбежал, прыгая через две ступеньки, по лестнице, Бла открыла ему, не дожидаясь, пока он постучит, и тотчас улеглась обратно в постель.
– Ну вот, – сказал ок. – Все хорошо. Я так думаю… – Он разулся, босиком прошлепал в ванную, наскоро почистил зубы и тут же вышел: – Сейчас я тебе расскажу, все по порядку… – Надел пижаму, а когда залез в постель, Бла сказала: “Спи”. И он тут же заснул, заснул, как говорится, сном праведника.