Текст книги "Три песеты прошлого"
Автор книги: Висенте Сото
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Б
Температура спала, кашля почти нет, завтра он пойдет в школу. И слава богу, а то скука – хоть умирай, к тому же завтра четверг, после обеда уроков не будет и можно пойти в лавку Тимотео, купить маску. Хоть масок у Тимотео полно, приближается карнавал, могут расхватать. Когда все думали, что он спит, он встал с кровати, прошлепал босиком по полу, стуча зубами в ознобе, и ножом вытащил из копилки восемьдесят пять сентимо. Если вываливалась песета или дуро, опускал обратно в копилку. Ему нужна была только мелочь. Серебро и медяки. Монеты выскакивали слегка припорошенные гипсом и из-за этого выглядели как старинные, он отчищал их до блеска. Маска стоила не дороже реала, но надо взять больше, на всякий случай. Ему уже не терпелось поскорей выйти на улицу. Целую неделю он лежал и смотрел в потолок, только этим и мог хоть как-то развлечься, потому что на потолке видишь отблески лампадки, мама, почему ее называют “бабочкой” – не знаю. Наверное, потому, что свет ее трепещет, как крылья бабочки – это когда бабочка вот так машет крыльями? Да-да, помолчи, не то опять поднимется температура. Скучища, конечно, когда только и дела, что смотреть, как трепещут отблески. Хотя это и было занятно: трепетание крыльев, тени и отблески, как на воде. Только краски потемней. “Бабочка” – это хорошо придумано. А все потому, что масло в лампадке сверху, а внизу вода, фитиль продет через кусочек картона, который плавает в масле, и язычок пламени дрожит, как души в чистилище: они ведь тоже горят в огне и обжигаются, ого, еще как обжигаются. Помнишь, как тебе обожгло кончик пальца, когда на него попала отлетевшая головка спички и прилипла? А теперь представь себе, что вся твоя душа в огне чистилища, а там все души извиваются, как языки пламени, и каются в грехах. И он думал, ого, как это должно быть плохо, страшно и больно – гореть в самом пекле целую вечность, всегда-всегда, веки вечные, нет, туда он не попадет. Надо бы спросить об этом тетю Лоли, хотя нет, он и так почти уверен, что не попадет. Горит же лампадка, она его защищает, она волшебная, зажги ее – и ты спасен. А не то мог бы и он угодить в пламя чистилища, и на много лет, это не шуточки, на триста или четыреста лет, скучное это дело – считать свои грехи и срок наказания за них, иногда у него получалось три тысячи семьсот пятдесят три года, иногда две тысячи сто сорок пять лет, он считал, считал и засыпал, а когда просыпался, не мог вспомнить, на чем остановился, ну, скажем, тысячу лет за то, что он, пожалуй, четыре тысячи раз сказал плохое слово, наверняка не меньше, и девятьсот семьдесят семь лет за то, что пририсовал пипку человеку на плакате, и тут сердце у него екнуло, он вспомнил о Бернабе, потому что когда дон Сальвадор повесил на стену большой плакат с надписью “Человек” и стал показывать мышцы, желудок, кишки, кости, печень и сердце, потому что это проходят в первом классе, ведь им уже по шесть лет и они уже вовсю читают, а некоторые дошли в таблице умножения до семи, – так вот, дон Сальвадор говорил: это бицепсы – и еще какую-то ерунду о пищеварении, а Бернабе тихонько-тихонько: у этого сеньора нет пипки, – хорошо, что дон Сальвадор стоял спиной, водил указкой по кишкам, – а сердце у Хитина екнуло потому, что он вспомнил: все эти дни он ничего не носил Бернабе, он всегда брал для него какую-нибудь еду – хлеб с сыром, или колбасой, или еще что-нибудь, – потому, что как-то на большой перемене вытащил он свой завтрак – молочную булочку и омлет с петрушкой, сразу было видно, что вкусный, – а Бернабе и говорит: какой ты счастливый, парень. – Подошел и сказал. Титину стало очень неловко: он увидел, что у Бернабе нет никакого завтрака. И Титин говорит: хочешь немножко? – А тот: да нет, что ты, – и Титин отдал ему половину, а Бернабе сказал: ого, вот это да, обожраться можно, – и с тех пор они еще больше сдружились, а ведь до этого они как-то поцапались, Титин сказал: давай поменяемся, я тебе дам мой французский футляр для зубочисток, а ты мне – свою рогатку – футляр этот Титин забрал у тети Лоли, – ты только погляди, какой он белый, из слоновой кости, с дырочками, посмотришь в дырочку – а там такой волшебный стеклянный шарик и написано Souvenir de Boulogne[14]14
Память о Булони (франц.).
[Закрыть], это по-французски, а посмотришь в дырочку пониже – и увидишь фотографию с кораблями и надписью: Le port, порт, по-нашему, а если чуточку вбок посмотришь – увидишь Le casino, казино, значит, – это потому, что рогатка, ого, иметь такую рогатку – все равно что иметь такого дядю, как Ригоберто, она железная, тяжелая, еще какая тяжелая, а резина такая крепкая, что еле натянешь. Ничего себе рогатка! Вот как это было: я тебе французский футляр для зубочисток, а ты мне – рогатку, – а Бернабе ни в какую: рогатка лучше, – ну да, сказал тоже, а дырочки, это что тебе? – Тогда Бернабе сказал: баба ты, – а Титин: от такого и слышу, – Бернабе: у тебя в доме одни бабы, – Титин, конечно, тоже не остался в долгу. Тогда Бернабе говорит: я скажу дону Сальвадору, – а Титин: скажи, если ты ябеда. Бернабе сжал кулаки, стиснул зубы и ничего не сказал дону Сальвадору.
И вот наступило завтра, четверг, у Титина еще побаливала грудь, и он краснел как рак, задерживая дыхание, чтобы не кашлять, говорил, что все прошло, и ему разрешили встать, умыли, нарядили – красавчик! – только ноги немного дрожали и голова кружилась, но он никому об этом не сказал, а перед тем как уйти в школу, зашел на кухню и ничего там не нашел, черт, где же сыр? Тут он услышал, что кто-то идет, схватил сырую картофелину и ломоть хлеба, а свою мелочь завязал в носовой платок. На уроке дон Сальвадор водил указкой по карте, показывая притоки Эбро, такая скука, Титин поднял крышку парты и передал Бернабе картофелину, в кожуре и с присохшей землей, Бернабе удивился, но взял, а как раз в это время дон Сальвадор покончил с притоками Эбро и сказал: все повторяем таблицу умножения, трижды один – три, трижды два – шесть, трижды три – девять, – все повторяли, Титин дал Бернабе ломоть хлеба, а Бернабе положил свою рогатку в парту, в отделение Титина, тот сказал: нет, – а Бернабе: да, – Титин опять: нет, – Бернабе: я тебе ее одолжил, – Титин: ладно. И погладил рогатку. Это оружие. Чуть ли не пистолет. Если как следует прицелиться и попасть вору в глаз, убьешь насмерть. Бернабе сказал, что его мать очень благодарна Титину, тот забыл про рогатку и улыбнулся: мне? Ему стало неловко, но Бернабе оставался серьезным, все уже досчитали трижды десять – тридцать и перешли к следующему столбику: четырежды один – четыре, четырежды два – восемь, но тут зазвенел звонок, и дон Сальвадор сказал: на перемену; Титин хотел отдать Бернабе половину своего завтрака, но Бернабе отказался и стал есть хлеб, а по другую сторону окна учителя ели свои завтраки и спорили, дон Викториано говорил: в Париже много испанских республиканцев, называл их имена, дон Сальвадор – тоже, Бернабе слушал серьезно, Тинтин смотрел на Бернабе, а дон Викториано и дон Херман говорили, что в Испанию присылают революционные памфлеты, и Бернабе сказал:
– Памфлеты – это такие бумаги.
– А ты-то откуда знаешь? – спросил Титин.
– Мне отец сказал.
– А почему они так называются?
– Потому что их присылают революционеры.
– А кто это такие?
– Ну, кто не хочет короля.
– Вот дураки-то.
– Почему? Ну-ка скажи – почему?
– Потому что потому.
– Это смелые люди, а не дураки.
Дон Викториано говорил, что положение очень, очень тяжелое, а дон Сальвадор, учитель, – что в Мадриде студенты выходят на улицу и кричат: “Да здравствует свобода!” А дон Сальвадор, директор: ха-ха-ха, свободы распутничать, вот чего хотят эти мерзавцы, распутничать, – а дон Херман: ну и заваруха будет, – а дон Сальвадор, директор: какая глупость, хорошо, что бразды правления взял в свои руки такой человек, как Примо де Ривера, а кому не нравится, пусть злится на здоровье, понятно? И все трое учителей сказали: как не понять, конечно, дон Сальвадор, – а Бернабе сказал:
– Мой отец без работы.
И по лицу его Титин понял, что это очень плохо, и спросил:
– Почему?
– Потому что он – революционер, – ответил Бернабе. – За это его и выгнали на улицу.
Дон Сальвадор, директор, все громче кричал, ругая врагов порядка и процветания, и тут Титина осенило: он понял, что разговор учителей, и озабоченность Бернабе, и то, что случилось с его отцом – бедняга мокнет под дождем на улице, – и даже жадность, с которой Бернабе набросился на хлеб, – все это связано в один узел, вроде тряпичного мяча, Титин понял и спросил:
– Так он на улице?
– Нет, спрятался, я-то знаю где, только деньги зарабатывать он не может – его выгнали из порта, где он работал.
– В порту? На кораблях?
– Нет, на причалах. Какой-то корабль привез эти самые бумаги от революционеров, за это отца и выгнали. А бумаги пишет Бласко Ибаньес[15]15
Бласко Ибаньес, Висенте (1867–1928) – выдающийся Испанский писатель и общественный деятель, родившийся и живший в Валенсии; за свои выступления против монархии и Диктатуры, в частности за памфлет “Альфонс XIII Разоблаченный”, был выслан из Испании, жил на юге Франции, где и умер.
[Закрыть].
– Точно. Я слышал, как об этом сеньоре говорил дон Викториано.
– Отцу дали пачку бумаг, а пришли два полицейских, и он не успел удрать, я знаю, где он, а мать больна, она очень тебе благодарна. – И Бернабе стал еще печальнее, Титин – тоже.
– Я сегодня пойду в лавку Тимотео, – сказал Титин.
– В лавку Тимотео?
– Покупать маску.
– Маску черта?
– Черта? – содрогнулся Титин. – Почему черта?
Бернабе широко открыл глаза от удивления:
– А почему бы и нет?
– Пойдешь со мной? – спросил Титин.
И они пошли вдвоем. После обеда, вместо урока катехизиса. Бернабе называл катехизис доктриной. Иногда они убегали с него на реку. Но в лавке еще интересней. На реке, правда, много всяких сокровищ, но нет, в лавке их больше. С рекой, лавкой Тимотео и вообще с улицей Титина познакомил Бернабе, Титину надо было либо искать чудеса в волшебном мире бедноты, либо провести детство без чудес.
Тимотео подчинял себе мальчишек тем, что терпеть их не мог, и в те дни, когда его жена была прикована к инвалидному креслу, лавка, как по волшебству, превращалась в ярмарочный балаган, где Тимотео вместе с женой дубасил мальчишек палкой, а те метались как угорелые. Жену его звали Валериана, у нее на подбородке была круглая родинка, из которой торчали длинные волоски, глаза у нее были светлые, но не ясные, а под цвет мутной воды, на голове всегда красный или пестрый платок; когда она могла вставать с кресла, муж бывал не в духе и на покупателей не обращал никакого внимания, за прилавком стояла сама Валериана, он звал ее Вале, и мальчишки обращались к ней “сеньора Вале” (правда, редко, но хозяина лавки и вовсе никогда не называли сеньором Тимо или сеньором Тимотео, а просто Тимотео), если кто-то выбирал себе мяч, или барабан, или еще что-нибудь и, решившись на покупку, говорил “vale”[16]16
Идет, договорились (исп.). Это слово звучит по-испански так же, как имя хозяйки.
[Закрыть], хозяйка откликалась “что?”, покупатель снова говорил, что, дескать, договорились, и она восклицала “а-а!”. И если сам Тимотео говорил покупателю “vale”, она тоже спрашивала “что?”, он говорил “да заткнись ты”, и она опять восклицала “а-а!”. В такие дни он ее смертельно ненавидел и поколачивал. Так бил, что она падала в свое инвалидное кресло и подняться уже не могла. Об этом рассказывали кумушки их квартала. И вот тогда, как они говорили, хозяина лавки охватывала безумная любовь к жене. И вправду начинались такие ласки, такая бурная страсть, забавно было смотреть, как они гладили друг друга, лизались, хоть они и взрослые, у Тимотео от наслаждения слезы катились из глаз – вот тут-то лавка в мгновение ока превращалась в балаган, и через много-много лет Титин, вспоминая такие минуты, стонал от смеха. Сеньора Вале сидела в своем кресле с колесами в комнате позади лавки, караулила с веником в руке, на голове, как всегда, – красный платок, а в это время Тимотео, который был низенький, почти карлик, с толстыми губами и оттопыренными ушами, хрипло смеялся, от него несло касальей и он нежно поглядывал на свою “ангельскую девочку” – ничего себе ангельская девочка! – нырял за прилавок, выходил из-за него в углу лавки с палкой в руке и принимался дубасить мальчишек, нанося довольно увесистые удары, а сеньора Вале заливалась счастливым смехом и, когда кто-нибудь из мальчишек, спасаясь от палки, приближался к ней, р-раз! – поддавала ему веником, Тимотео кричал: так его, Вале! А она – хи-хи-хи, хи-хи-хи – умирала со смеху, и сами мальчишки – хи-хи-хи, хи-хи-хи – умирали со смеху, – а Тимотео: глядите не напустите в штаны! Ты погляди, сколько денежек посылает нам господь! А она: сколько ангелочков! Тимотео заводил сойку, та верещала, как упившийся причетник, и скакала по полу, потом – лягушку, которая прыгала, большую куклу, та шагала как живая, мальчишки пробовали ей подражать, и вдруг Тимотео исчезал, а когда снова выходил, надувал “тещин язык”, доставая до ребячьих щек, или трубил в трубу, как на деревенском празднике, где бил в барабан сам дон Никанор[17]17
Традиционная испанская игрушка; дон Никанор – одно из иносказательных наименований черта.
[Закрыть], а сеньора Вале: ой, Тимотео, не могу, помру со смеху! А он: поддай им как следует, Вале! – и продавал ребятам домики, лошадок, бильбоке, головоломки – вот пушечка этому поросенку, вот игра “гусек” тому, – и вдруг обнимал сеньору Вале, тискал ее, и Бернабе говорил: гляди, как он ее хватает, – а Титин спрашивал: что значит “хватает”? Бернабе: а вот это самое, – но Тимотео уже снова, точно колдун, привораживал своих покупателей, оживляя для них, вернее, для своей Вале (куклы и дети были лишь статистами в этом спектакле) волшебные сокровища: всякие безделки и всякое дерьмо (песочные часы, браслеты или сорочий помет – это настоящий помет, говорил Бернабе, ты только посмотри), и как паяцы и зверюшки, так и мальчишки выделывали пируэты, тилинькали музыкальные шкатулки, звенели бубенцы, стрекотали заводные игрушки, а потом палочные удары и страх гнали ребятню на улицу, их провожал вопль сеньоры Вале, которая выкатывалась в своем кресле из задней комнаты в лавку, шлепая мальчишек веником, те убегали, словно их ветром сдуло, но если кто не купил еще что нужно – немного погодя возвращался в волшебную пещеру на цыпочках.
В тот день, когда они пошли покупать маску, именно так все и было: сеньора Вале получила хорошенькую взбучку, и Тимотео как сумасшедший, ну совсем как сумасшедший, заводил игрушки, чтоб поскорей их продать, гонялся за мальчишками с дубинкой и тискал жену. А она: что ты делаешь, Тимотео, – а сама не выпускала из рук веник, – что ты делаешь, хи-хи-хи, хи-хи-хи. А так как приближался карнавал, лавка представляла собой настоящий базар грехов и искушений, повсюду висели маски, которые до той поры Титин видел лишь мельком. Сеньорита, преподававшая катехизис, твердила: во-первых, нельзя говорить “клянусь тебе”, лучше сказать “бог свидетель”; во-вторых, когда проходишь мимо лавки Тимотео, опусти глаза и двумя пальцами сделай знак креста, потому что эти маски придумали ведьмы, республиканки, воспользовавшись дозволенным праздником, карнавалом, – то же самое говорил, хитро подмигивая, забулдыга причетник с сизым носом. А Тимотео покупал маски у ведьм и выставлял на продажу, и они искушали тебя, глядя пустыми дырами глаз и сатанински усмехаясь, ими были увешаны все стены лавки от пола до потолка, а еще они отражались в зеркалах.
Их надевала на себя инвалидка, сеньора Вале, выкатывалась из задней комнаты и заливалась, заливалась, заливалась счастливым смехом.
Маски были картонные, ведьмы размачивали картон, чтобы придать ему форму лица, а потом раскрашивали розовой краской, по мазку красной – на обеих щеках, а то еще приклеивали черную бороду или усы или и то и другое, проделывали дырки для глаз, а чтоб ты мог дышать и разговаривать – дырки у носа и рта, так что можно было даже показать язык, – все это грех, скверна. А чтобы маска держалась, были две тесемки, которые завязывались на затылке. Но уж самой-самой греховной маской была та, о которой сказал Бернабе, – маска черта. Титину даже казалось, что надеть ее – смертный грех: она была увенчана черными как смоль рожками, и на ней как будто отражалось красное пламя адского огня (что ты там ни говори), так что, когда ты проходил мимо лавки Тимотео, сложить пальцы крестом – ладно, куда ни шло, но уж опускать глаза – дудки, скажите это своей бабушке, потому что глаза Титина так и впились в маску черта, будь что будет, а что мне может сделать тетя Лоли! Титин и Бернабе заходили в лавку и убегали вместе с другими мальчишками, а потом вошли туда одни, с ними была только девочка в очках, со светлыми косами, но дело не в этом, они увидели что-то очень странное. На полу кувыркался шимпанзе, прыгала и стрекотала сойка, большая картонная кукла топала по прилавку, а в задней комнате Тимотео сидел в инвалидном кресле, а сеньора Вале сидела у него на коленях, и он так ее подбрасывал, что она чуть не кувыркалась, и Бернабе сказал:
– Они занимаются грехом.
– Грехом? – переспросил Титин, а девочка в очках и со светлыми косами сказала:
– Они делают ребенка.
Титин ничего не понимал, но не мог глаз оторвать от сцены, свидетелем которой был, но тут сеньора Вале издала дикий ликующий вопль, и Титин и Бернабе, испугавшись, пулей вылетели из лавки, а девочка осталась. Девочка осталась. Немного погодя они снова вошли в лавку вместе с другими мальчишками. Девочка по-прежнему загадочно улыбалась, а Тимотео, который уже вышел из задней комнаты, не обратил на нее никакого внимания. Собрал с пола игрушки и, как всегда, властно заговорил с ребятами: ну, кому чего, вот ты, чего ты хочешь, и Титин ответил:
– Маску черта.
– Гони реал.
Титин отдал ему реал и получил маску.
А Бернабе уставился в пол, дети его толкали, все тянули к прилавку зажатые в кулаке деньги и что-то покупали, и Титин все смотрел на друга, что это с ним, эй, что с тобой, – а тот молчал и глаз не поднимал, Титин ему:
да послушай, – он опять ни слова, и тогда Титин спросил:
– Ты хочешь маску?
Бернабе покраснел и продолжал глядеть в пол.
– А что ты хочешь?
Тогда Бернабе показал пальцем на маленькую сетку, в которой были шоколадные медали, обернутые в золотистую и серебряную фольгу, она стоила тридцать пять сентимо; Титин тоже покраснел, купил медали и отдал их Бернабе, тот сунул сетку в карман, пожал плечами и засмеялся.
– Съешь хоть одну, – сказал Титин, но Бернабе отказался.
– Да почему?
– Мне надо идти, надо идти.
И быстро ушел.
3
Часы пробили семь, я никогда не сознавал, что эти часы дают мне маленькую передышку, теперь я это осознал, осознал до конца, за восемь-девять минут можно прекрасно отдохнуть, на первый взгляд кажется, что это не так, но подремать еще восемь-девять минут – сейчас встану. Что? Семь? Должно быть, до этого мне снилось, что пробило семь, ох-хо-хо, восемь-девять минут; передышки – как будто пустяк, а вот восемь или девять часов – это очень много, надо же, мне все еще снится, что пробило семь, – встаю! И Вис открыл глаза. Наверное, со стуком захлопнулась дверца над циферблатом. Стрелки показывали двадцать минут восьмого, Бла звала с лестницы: “Вис!” Бриться некогда, выпил полчашки кофе, Бла хорошо знала, что с ним творится. Как ей не знать. Хотя долгих разговоров не было. Несколько раз обменялись скупыми словами, несколько раз помолчали. Было уже холодно, Вис ссутулился, вышел на улицу, добрался до автобуса, сел (не всегда было свободное место) и начал писать. Надо перетерпеть во что бы то ни стало это наваждение. Может быть, об этом он и написал.
Может быть. Отвлекался. Пульс автобуса не совпадал с его, черт подери. В туннеле времени писалось лучше. У метро пульс бьется ритмично. Сегодня, сейчас – ни слова более. Ни слова. Наконец вышел на станции Грин-парк, не спеша добрался до своего добровольного плена, пополз по клеткам кроссворда. Час за часом отбыл до полшестого, ушел… Снимая в прихожей пальто, заметил, что Бла широко улыбается, рот до ушей, и не успел он спросить, в чем дело, как она сказала: звонил Бофаруль. Бофаруль? Значит, он существует? Но спросил Вис совсем другое: “Откуда?” Нет – “где он?”. И Бла ответила, что в Валенсии и что будет дома весь день, поешь сначала, никуда он от тебя не денется, но Вис уже ничего не слышал, он набирал номер. Бофаруль? – Вис! – … вот дьявол! – Все! – Все? – Виса охватил смертельный страх. Сейчас Бофаруль разрешит все его проблемы. – Есть у тебя адрес Педро из Честе? – Конечно, дружище, разве я тебе его не дал? Ладно, записывай, хотя нет, постой, знаешь что, я завтра сам поеду в Честе, оттуда тебе позвоню – и все, тебе, конечно, придется взять отпуск на весь декабрь, к черту твою работу, я с тобой буду ездить повсюду, может, в Бадалону и не понадобится, как ты думаешь? Может, Педро съездит, но уж в эти-то хаэнские местечки, слушай, это здорово, завтра обо всем договоримся. Случилось это двадцать третьего ноября. Вис, повесив трубку, сказал: кажется, у меня грипп, есть у нас градусник? И Бла ответила: нет градусника, садись, поешь, – а Вис: ладно, сейчас, но аспирин все же не помешает. Весь этот вечер Виса одолевали сомнения: как я влип в это дело, согласится ли Педро мотаться по Испании, да и кто дал мне право во всем этом копаться и что подумает эта старушка, Да и кого я знаю в Кастельяре и в Вильякаррильо, как я явлюсь ко всем этим людям, то, чем я занимаюсь, – дело весьма деликатное, хорош, нечего сказать, к тому же я совсем не умею разговаривать с незнакомыми людьми… – все, об этом не может быть и речи, не поеду, почему эти люди должны мне доверяться, что я за персона… Дальше он в своих рассуждениях не шел, не мог пойти, упрямо твердил себе одно и то же, но мысли, в самых разных сочетаниях, прижимали его к стенке. И пугали, словно приходили в голову впервые. Он скажет Бла, что это безумие, что надо выбросить все из головы, а Бофарулю: ради бога, дружище, ради бога, – но он такой энергичный, а вдруг он уже поговорил с Педро! Позвоню ему сейчас же, – как это ты ему позвонишь, который час, по-твоему? Вис не пошел под утро в мансарду: смелости не хватило. Вы уж мне поверьте. На столе ждали его разрозненные записи, реликвии, хранившиеся в картине, сама картина. Там собрано все, о чем он думал в предрассветные часы. Расстроился, совсем расстроился и долго не мог уснуть – как тут уснешь, и только собрался сказать Бла: это – безумие, как она ему сказала: послушай, ведь двадцать девятое – суббота и тебе на работу идти не нужно, так что мы можем вылететь в Барселону в тот же день, сейчас я взгляну на расписание самолетов, отпуск ты попросишь на месяц, а так у нас добавится еще два дня, весь декабрь и два дня, что ты на это скажешь? А Вис сказал: но, Бла, не кажется ли тебе, что это безумие, она сказала: да, конечно, самое настоящее безумие, что ж, сиди в своей тюрьме, и он ушел на работу, отвлекся своей нелепой работой, а вечером, когда вернулся, Бла показала ему ботинки, которые купила специально для поездки, – это мне? – случайно подвернулись, если не подойдут, мне их поменяют, – ботинки пришлись в самый раз, в новой обуви он почувствовал себя человеком, хотя ничего по этому поводу не сказал и все еще был в этих ботинках, когда позвонил Бофаруль. Дело зашло гораздо дальше, чем предполагал Вис: конечно, Бофаруль уже поговорил с Педро, тот обрадовался известию, его не удивила возможная поездка в Бадалону, Бофаруль считал, что Вис должен известить Педро письмом, – ах адрес? – записывай и запиши телефон его матери, – писала Бла, Вис только все повторял вслед за Бла, скажи ему, что мы будем в Бадалоне двадцать девятого, пусть он сообщит об этом Педро, – и при всей важности того, что говорил Бофаруль, про то, что его друзья-социалисты готовы представить его всем нужным ему людям, Виса больше всего интересовало одно: какой парик сейчас носит Бофаруль, а тот вдруг крикнул: у-у, сволочь, – Вис переспросил: что, что? И Бофаруль ответил: да этот поганец меня укусил, до крови разодрал лодыжку, понимаешь, играючи, он так мне обрадовался, – и слышалось повизгивание Лу, а Бофаруль, перед тем как повесить трубку, добавил еще: да, вот что, возьми с собой магнитофон, – Вис задумался, но Бофаруль сказал: обязательно, Вис, непременно, – тогда Вис сказал: ладно, – и Бофаруль попросил купить и ему магнитофон. Это было двадцать четвертого. Вечером Бла сказала, надо написать Педро. И они написали ему. А Вис все думал о магнитофоне, вещь, конечно, необходимая, чтобы записать живые голоса. Чьи голоса? Какие голоса в Испании ждут, чтобы я их записал? Неужели я вернусь сюда с запертыми, рвущимися наружу голосами на кассетах? Это ужасно. Голоса, живые слова? Ерунда, как я могу взять у кого бы то ни было его живой голос? Черт знает что. Мне бы, например, не понравилось. Мой голос? Это будет, наверное, кастильская речь с легким андалузским акцентом. С местными, хаэнскими, словечками, мне-то они понравятся. Люблю такое. И двадцать пятого Вис купил два магнитофона. Сбежав из тюрьмы в обеденный перерыв, отправился вместе с Бла на Тоттенхем-Корт-роуд[18]18
Улица в центре Лондона, где торгуют радиоаппаратурой.
[Закрыть]. Там много магазинов, торгующих магнитофонами и прочей электронной аппаратурой, там все что хочешь: кассетники, видеокассетники, стереофонические комбайны. Если ты мало разбираешься в этих штуках, у тебя возникает комплекс неполноценности, Бла и Вис скромненько прошлись по всем этим магазинам, где торгуют одни индийцы, и они обязательно стараются продать вам то, что вам не требуется, неважно что, а может, это один и тот же индиец успевает убежать из одного магазина и встретить вас в другом? И наконец, беззащитные и обескураженные, они купили два маленьких карманных японских магнитофона, почти невесомых и простых в управлении, просто чудо, сами убедитесь. Вечерело и подмораживало. Падал снег. Снежинки кружились вокруг фонарей. Вис постоял, поглядел на них и зашагал снова. А меж тем Бла уже позаботилась о билетах и паспортах, теперь она паковала чемоданы. Вернуться они могут через Мадрид. Повидаемся с дядей Антонио и моей матерью, говорила она. Конечно, говорил Вис, конечно. И вот наступило двадцать девятое. Ранним утром Вис поднялся в мансарду. Снег уже не падал. Но вчера и позавчера снег шел и шел, и теперь на крышах и в садиках возле домов лежал пушистый белый ковер. Вис подумал, что крыша и его мансарды, должно быть, покрыта таким же ковром, зажег плиту и приготовил кофе. На душе было легко. Он был совершенно уверен, что для его едва проклюнувшейся темы наступил переломный момент: либо она зачахнет, либо пойдет в рост. Хотя уже почти рассвело, между туч выглядывали звезды. Вис подошел к столу и нацарапал на одном из листков сумасшедшего календаря: “Сколько румбов предлагает небо мореплавателю, столько же их и у писателя, если не больше”. Пошел завести часы. Открыл дверцу. Чтобы поднять гири, надо покрутить рукоятку. Но гири висели высоко. Наверное, я вчера их завел. Нет, что-то не припомню. Может, Бла или дети. Бла? Дети? Да какая разница.
Тик-так, тик-так, тик-так. В бесшумном потоке времени. Но тут Вис услышал за окнами мансарды заунывный голос ветра. У дома стояла машина, мотор работал. Ах да, дети отвезут их в аэропорт. Ты идешь? Иду, иду. Спускаясь по лестнице, Вис на миг задержался и сказал: послушай, а ветра-то нет.