Текст книги "Три песеты прошлого"
Автор книги: Висенте Сото
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Л
Возможно, все началось с того, что дядя Ригоберто продемонстрировал тете Лоли свой знаменитый скапулярий. Она, должно быть, показала ему свои ладанки, лоскутки и косточки – святые реликвии, – а он, ни слова не говоря, театральным жестом распахнул ворот рубахи, и взору тети Лоли предстало пылающее и сверкающее красное сердце Иисусово. Тетушка ахнула. Щеки ее зарделись. И с той минуты она жила в постоянном волнении. Начала наряжаться. Они обменивались эпитимьями, очищающими от любого греха, молитвами во избавление от чего угодно – вот, например, эта, донья тетя Лоли (наверное, мне следовало написать “Донья Тетя Лоли”, как это однажды сделал дядя Ригоберто) , ее надо читать полностью каждый месяц в течение трех лет – неужели целых три года? Вместе распевали псалмы, читали покаянные молитвы. И даже устраивали шествия, свет свечей плясал по потолку – ну что еще может так возвысить душу! Он, как всегда, возглавлял шествие. Несли на плечах воображаемые носилки, шли медленно, в ногу, раскачиваясь: трам-та-та-та, трам-та-та-та… Свободно висевшая на его плечах черная рубашка и пылающее сердце мерно качались, а время от времени он подносил к губам корнет-а-пистон и жадно лизал мундштук. Нет, ни одного звука, только пальцы перебирали клавиши да медные отблески мелькали в такт, вызывая представление о торжественном марше. Он соединял поднятые руки и торжественно разводил в стороны – били, сверкая золотым блеском, литавры. И в райской, блаженной тишине звучала вся медь оркестра, звучали даже глухие удары барабана. А за ним семенила, представляя толпу верующих, тетя Лоли. На почтительном расстоянии, держа в руке мерцающую слабым пламенем свечу. Висенте наблюдал за ними, чуть приоткрыв дверь своей комнаты. После обеда. Когда дома никого не было. Уже много месяцев родители Висенте после обеда уходили вместе. Мать помогала отцу в конторе. Многие служащие, кто добровольцем, кто по призыву, ушли на фронт, и заменить их было некем. Висенте был уверен, что увиденное им в коридоре шествие было не первым. Комната Висенте находилась близко к входной двери. Рядом с гостиной. И вот как-то днем он вышел как обычно (не в коллеж, разумеется, занятий не было, зато он регулярно ходил в ФУЭ), но с лестницы вернулся взять забытую книгу. Открыл дверь своим ключом, зашел к себе в комнату. И немного погодя услышал в коридоре размеренные шаги. В конце коридора была комната тети Лоли, где на комоде в дрожащем свете двух лампадок стояли эстампы, изображавшие добрую половину всех святых. Оттуда, конечно, и начиналось шествие, там и заканчивалось. И Висенте ничего не сказал родителям. Понимал, что, если не возникнет никаких осложнений, он обязан хранить эту тайну. Как хранят детские тайны. И он стал позже выходить из дома днем, побуждаемый неосознанным желанием приучить стариков к своему присутствию в квартире. Ни о чем их не спрашивал, не лез в их жизнь. Он сидел в своей комнате и ждал, слышал, что и они ждут. Ты не уходишь? Немного погодя, попозже. А через несколько минут снова: когда ты уходишь? – Да не знаю, может, вообще никуда не пойду, но вы не стесняйтесь, как будто меня здесь нет, – что ты хочешь этим сказать? – только то, что сказал. Тетя Лоли пила свои настои из трав, дядя Ригоберто – свои, она из чашки, он – из кружки. По требованию дяди Ригоберто в настои обязательно добавлялось что-нибудь укрепляющее сердце. И Висенте из своей комнаты слышал, как они суетились на кухне, до него доносился аромат приготовляемых неимоверных отваров, и наконец дверь его комнаты тихонько отворялась – прости, мы думали, что… На третий день они не стерпели и вышли в коридор. Тихонько, стыдливо. Видимо, подкрепившись сердечным снадобьем, которое добавляли в отвары и настои. А почему бы и нет? Анисовый ликер. Вишневку. Иногда особую мальвазию, которую Висенте по просьбе дяди Ригоберто приносил из лавки, торгующей травами, что на улице Кабальярос. Возможно, только там и можно было ее достать. Мальвазия. Само это слово пленяло Висенте, как пленяли его многие другие слова, употребляемые дядей Ригоберто, значение которых тот не всегда пояснял, предпочитая оставаться немного загадочным. Тмин, жемчужная трава. Висенте обнаружил, что ему и самому нравилось оставлять такие слова затемненными, не выясняя их смысла. Если он сразу же отыскивал их в словаре, они исчезали из его памяти навсегда. Похоже было, что среди второстепенных талантов дяди Ригоберто был и талант знатока трав. Слова эти, названия трав, цветов и листьев, он мог нанизывать, как бусы: мокрица, бергамот, шиповник (бог ты мой, Донья Тетя Лоли, ничто так не помогает от меланхолии и вздутия живота, как настой плодов шиповника и кузьмичевой травы с ложкой липового меда!), каких только названий он не откапывал, каких трав не отыскивал! Лопух. Чернобыльник. Лазал по горам и долам, забирался в развалины старых замков, советовался с местными аптекарями, козопасами и старухами. Разыскивают же другие всякую всячину: стихи, песни. Еще мальчишкой дядя Ригоберто ходил в горы Контрерас, неподалеку от Вильягордо. Потом, когда подрос, ездил в Кастилию, в Ламанчу, Валенсию. Однажды, месяцев десять тому назад (эти месяцы пронеслись вихрем, война разрасталась, как буйные заросли ежевики, выползающие из ущелья, Бернабе уже девять месяцев был на фронте – в ноябре тридцать шестого защищал Мадрид, – Висенте тоже собирался на фронт), тетя Лоли попивала настой трав, как вдруг дядя Ригоберто потянул носом воздух и сказал:
– Чай из чебреца.
– Из чего? – спросила тетя Лоли.
– Из чебреца. И из цвета мансанильи.
– Верно! Как вы угадали?
– Но мансанилья не из Фуэнте-Сомеры, та душистей. Сюда нужно еще добавить анисового ликера. У вас есть? Висенте, есть у вас анисовый ликер? Вот увидите, какое чудо получится.
Не исключено, что именно тогда прозвучала первая мелопея[61]61
Монотонное, протяжное пение.
[Закрыть], тихонечко, разумеется; тетя Лоли икала и захлебывалась, смущенно хихикала. Впервые на восемьдесят втором году жизни. Во всяком случае, с тех пор мелопея пошла у них в ход, сдобренная ароматом настоев, ублажавших ее душу, равно как и названия, которые дядя Ригоберто давал своим настоям: чай из шалфея с кукурузными рыльцами, чай из девичьей травки, из иссопа и тимьяна, чай из примул, из первоцвета и голубого шпажника… Эти чаи излечивали все, никакая болезнь не могла перед ними устоять.
– Заваривай чай и ничего не замечай. Так говорят китайцы.
– Так и говорят?
– Ну, по-китайски, конечно.
Чай из фиалок с лепестками красных роз давал здоровый сон, так же как и чай из желудевых чашечек с апельсиновым цветом. А чай из больдо или львиного зева с ласточкиной травой успокаивает боли в печени, чай из подмаренника или петрушки со щепотью монашеской сумки вызывает обильное отделение мочи, приносящее несказанное облегчение, – тут тетя Лоли, поперхнувшись, просила рассказать лучше о чае из ландыша, на что дядя Ригоберто говорил: о, этот в сочетании с садовым сандалом укрепляет сон, но вот для отделения мочи, – дядя Ригоберто, а трава каноников? – да бог с ними, с канониками, чтобы помочиться в полное удовольствие, нет ничего лучше чая из писисиуауа, так называют эту траву американские индейцы, которые многому научили травников всего мира, это слово имитирует звук, издаваемый при… – дядя Ригоберто! – нет, вы только вслушайтесь: писисиуауа, прямо наслаждение – ради бога! А чай из розмарина с лимонным бальзамом предохраняет от облысения, тогда как свежий компресс из настоя очанки, если наложить его на веки, снимает воспаление глаз. И еще были чаи на все случаи жизни. Например, чай из лекарственной валерианы и чай из страстоцвета вместе с пустырником, если их подержать ночь на свежем воздухе при ущербной луне, успокаивают тех, у кого буйный нрав, и тех, кто склонен к истерике. Или еще чай из крапивы, а также чай из огуречной травы и боярышника – эти помогают избавиться от вялости и склонности ко вздохам, а еще чай из подмаренника или из Кузьмичевой травки с плодами шиповника и с медом разгоняют дурное настроение, веселят селезенку.
– Вы говорите, селезенку, дядя Ригоберто?
– Селезенку, говорю, донья тетя Лоли.
– Господи Иисусе, уж вы скажете!
(Она выглядела изящной. Несмотря на преклонные годы. Лицо всегда розовое. И еще кисточкой на щеках рисовала два красных помидора и не забывала нацепить драгоценности.)
И пили они не только мальвазию, в которую обязательно крошили апельсиновые корочки (кроме тех случаев, когда требовалось успокоить печень), они еще принимали что-нибудь “для ободрения души”, то есть капельку водки, коньяку, рома, анисового ликера или рюмку сухого белого вина, хереса и тому подобное, в доме Висенте этого добра было предостаточно. Потому что никто не пил. Именно поэтому. На Рождество отец Висенте получал не один ящик всевозможных горячительных напитков, и, хотя на следующее Рождество он раздаривал их в свою очередь другим клиентам (жена следила, чтобы подарок не вернулся к дарителю), полностью они никогда не расходились. Одному против всех трудно. А травы, цветы, листья приносил Висенте – целый гербарий, – и в чемодане дяди Ригоберто был их немалый запас. Как-то однажды он попросил вдруг: “Висенте, не мог бы ты съездить ко мне за моим чемоданом?” Слова эти врезались в память. Ко мне. Это уже не значило: в Вильягордо-дель-Кабриэль, речь шла о пригороде Альбал, улица Сан-Роке, одиннадцать, там живет Хосе Чилет. “Когда я стал опасаться, что со мной произойдет то, что произошло, я отнес туда кое-какие вещички. Это мой хороший друг. Хосе Чилет. Пепе. Что? Нет, про трубу я тебе ничего не говорю… Труба? Нет-нет”. Поездка в этот самый Альбал была не из приятных. На трамвае, который ждет на разъезде встречного, чтобы разъехаться и продолжать движение в противоположные стороны. Как тут не вспомнишь поездку, совершенную лет десять-одиннадцать тому назад вместе с Бернабе. В нетерпении Висенте пересаживался с одного места на другое. Когда же наконец доберемся? С Бернабе он последние три четверти года виделся мельком не больше трех раз (кажется, последний раз в ФУИ: все хорошо? – все хорошо), и тот написал ему один только раз, по прибытии в Мадрид. Но Висенте верил, что с другом ничего не случилось, иначе это знала бы вся ФУИ. И вдруг, сидя без движения в стоящем без движения трамвае, Висенте снова почуял спертый запах, который некогда ощущал в доме дяди Ригоберто, в высокой и темной прихожей, и тут его осенило, что там, наверное, старик и хранил свои пахучие травы. От приятного волнения кровь прихлынула к его щекам: теперь он вместе с отцом продолжал благое дело. Люди, которые друг друга почти не знали или вовсе не знали, подают во тьме друг другу руки. Но теперь безотчетная радость, под наплывом которой он помог спасти дядю Ригоберто, угасла. Висенте хотел только одного: пойти на фронт. Он обязан был поступить так же, как Бернабе. Иначе ты не антифашист. Правда, не всем обязательно идти на фронт. Но он обязан. Он должен сражаться против тех, кто раздул огонь, пожирающий его страну (он слушал доводы, отмахивался от них: вы правы, вы не правы, вы проиграли мир и не обретете его вновь, пока не выиграете войну). Он безотчетно избегал логического анализа проблемы – он боялся этого, – и снова и снова перед ним возникала загадочная фигура дяди Ригоберто. Снова и снова уходил от вопроса: а что, если бы Бернабе ушел на фронт, не уладив дела дяди Ригоберто? И чтобы уйти от этих мыслей и от многих других, он, сидя в душном, безнадежно застрявшем на разъезде трамвае, полном постоянных (таких молчаливых теперь) пассажиров, спрашивал себя: ну почему этот трамвай должен пройти сквозь такое время, время войны? Нет, не почему, а для чего? Вот он стоит себе спокойно под тем же самым небом, какое было в мирное время, и пассажиры те же. Но у них дети или внуки на войне. Может быть, некоторые уже их и лишились. Ну почему же не приходит этот растреклятый встречный пригородный трамвай? Пойми, я говорю это потому, что, двигаясь, мы хоть немного уйдем из этого времени, а, вот и встречный трамвай. Хосе Чилет оказался маленьким крестьянином, сухим, жилистым, почерневшим от солнца на огороде, у него был густой бас и неожиданно голубые глаза, открытые альпаргаты из дрока, рубашка и кальсоны в голубую полоску, нет, не то чтобы он ходил в нижнем белье, глупости, просто там принято так ходить. Когда Висенте спросил: дон Хосе Чилет? – тот ответил: да, сеньор. А когда Висенте отдал ему письмо, заморгал глазами, словно от яркого солнца, потом Висенте сказал: это от дяди Ригоберто, – он помолчал и спросил: ну как он? Висенте ответил, что все в порядке, Хосе Чилет подумал, подумал и крикнул: Пепа Тереса! Пепика! И тогда прибежали Пепа Тереса, его жена, и Пепика, его дочь, обе черноглазые, и Хосе отдал письмо Пепике, и та стала медленно читать его вслух. Отдай мой чемодан подателю сего, гласило письмо, а потом его разорви. Они стояли между калиткой и входной дверью, обе были распахнуты настежь, Хосе Чилет все спрашивал: ¿está bé, está bé?[62]62
Ему хорошо, ему хорошо? (катал.)
[Закрыть] Висенте отвечал: molt bé[63]63
Очень хорошо (катал.).
[Закрыть]. Хосе ненадолго вошел в дом и вернулся с чемоданом, а Пепика уже рвала письмо в клочки, чемодан был картонный, преогромный, но не очень тяжелый, нет. И Хосе Чилет вытащил кисет и папиросную бумагу, закурили, Хосе Чилет время от времени улыбался, потом принес глиняный кувшин, выпили, и Висенте стал прощаться со всеми тремя за руку, только ни Пепа Тереса, ни Пепика руку подавать не умели, оставляли ее в твоей руке как мертвую, делай с ней что хочешь, Висенте смутился: Пепика была настоящая красотка – и спросил:
– А не могли бы вы дать мне еще и большую тубу?
– Тубу?
Тубу сунули в мешок, Пепа Тереса его даже зашила. Туба, правда, была тяжеловата, еще как, черт ее подери, нести ее будет нелегко, но Висенте больше беспокоило, а что скажет отец? Но он не унывал: в такой час, пожалуй… И в самом деле, он пришел домой, открыл дверь и никого не встретил. Когда немного погодя он вручил огромную трубу дяде Ригоберто, тот осторожно вынул ее из мешка, приложился к ней щекой и стал поглаживать ее огромными ручищами. И только от этого движения от трубы исходил музыкальный дух, а когда дядя Ригоберто хлопал по ней рукой, она отзывалась басовитым гудением. Потом открыли чемодан. Ты представляешь себе, как пахнет сельская табачная лавка? Острый и пряный запах щиплет ноздри, и ты говоришь: ага, это нюхательный табак, каких только сигар и сигарет ты не найдешь там, они сохнут на полках, век бы не уходил из этой сельской табачной лавки. В общем, от чемодана исходил примерно такой же запах. Он чувствовался сразу. Не надо и открывать. В одном конце лежало пачек десять дешевых сигар с портретами красавиц на крышках, перевязанных шелковой лентой, дядя Ригоберто поднес их к носу и, закрыв глаза, произнес: ах! Вспомнив, как дядя Ригоберто сидел в забытьи в “Музыкальном Атенее”, а музыкант, игравший на треугольнике, пускал ему в лицо дым под звуки “Испанских цыган”, Висенте подумал, что тетя Лоли, чего доброго, начнет курить, а дядя Ригоберто тем временем бросил на него вопросительный взгляд, и тогда Висенте разглядел в чемодане и другие вещи. Дядя Ригоберто извлек со дна какую-то папку, а под ней ровными рядками лежали пачки банковских билетов – Висенте вытаращил глаза, но дядя Ригоберто не обратил на них никакого внимания. Он раскрыл папку и стал не торопясь просматривать содержавшиеся в ней бумаги. Тут были и листы нотной бумаги, написанные от руки, и печатные ноты. Насмотревшись, дядя Ригоберто захлопнул папку и положил обратно. И тогда, миновав деревенскую лавку и углубившись внутрь дома, Висенте снова почуял запах полей, который дядя Ригоберто так долго хранил в доме своего друга в Альбале. В упакованном виде, как говорится. Чемодан был разделен полосками картона на многочисленные отсеки, и в них лежали, перевитые стеблями испанского дрока, образцы всех трав, листьев и цветов, какие удалось собрать дяде Ригоберто за всю свою жизнь. К каждому пучку была прикреплена бумажка, на которой уже выцветшими чернилами были заботливо и аккуратно выведены какие-то слова. Те самые редкостные слова, которые коллекционировал дядя Ригоберто, – Висенте охотно переписал бы их, чтобы потом вспомнить их и насладиться их ароматом. Дядя Ригоберто начал указывать ему на эти надписи, говоря: видишь? – видишь? – видишь? – и Висенте читал: буквица, калган, росянка, ландыш. Но дядя Ригоберто остановил его, подняв руку:
– Вот эти все и еще другие ингредиенты, о которых я узнал из английского справочника, нужны для того, чтобы получить живую воду, секрет которой знали еще в семнадцатом веке. – Висенте изумленно и подозрительно покосился на него, а он продолжал: – Знали еще в семнадцатом веке. Если ее принимать каждое утро натощак – омолаживает. Когда кончится эта проклятая война, мы достанем остальные ингредиенты, например подвздох и лапы старого кролика, жаворонка и прочее, я приготовлю эту воду, донья тетя Лоли будет ее пить – и помолодеет.
– Боюсь, уже поздно, – сказала тетя Лоли.
– Почему?
– Потому что уже давно, очень давно, мне является святой Паскуаль.
– Кто, кто?
– Святой Паскуаль Байлон. И стучит три раза. Я во сне слышала.
– А что это значит?
И она не без гордости пояснила, о чем идет речь. Не без гордости, потому что, когда они углублялись в мир праздников, ладанок и индульгенций, трехдневных служб и новен, постов и говений, дядя Ригоберто не раз читал ей нравоучения. Несмотря на это, она – и это было заметно – предпочитала его своему духовнику, падре Момпо (который тоже наставлял ее, но слишком сурово, аскетично, грозил адскими муками, как началась война, он отправился в паломничество, в Лурд, и с тех пор как в воду канул). А теперь, услышав, что святой тройным стуком предупреждает тех, кому пора приготовиться достойно встретить смерть, дядя Ригоберто сник. Расхаживал по комнате и бормотал: прах побери, должно быть, это так и есть, – потом взглянул на тетю Лоли и спросил:
– А куда он стучит?
– Ах, разве я знаю, в стену, в дверь, в изголовье кровати.
– Даже в изголовье кровати? Ишь ты, прах тебя побери.
Но шли дни, складываясь в недели. Проходил месяц. Потом другой. И однажды дядя Ригоберто оказал Висенте самое высокое доверие: показал ноты пьесы, которую в это время сочинял. Она называлась “Менуэт доньи Тети Лоли” и была предназначена для корнет-а-пистона и трубы-тенора в сопровождении фортепьяно. Он менял инструменты там, где следовало, подносил мундштук к самым губам, но не касался его, а лишь играл на губах, едва слышным голосом исполнял гаммы, арпеджио, тремоло на самых верхах или брал такие низкие ноты, что багровел и задыхался, глядя в написанные им самим ноты. И говорил: вот окончится война, и мы с Матиасом сыграем эту вещь, тогда послушаешь. Матиас был ризничий и лучший органист (как и пианист) во всей округе Вильягордо и Кампорроблес. И Висенте в известном смысле уже “слышал”: ноги двигались в плавном ритме менуэта, в легких поклонах гнулась спина. И внезапный порыв ностальгии уносил его в далекое детство. К тому короткому концерту, который закончился знаменитым соло тубы. В музыкальных фразах, которыми исходил дядя Ригоберто, возникал и замирал хохот обезумевших птиц, порхали сами неправдоподобно яркие птицы, они вылетали из сверкающих раструбов обоих инструментов и исчезали. Заметь: исчезали. Вот какие чудеса таскал гигант на своем горбу. Музыкальные забавы (хоть и с грустным концом) для детей. Ты их и видишь, и не видишь, но они такие яркие, броские. И было кое-что еще. И это кое-что раз от разу больней ранило Висенте. Слепило, как звезды, которые вспыхивали и гасли на полированной меди труб. В своем великом воодушевлении дядя Ригоберто страдал: облизывал пересыхающие губы и все набирал воздуха, чтобы сотрясти воздух медными звуками той или другой трубы. И каждый раз сдерживался. Покрывался потом. Тишина его убивала. Но такое занятие стало для него привычным делом. Висенте подумал, что страдания дяди Ригоберто особенно усугублялись, когда он почти бесшумно демонстрировал ему или тете Лоли свои собственные произведения. Происходило это всегда днем, после приема настоев с чем-нибудь подкрепляющим душу. Последнее, кстати, он “дегустировал” отдельно. Понимаешь, надо же распробовать. Один стаканчик. И дегустация производилась перед началом концерта, когда он был еще спокоен, когда мир сказочных драгоценностей с их невыразимым благоуханием (исходившим от чаев, в которых от чая сохранилось только самая его суть: слово “чай”) еще не нарушал райскую тишину паванами, менуэтами, сарабандами или мазурками. От их названия Висенте приходил в восторг, он их записывал. Всей своей фантазией помогал он увидеть свет чудесным забавам, а тетя Лоли вновь становилась девочкой: хлопала в ладоши, а то и роняла слезинку. Но наконец наступала тишина, яркие краски угасали. И тогда записанные названия пьес и необходимых для исполнения инструментов создавали у Висенте иллюзию, что он что-то сохранил. “Альбальская серенада” (для корнет-а-пистона и трубы-баритона в сопровождении фортепьяно или фисгармонии). “Ночная баллада” (для фагота, трубы-тенора, трубы-баритона или тубы в сопровождении фисгармонии. И пожалуйста, бубен, который вступит в указанном месте “анданте”, и больше нигде). Дядя Ригоберто исполнял для них и произведения других авторов, перебирая пальцами клавиши труб и негромко напевая мелодию фальцетом. В его нотах были его собственные и чужие переложения Фальи, падре Викториа, Альбениса, партии, написанные для других инструментов, но, безусловно, подходящие и для различных труб, – тут были и Рихард Штраус, и Вебер. Запомни, Висенте. И Висенте обещал себе, что когда-нибудь приобретет необходимые музыкальные познания, чтобы его интуитивная догадка превратилась в уверенность: дядя Ригоберто необычайно одаренный человек и самобытный музыкант. Но чем дальше шел концерт, тем хуже приходилось исполнителю. Сводило пальцы, срывался голос, дрожали губы, и весь он дрожал, того и гляди не выдержит и дунет в трубу. С отчаяния – так думал Висенте, – а потом покончит с собой. Похоже было, Висенте все время боялся, что услышит вопль. Был уверен, что раздадутся вопль и проклятие. Он не знал почему, но именно этого ждал он от дяди Ригоберто. Никогда раньше не задумывался он над тем, какая таинственная сила скрыта в проклятии, а теперь это его заинтересовало. Сам не зная почему (эта мысль его ослепляла), он верил в эту таинственную силу, но, конечно, сначала надо было решить, верит ли он в бога, но, так или иначе, его сильно беспокоила судьба дяди Ригоберто. Он представлял себе, как дядя Ригоберто разобьет сверкающей трубой застекленную дверь балкона, нацелит ее в небо и издаст из нее сатанинский хохот, потом упадет на колени – дальше его воображение не шло, он мучительно искал выхода: а что мне делать, что делать? – может, собрать все его трубы и унести ночью из дома – нет, это бы его убило – или же сказать ему, пусть играет, только тихонько, – нет, и это не годится, он войдет в раж, и всех нас заберут. Что делать, что делать? Он так был уверен, что его опасения не напрасны, как будто дядя Ригоберто перед ним исповедался. Стал избегать подобных сцен: слишком уж гнетущее впечатление они на него производили. Как только он видел, что дядя Ригоберто тянется к какой-нибудь из своих труб, заранее шевеля пальцами, старался остановить этот его порыв, спрашивал что-нибудь о травах, о Вильягордо, о его армейской службе в Валенсии и в особенности – это был самый верный и тонкий способ отвлечь старика от мучившего его желания – о самих инструментах. Висенте поражала фантасмагория звуков, которые звучали в сознании старого музыканта: фуги и переходы саксофонов, флейт, фаготов и труб, неповторимо тягучие ферматы гобоя, словно стелющиеся в воздухе, бесконечное разнообразие медных звуков семи разновидностей труб от корнет-а-пистона до тубы. Из этого волшебного мира Висенте выходил, понимая только то, что он ничего не понимает. Окончательно обалдевал. Но им руководила одна лишь мысль: все что угодно, лишь бы старика не потянуло выйти на балкон и извлечь из трубы сатанинский вопль. Подобная вспышка божественного вдохновения могла вызвать вполне земной пожар, который сжег бы и музыканта, и Висенте, и всю его семью. Этот пожар пришел бы в дом с улицы, медленно и спокойно поднимаясь по ступеням. С улицы суровых военных лет. С улицы, по которой он уже много месяцев беспрепятственно гулял, точно сильный неумолимый зверь, хорошо знакомый замирающим в страхе людям. Так он разгуливал по улицам, принюхиваясь, и тем летом тридцать седьмого. Висенте жил какой-то нереальной жизнью, ходил как во сне из дома в резиденцию ФУИ (улица Конкордия, 6) и из резиденции ФУИ домой. Точно лунатик, шагающий по скатам крыш от одного кошмара к другому. Он был членом общества “Филин” (не ахти что, но не так уж и плохо, черт побери, пока не уйдет на фронт, лучше уж ходить сюда, чем на всякие политические собрания), участвовал в репетициях “Двух болтунов” или “Дракончика”, окунаясь в другое время, в мир выдумки, полета фантазии, однако мир этот казался ему не более фантастичным, чем тот, в котором он жил дома с двумя нелепыми, возможно, чокнутыми стариками. Болтая с девушками и парнями за сценой, Висенте иногда вдруг спрашивал себя, а что бы они подумали, если бы узнали о существовании дяди Ригоберто и тети Лоли. Он этого не опасался, но каково было бы их изумление. Никто ничего в нем не замечал, он курил, болтал, в нужный момент смеялся, глядя широко открытыми глазами, как и положено лунатику. Но иногда бывало и хуже. Иногда опасность, которой он подвергался, заглядывала ему в лицо и заставляла содрогнуться. Но, как видно, содрогался он только в душе, потому что опять-таки никто ничего не замечал. Дядя Ригоберто мог затрубить с балкона в любой миг. Может, он уже это и сделал. Может, с улицы суровых военных лет уже поднялся в его квартиру неумолимый зверь. Или тетя Лоли могла выйти из дома и проболтаться. Надо было поговорить с отцом. С ясностью, не свойственной лунатикам, Висенте понимал, что это вопрос жизни и смерти. Глядевшая ему в лицо опасность начинала угнетать его. А с другой стороны, разрешить этот вопрос было очень просто. “Филин” должен был вот-вот уехать на гастроли по городам округа Альбасете и, возможно, Хаэна. И Висенте хотел уехать с театром. Несмотря ни на что. Он предчувствовал, что очень скоро попадет на фронт. При всей своей политической незрелости он как будто ощущал во рту горький вкус поражения, в душе его занозой сидела мысль, что Республика проиграет войну. И он ощущал это очень глубоко и лично: это он проиграет войну. Именно так. Неужели он тянет время, чтобы избежать бесполезной жертвы? Оскорбленным тоном он говорил себе “нет”. А это препятствие, эта настоятельная необходимость охранять дядю Ригоберто, что это: его злой рок или его избавление? Ведь ушел же на фронт Бернабе, и Висенте был уверен, что Бернабе все равно ушел бы, независимо от того, как решилась бы судьба дяди Ригоберто, – разве этот поступок друга не указывает ему путь к правильному решению вопроса? В двухнедельной поездке с театром по городкам и поселкам Испании Висенте видел для себя прощание с тылом. С отчаянной неразумной тягой к нормальной жизни. Он сам так решил, никому не говоря ни слова. Гляди, как просто. Известно было, что театр выступит в Альмансе, Альбасете, Эльине и, возможно, в некоторых городках близ Хаэна. Называли Вильянуэву и Вильякаррильо. В труппу входила, конечно, та девушка. Почти девочка, две тугие косички, немного угловата. Малолетка. Висенте никак не мог сообразить, сколько же ей лет. Ехала она потому, что была сестренкой другой девушки, которая была хорошей актрисой. Но никто не говорил, что ее берут только из-за того, что ее сестра – хорошая актриса, просто на всякий случай. И Висенте злился на себя, говорил, что ей не больше тринадцати, и рвал стихи, которые уже начал сочинять в ее честь. Еще одна хорошенькая в моей жизни, еще одна глупость. Нет, не еще одна глупость, а еще одна история, которую в то время он не расположен был переживать. Но он поедет с театром, хоть там он и чаще будет видеться с девушкой. А по возвращении сделает все что надо, чтобы уйти на фронт. Потом… Потом надо было все-таки поговорить с отцом. Либо дядя Ригоберто, либо трубы – вместе они в доме оставаться не могут. И тогда Висенте отступал перед чертовской заковыристостью собственной проблемы: что такое для меня судьба дяди Ригоберто – избавление или злой рок, который не дает мне уйти на фронт, потому что честней было бы остаться? Бернабе – это Бернабе, а я – это я. Но минутку. Минутку. Не пойти – действительно честно или “честно” в кавычках? К черту. К черту! Бернабе – это Бернабе, а я – тоже Бернабе. Либо одно, либо другое. Пусть дядя Ригоберто сам выбирает. Послушай, а ему ли решать? Как это “ему ли”? Ему в первую очередь. Решено. Нынче же вечером поставлю этот вопрос перед домашними. Да, этого не избежать. Ведь я единственный, кто до сих пор оберегал его, и я один знаю всю правду. И ты подумай: в этот самый вечер, в тот самый вечер, когда Висенте шел домой быстрей, чем обычно, и с большей тревогой на душе, хотя всякий знает, не так уж часто приходится спешить домой с тревогой на душе, – так вот, в тот самый вечер дядя Ригоберто сам решил свою проблему. Висенте вошел в дом тихонько, остановился у двери, прислушиваясь. Но к чему он прислушивался?.. Он остановился в полутьме передней, потому что грызли сомнения. Ну что я ему скажу? Ведь я смогу убить его, сказав об этом! Через застекленную дверь, за которой с левой стороны, в самом начале коридора, была его комната, он заметил медленно приближающийся дрожащий свет. С Висенте градом лился пот. Август, начало августа, дикая жара, духота полутемной передней, где нет ни ветерка, ни шелеста листвы, август, если бы хоть услышать шум прибоя, но нет, нет, жаркое шерстяное одеяло окутало тебя с головой, и ты обливаешься потом, как будто у тебя грипп и ты принял аспирин, задыхаешься, а струйки пота щекочут тебя и тут, и там, и кое-где еще. Быстро шел по улице, воздух овевал лицо, жары не чувствовалось, а здесь, укутанный жарким одеялом августа, – вот зараза, хоть ложись и умирай. Он с закрытыми глазами видел эту сцену. Мерцающее пламя свечи. Скапулярий. Дядя Ригоберто дрожащими губами касается мундштука одной из своих труб. В прозрачном вечернем воздухе Висенте еще видел покинутые им импровизированные декорации театра. Они репетировали “Дракончика”, и он тосковал о тех временах, к которым относилось действие пьесы. И написана она была непростым, но свежим языком, на котором приятно говорить. Он знал, что без него слова его персонажа прозвучат иначе. И еще в пьесе был народ, целое селенье. И он был лишь одним из тех, кто наивно позволял одурманить себя этим трам-тарарам-бум, трам-тарарам-трах, что должно было создавать колдовскую атмосферу. И вот теперь он стоит в своей передней, изнывая от жары, и все же чувствует, что там, на сцене, он более на месте, чем в сцене, которую он сейчас увидит, – но тут дядя Ригоберто прервал поток его мыслей, толкнув застекленную дверь и придержав ее, чтоб не распахнулась настежь.