Текст книги "Три песеты прошлого"
Автор книги: Висенте Сото
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
5
Бофаруль, завернувшись в плед – хоть печь и горела, было зябко, как бывает в Валенсии, не знающей зимы, ложишься в постель, а простыни сырые, но что поделаешь, если там зима – это сырость и холод, – так вот, Бофаруль, завернувшись в плед, передавал Вису бумаги, и ему никак не удавалось дать пинка Лу или Каровиусу, потому что те ловко уклонялись и отпрыгивали, и Бла говорила: какие они у вас игривые, – а Бофаруль говорил: игривые? Это сукины дети, вот они кто, это тебе кажется, что они хотят поиграть со мной, но меня не обманешь, я знаю, что они хотят меня кусать, царапать, грызть, я знаю, что это за сукины дети, – и Бла спросила: Каровиус тоже? Бофаруль ответил: он-то? Да он самый настоящий сукин кот, – но тут Вис сказал: послушай, рекомендательные письма в Кастельяр и Вильякаррильо – это да, но я здесь вижу письма в другие города, даже в Хаэн, – и Бофаруль ответил: конечно, на всякий случай, если не понадобятся – ну и бог с ними, Вис озабоченно просматривал письма алькальдам, председателям и секретарям ИСРП[31]31
Испанская социалистическая рабочая партия.
[Закрыть] и ВСТ: Но мне-то хотелось бы привлекать к себе как можно меньше внимания, – тебе хотелось бы, чтобы никто не знал, кто ты такой, но нет, пусть знают, – да что ты, я совсем не то хотел сказать, – как это “не то”? – Ну, послушай… да, конечно, – и Бофаруль велел ему замолчать и одеваться, потому что им надо идти к старому социалисту из Торреперохиля, который уже много лет живет в Валенсии и теперь ждет их – его предупредили, что мы придем, он поможет наладить контакт с людьми из Вильякаррильо, это недалеко от его родных мест. И Вис спросил: стоит ли беспокоить этого человека, – Бофаруль сказал, что это обязательно, у тебя же нет рекомендаций в Вильякаррильо, – и Вис умолк. Бла почесывала бока Лy, и Лу ворчала от удовольствия, а Каровиус ревниво мяукал, и тогда Бла чесала ему за ухом. Каровиус был толстым одноглазым котом, глаз он потерял в жестокой схватке с вороном, впрочем, око за око, потому что ворон после этого тоже окривел; пораженный Бофаруль видел этот бой, завязавшийся на плоской крыше его дома при полной луне, при свете которой дымовые трубы и голубятни четко вырисовывались на фоне неба, когти кота против когтей ворона, дикие прыжки и яростное хлопанье крыльев, фырканье и карканье, волосы становились дыбом, сказал Бофаруль, указывая на свою лысину. И все это может еще возобновиться: ворон, усевшись на недосягаемый флюгер, оглядывал крышу, на которую Каровиус вылезал, чтобы наблюдать за флюгером. Иногда, впившись друг в друга единственным глазом, для чего каждый поворачивал голову в профиль к противнику, они сидели неподвижно по часу и даже больше. У Лу в жизни ничего сногсшибательного не было, Лу просто кусала Бофаруля, это был смирный коккер-спаниель с блестящей коричневой шерстью, которая топорщилась, особенно на огромных обвислых ушах. Она вызывала в памяти образ Короля Солнце[32]32
Имеется в виду французский король Людовик XIV.
[Закрыть] и английских судей в париках. И она кусала Бофаруля. Вот и все. Как и Каровиус, но тот больше царапал. Это естественно. Бофаруль особенно не жаловался, нет, но всегда ходил в отметинах. На руках, на ногах. Надо сказать, что он по-своему мстил им. Между всеми тремя образовался треугольник ненависти. Когда Бофаруль был в отъезде и их забирала к себе его сестра, они жили, как и положено жить кошке с собакой. Но как только возвращались к нему, не обращали друг на друга никакого внимания и свою ненависть друг к другу проявляли через него. Именно так, говорил Бофаруль, через меня, терзая меня. Но и я у них в долгу не остаюсь. Из каждой поездки я привожу им какой-нибудь подарочек: мяч, заводную мышь, резиновую кость – и бросаю им этот подарок с величайшим презрением. Немного погодя Бофаруль исчез и снова появился. В другом парике. Ушел в парике с залысинами, а вышел и с лысиной, и с плешью. Когда они спустились вниз и выходили на улицу – дом был из тех, в которых лестница, со множеством невысоких ступенек и веревкой вместо перил, ведет прямо в квартиру, – Вис прошел вместе с Бла вперед и вполголоса спросил ее: он сменил парик? – да, я думаю, он сменил парик. Это совершенно успокоило Виса. В это мгновение – ну еще бы! – он ясно понял, как он уважает этого непостижимого Бофаруля. За то, что он жизнь богемы предпочитает богатству и носит загадочно идеальные парики. Кто не обратит внимания на его метаморфозы, тот и не подумает о париках, а кто обратит, скорей подумает, что сам был невнимателен – вот так штука, я почему-то считал, что лысина у него меньше (или больше, или со лба, а не плешь на макушке)… Держа под руку Бла, он взял под руку и Бофаруля, и они отправились в путь. Немного погодя приехали на такси к дому, где жил Кандидо. Старый социалист из Торреперохиля. Семидесятилетний старик живого нрава. Высокого роста, очень высокого. Худой и костлявый. Много чего претерпел за войну и после войны и теперь существовал на пенсию вместе с женой, которую тоже звали Кандида, она была маленькая и черноволосая, мужа обожала (“Чего он только не повидал на своем веку!”), но многое принимала слишком близко к сердцу и тайком его поругивала. В войну и в послевоенные годы она сама и вся ее семья сильно настрадались, да и близких недосчитались. Несмотря на это, в Кандиде чувствовалась скорей усталость, чем горечь, и иногда она даже изумленно улыбалась выходкам мужа. А было уже четвертое декабря (Бла и Вис задержались на два дня в Барселоне и второй день находились в Валенсии), и через день-два Бла, Вис и Бофаруль собирались в Вильякаррильо. Кандидо действительно приготовил для них рекомендательное письмо человеку, который жил в Вильякаррильо и, по словам Кандидо, мог рассказать им много удивительного, звали его Хосе Морено. А когда шестого утром Вис и Бофаруль пришли на автобусную станцию, чтобы ехать в Вильякаррильо, они там встретили Кандидо и Кандиду. Пятого числа Кандидо получил письмо из Мадрида от старого друга, сына последнего республиканского алькальда Вильякаррильо, расстрелянного в тридцать девятом году на кладбище этого городка. Кандидо сказал, что завтра останки этого достойного человека будут перенесены в нишу, потому что тогда его захоронили наспех… кое-как, хоть и не в братской могиле, как остальных. И вот его сын спрашивает нас, не хотим ли мы присутствовать на церемонии вместе с ним, его семьей и…
В Вильякаррильо прибыли днем. Все пятеро остановились в одной гостинице. Прошлись по городку, посмотрели, а вечером пошли к Хосе Морено. То, что рассказал Хосе Морено и что Вис недели три спустя снова прослушал в магнитофонной записи у себя в мансарде на Палмерс-Грин, впоследствии заставит Виса все хорошенько припомнить, начиная с седьмого числа, когда они пошли на кладбище, а не с шестого, дня встречи с Морено.
С широкой эспланады на окраине городка они увидели справа кладбище, а левее, немного ближе к городу, – длинную белую стену. Эта стена как бы обрубала склон расположенного позади нее небольшого холма. Перед стеной был пруд, очевидно для водопоя. В таком месте, подумать только. И прежде всего, переводя дух – им пришлось подняться на несколько холмов, прежде чем они сюда добрались, – они стали смотреть на стену и на пруд. Они должны были здесь остановиться, они должны были на все это посмотреть, хотя и не знали почему, и Кандидо резко и сухо сказал, что здесь тоже расстреливали, и кто-то из стариков, лет семидесяти, таких же, как Кандидо и Кандида, присоединившихся к ним возле кладбища, их было трое или четверо, – через кладбищенские ворота входило и выходило немало людей, – кто-то из этих стариков, которым Кандидо представил приезжих очень кратко, “наши друзья”, сказал: и по-моему, расстреливали и здесь, на этом месте полегло немало народу, – а Кандидо сказал: а туда лучше и не смотреть – и быстрым движением руки указал на кладбищенские ворота, качая головой, и принялся расхаживать, отделившись от остальных, немного вразвалку, стуча каблуками, на нем были пастушьи сапоги и светлая кожаная куртка, а кто-то из стариков, тот же самый или другой, сказал: да, их ставили к воротам кладбища, – на что Кандидо сказал: черт побери, ставили к воротам и к кладбищенской стене ставили, – но Вис все смотрел на ту, другую стену и никак не мог понять, для чего здесь водопой, или что там еще, и стена как будто свежепобеленная, что же, их ставили перед прудом или как, и он сказал:
– Но этот пруд и эта стена… – и умолк.
Кто-то ему ответил:
– Тогда ничего этого здесь не было: ни пруда, ни стены.
– Ничего, – подтвердил Кандидо. – Это все появилось уже потом, а тут был просто склон холма, очень крутой.
И Вис отчетливо представил себе этот склон.
Но в эту самую минуту он почувствовал, что кто-то смотрит ему в спину. Он не смог бы объяснить, что именно он почувствовал. Как будто его кто звал. Нет, это чувство было сильнее, чем если бы он услышал зовущий его голос. И я обернулся, и тот человек опустил глаза и прошел мимо – мне показалось, что он как-то ковыляет, – и нагнал небольшую группу людей, подходившую к воротам кладбища (Вис потом не раз вспомнит, как он заморгал, словно в колеблющемся кадре немого кино). Ничего больше не произошло, но Вис был поражен. Настолько, что не слышал разговоров вокруг. Не хромает ли этот человек? Да, хоть теперь его закрывал то один, то другой из тех, с кем он шел, видно было, что хромает. Не сильно, нет, он слегка покачивался, ступая хромой ногой. Пожалуй, от этого прихрамывающего человека его отвлекли не разговоры, а звонкая тишина, повисавшая между отдельными фразами говоривших. Тишина, потом кто-то произносит несколько слов, снова тишина, снова кто-то говорит, но теперь уже другой. “Их ставили у холма”. “Бывало, по четыре, по пять сразу”. И еще что-нибудь в таком же духе. “А потом – на кладбище”. Тишина. “А тут стояли те, кто расстреливал”. Неизвестно, чьи слова, неизвестно, чье молчание. Как будто люди говорили помимо себя, подчиняясь общему настрою. Может быть, никто не сознавал ни то, что он говорит, ни то, о чем он умалчивает, ни то, что слышит. Разрозненные фразы, безликие голоса. В нескольких шагах от стены виднелась заброшенная дорога, совсем заброшенная, мертвая, она никуда не вела. Разве что в прошлое. Дорога между стеной и кладбищем. В двух шагах от дороги, там, где стена кончалась, стояло дерево, вернее, древесный остов, скелет, резко очерченный на фоне голубого неба. К дереву была прибита дощечка: “ЧАСТНЫЕ ОХОТНИЧЬИ УГОДЬЯ”.
Ни леса, ни даже кустарника.
Было очень холодно, Вис уже отметил для себя этот холод. Будь сейчас лето, он все равно бы почувствовал этот холод. Совсем иной холод. Твой холод. Твоя смерть. А все вокруг такое ни в чем не виновное. Пейзаж открытый, обнаженный, голый, его не оживляла зелень. В нем была немая жестокость. А неподалеку дома. И даже скотные дворы, или амбары, или что там еще на вершине холма. И Вис медленно прошелся вдоль стены. С одной стороны стена, с другой – дорога и дощечка с надписью. Он знал, что минуту назад наяву увидел стену, которую представлял себе в своей мансарде на Палмерс-Грин, только теперь она сияла свежей побелкой. (“Был солнечный и холодный день, прозрачный от голубизны горных далей” – так он записал в блокноте; “это хрустальный холод, ты разбиваешь его в воздухе, как хрусталь” – еще и это записал.) Я вижу эту стену, не глядя на нее. Внутренним взором. Вот красные и черные пятна.
Вот щербины от пуль. Здесь построили стену, потому что раньше здесь расстреливали. Они думали, что надо забыть, что здесь было. А надо было увековечить.
Они подходили к кладбищу, впереди шел Кандидо. Там толпились люди. Немного, кое-кто из персонала, как говорят здесь. Мужчин больше, чем женщин. Подъехала большая машина, из нее вышли несколько человек, и один из них, совсем еще молодой, поднял торцовую дверцу (машина была типа “универсал”) и достал маленький гроб светлого дерева; Вис подумал: должно быть, хоронят ребенка, надо же умереть, едва начав жить, нет, что угодно, только не это. И тут к ним подошел Хосе Морено. Видимо, приехал на этой же машине. Пожал им руки холодной дрожащей рукой, улыбнулся, кажется, что-то сказал. Он был погружен в себя, замкнут, лицо его как-то расплывается, как будто ты смотришь на него через дымчатое стекло. Вис прикинул, что ему под восемьдесят и что лица других людей, наверно, расплываются, когда Морено смотрит на них через огромное стекло, затуманенное прожитыми годами. К Хосе Морено Вис испытывал почтительное восхищение. Чувство возникло вчера, когда мы сидели вокруг жаровни в фантасмагорическом полусвете его комнаты. Это как со старинной монетой: чем древнее, тем более ценится, а разменной цены – никакой. Вот сейчас он останется наедине со своими воспоминаниями. С грузом прожитых лет, от которых голос его стал глухим. Иногда голос у него срывается в середине какого-нибудь слова. Но постой, не отвлекайся. Этот маленький гроб. Молодой человек несет его под мышкой как нечто совсем невесомое, и не видно ни похоронной процессии, ни священника, гроб ничего не весит, он пуст. Пустой гроб? Для чего он здесь? И тут Вис снова почувствовал присутствие прихрамывающего незнакомца, тот прошел мимо, едва не задев его, как видно преднамеренно, он слегка наклонялся всякий раз, как ступал на левую ногу, потом снова выпрямлялся; вошел на кладбище вместе с двумя-тремя местными жителями. Мне кажется, у них свой, особый цвет лица. Я вижу, как незнакомец со всеми здоровается, безусловно, его тут знают все. Ну еще неизвестно, все ли. Тебя беспокоит его явное внимание к тебе? Полегче, Вис. Он даже не обернулся. Но тут Вис заметил, что надо пожимать руки, Бла и Бофаруль пожимают, это было так неуместно, так неожиданно, но что остается делать, и он будет пожимать руки, говорить: “Очень приятно!” – простой ритуал; он уже познакомился с каким-то мужчиной, двумя или тремя женщинами – нет, с детьми не нужно, – затем с молодым человеком, который нес детский гробик (но это ужасно: для чего здесь этот гробик, в нем останки ребенка или он пустой?), – очень приятно, очень приятно, как поживаете, – всеобщий контрданс, все кивают, руки скрещиваются, наверное, это Кандидо решил всех нас перезнакомить, вот он спрашивает старика, как там Мадрид, и старик отвечает: как всегда, а Бла тихонько говорит Вису, глядя куда-то вдаль, что это все родственники расстрелянного алькальда, и Вис вдруг вспомнил слова Кандидо о том, что его друг не считает неудобным присутствие их – Бла, Бофаруля и Виса – при эксгумации останков своего отца, и к лицу прихлынула горячая волна: ну что я за человек, до меня все доходит поздно, – и он стал говорить этим людям, что для него большая честь быть с ними, здесь, в этот день, и вдруг заметил, что пожимает руку слегка прихрамывающему незнакомцу, и вздрогнул: откуда он появился, разве он не ушел? – очень приятно, несмелое короткое рукопожатие, словно отчаянный порыв перепуганной птицы, которая, нападая, уже отступает, – вот так же отдернулась эта рука, не успев пожать его руку, нервная, робкая, наверняка измученная, тут же притронулась к руке Бла, – как поживаете, – и Бофаруля, – очень приятно, – ему, как мне кажется, лет… лет пятьдесят или чуточку поменьше, у него светлые, изумительно светлые большие глаза, и Вис поражен, как эти глаза мигают, и он снова увидел, на этот раз вблизи, неяркое и в то же время ослепительное мерцание очень старого фильма, а слегка хромающий незнакомец меж тем отошел от них и подошел к другой группе людей, и Вису захотелось рассказать об этом Бла и Бофарулю, хотя он и не знал, что он им скажет, но тут Морено взял его под руку и повел к кладбищенским воротам, группа разделилась, и Вис вместе с Бла, Бофарулем, Кандидой и Кандидо и с кем-то еще оказались возле Морено, и все теперь зависело от того, что тот сейчас скажет, и слегка прихрамывающий незнакомец вылетел у него из головы.
Понизив голос и не жестикулируя, Морено показывал:
– Видите? Вот. Вот. Это след пули. Здесь она вошла. А вот еще. И еще. И еще. Видите?
Обе створки ворот сверху были решетчатыми, а снизу представляли собой склепанные железные листы. И в этих листах видны были
сквозные отверстия
и кое-где зазубрины по краям листа. Точно следы зубов. Вис подумал, что выше, там, где была решетка, пули со свистом пролетали на кладбище, он слышал их свист, в то время как Морено полушепотом рассказывал, что расстреливаемых выстраивали перед воротами и у кладбищенской стены справа и слева от ворот, но дело в том, что дыры в стене зашпаклевали и закрасили, когда ремонтировали стены, и Бофаруль спросил, а куда ставили его самого, чтобы он глядел на расстрел, у Морено сорвался голос, и он рукой указал место в трех или четырех метрах дальше от ворот, также у стены, и Бофаруль спросил: вас ставили здесь так близко от них? Морено закивал, здесь, здесь. Ты был зрителем волшебного фильма. Волшебным зрителем, находящимся тоже на экране. И можно было пощупать пальцем
сквозное отверстие,
и ты его трогал. Быть может, эта пуля пронзила грудь одного из тех андалузцев из Хаэна. Прикрой глаза – и увидишь, как он спокойно стоит, ожидая смерти, – еще живой и неимоверно хрупкий его последний образ, – перед теми, кто его сейчас расстреляет. А поднимая глаза и встречая неподвижный взгляд Морено – он видит
собственное прошлое, – возвращаешься в его дом (во вчерашний день) и слышишь его рассказ, без которого ты не увидел бы того, что видишь, как и не понял бы точного смысла того, что слышал тогда, без того, что видишь сейчас. Осталось озвучить волшебный фильм, наложить звук на изображение.
[Начало не сохранилось, запись, переполненная страшными переживаниями и древняя от рождения, будет всегда начинаться с хриплого голоса:
Кандида – …что ты за человек и чего ты стоишь, этим сеньорам. Я сказала, что с той ночи, сам посуди, я так ценю тебя, как будто ты для меня все, все, все в этом мире, с той ночи, когда расстреляли моего брата и увели тебя…
Морено – Это было на рассвете.
Кандида – На рассвете и у тебя на глазах…
Живая лента, хранящая их прерывающиеся хриплые голоса, шум, заглушающий их слова, их молчание, стала ценной тканью, которую нужно было бережно охранять.
…его расстреляли, а потом их всех отнесли на кладбище, и ты положил моего брата как следует. Так или нет? И для меня… для меня это дороже всего на свете.
Морено – В то утро…
Кандида – Вот что ты сделал для нас, для моего брата.
Разговор этот состоялся в доме Морено. Смеркалось, на небе уже проступали бледные звезды, когда они очутились в комнате, где было тепло, но холод все же проникал и туда. Там царила полутьма, которую не рассеяли даже вспышки моментальной съемки, когда всех сфотографировали перед уходом. Они уселись вместе с Морено вокруг жаровни (уже остывавшей, последние угли дотлевали в золе). Вокруг жаровни, которая стала вдруг незабываемой: в ней дотлевало бередившее душу прошлое. Вместе с Морено сидели Кандидо, Вис, Кандида, Бла, Бофаруль. Жаровня стояла под столом, скатерть удерживала тепло, и ноги не зябли, но по спинам пробегал холодок, хотя все сидели, накинув на плечи пальто.
"Мертвые, сидящие вокруг жаровни”. Это была не только мысль, это был заголовок. Нечто иррациональное, внезапно и неодолимо врывающееся в твое сознание.
Снаружи, в небе, загорались звезды. Сияли все ярче. Ты чувствуешь, как они загораются, ощущаешь их влажный блеск. А здесь, в полутьме, – тени прошлого, как в китайском театре теней. И голоса. В особенности голос Морено, все время такой доверительный и взволнованный. Монотонный и тем не менее взволнованный.
Морено – В то утро их было пятеро. Привезли пятерых. Из Вильянуэвы.
Вис – А других, значит, они привозили смотреть, как расстреливают…
Кандида – Брали из тюрьмы и привозили.
Морено – Это была месть. Это была месть. Вот так забрать и увести. Это было… В первый раз… Меня ведь два раза возили. Во второй раз – это когда…
Кандида – Это когда расстреляли моего брата.
Морено – Твоего брата. И было это… За мной пришли в пять утра.
Вис — А где вы были в это время?
Морено – Дома.
Кандида – Он был дома.
Морено — Меня еще не арестовали. И я был дома. Пришли двое служащих аюнтамьенто и повели меня. “Куда мы идем?”
Вис – И было это в тридцать…
Морено – Это было… пятого июля тысяча девятьсот тридцать девятого года. Пятого июля, я точно помню. Утром. Меня и других членов Союза социалистической молодежи заставили присутствовать при расстреле. Это была месть. Именно месть.
Вис – Значит, вас заставили присутствовать…
Морено – Да, при расстреле.
Кандида — И хоронить их…
Морено – Они специально… специально, чтобы… Как месть. Это ясно. И мы были там. Были все время, пока их… В нескольких метрах от… Там была стена, где их расстреливали, там мы и стояли. Когда их расстреляли, нас позвали и велели носить их на кладбище. И я носил. И на другой день, когда их надо было закапывать, я тоже был там. Меня позвали, ну, они так решили… И я там был, конечно, никаких гробов, побросали в яму как попало.
Бофаруль — И так зарыли.
Морено – Я спустился в яму и положил их как следует.
Кандида – И моего брата.
Морено — И твоего брата, и остальных. Всех. Как я их уложил, сразу начали забрасывать яму землей. Мертвым – земля. А когда мы кончили, меня отвели в аюнтамьенто, чтобы я получил деньги.
Вис – Деньги?
Морено – Да. Они сказали, что заплатят за работу. Но я сказал: “Оставьте эти деньги на нужды аюнтамьенто. Или отдайте в больницу. А мне за это ничего не надо”.
Бофаруль – Вот сволочи. И расстреливали на самом кладбище или возле него?
Морено — У самого кладбища.
Бофаруль — И вы их возили на тачке или носили на плечах?..
Морено – На носилках. Там были носилки. Клали убитых на носилки – и на кладбище.
Вис – А как их расстреливали: по одному или сразу всех?
Морено — Всех пятерых сразу, а в первый раз четверых… И было это… как его…
Кандида – Отделение.
Морено – Да, отделение, каждый должен был прицелиться и, когда офицер командовал: “Огонь!”, тогда, значит…
Бофаруль – Из кого было отделение?
Морено – Их было пятеро.
Бофаруль – Я хотел сказать, кто они были?
Вис — Солдаты?
Морено – Да, солдаты, солдаты. И… А они перед смертью обнялись. Их привезли связанными, ссадили с грузовика, и они попросили разрешения обняться перед смертью и обнялись все пятеро…
Небо продолжало наполняться звездами. Ты их чувствуешь, как чувствуют слепые. Их свет холодит.
…а потом они стали в ряд и… и их убили.
И мы потом их подобрали. И отнесли в эту… как ее… ну, куда на кладбище складывают…
Вис – В покойницкую.
Морено – В покойницкую. И там оставили. А на другой день утром пришли и предали их земле.
Бофаруль — Понятно… А обвинение против…
Кандидо — Да что вы, какое там обвинение!
Бофаруль – …против вас всех…
Кандидо – Да кой черт, есть же письмо! Оно у меня. Вот они, факты. Здесь сказано – шестьсот.
То есть шестьсот расстрелянных. Ты это знал, тебе называли эту цифру.
Единственный, кого опознали, – это Муньос Каюэлас, его расстреляли в сороковом. Остальные…
Беспорядочные возгласы, пауза; эта пауза, пожалуй, означала: остальные были расстреляны “неопознанными”, в кладбищенских списках их нет, их как бы и не расстреляли.
Морено продолжал бродить в тумане прошлого. Вытянув вперед дрожащие руки, глядя перед собой невидящим взглядом.
Шум голосов нарастал. Кандидо просил зачитать письмо, Бофаруль и Вис его поддерживали, Кандида сказала: да помолчи ты, – и Кандидо воскликнул: да черт побери, их же шестьсот, на, читай. Письмо переходило из рук в руки, его вертели, разворачивали, складывали, на ленту записался треск, как'будто разгорались дрова.
Но мало-помалу…
Морено — А насчет моего ареста… Какое-то время меня еще не арестовывали. Потому что одни говорили: надо, – другие: не надо. Ведь не было никакой причины, никакого повода, если б я совершил хоть что-нибудь, ко мне бы сразу придрались. Но в моем деле не было никакого обвинения. Только мои политические взгляды. Судья, который меня судил, – он был из Кастельяра, и звали его Эрвас – сказал только: “Вам ставятся в вину лишь ваши политические взгляды, нет ни доноса, ни обвинения. Кроме сведений, поступивших от Фаланги, разумеется”. Эти сведения, наверное, ничем не отличались от того, что знали обо мне в аюнтамьенто. Но это было совсем другое дело… А сведения у них имелись, как не иметься. Что было, того я никогда не отрицал. Ни перед судьей, ни перед трибуналом не отпирался от своих взглядов. Ни от чего. А раз это так, то этот самый книжник (защитник?), которого назначили официально, лейтенант, что ли, взял мое дело и сказал: “Господа члены трибунала, если в вину ставятся лишь политические взгляды… Если нет обвинения, то нет и преступления…”
Вис – И несмотря на это, вас приговорили…
Морено – Они потребовали… Прокурор потребовал пожизненного заключения, а осудили меня на двадцать лет и один день.
Кандидо – И с высылкой, конечно.
Вис – И сколько времени вы провели в заключении?
Морено — Четыре года в тюрьме и восемь месяцев в ссылке, в Хересе-де-ла-Фронтера. Потому что, как мне сказали те… Когда я… Меня приговорили, как я сказал. Потом вышел указ по случаю… Ну, от первого апреля сорок… третьего года[33]33
1 апреля – официальная дата окончания гражданской войны в Испании – при Франко отмечалось как национальный праздник.
[Закрыть], по этому указу условно освобождали всех, кто осужден на срок до двадцати лет и одного дня. И тогда меня выпустили… Но сначала запросили наше аюнтамьенто, и те ответили, что мое присутствие в городке нежелательно. Значит, ссылка. Сослали на восемь месяцев, и я поехал в Херес-де-ла-Фронтера – там жила сестра…
Невнятные слова, шум…
…когда ссылку отменили, я вернулся сюда, в родные места, вместе с семьей и в первый же день, как приехал, прошелся по всему городу, пусть рабочий класс на меня посмотрит, а кого встречал из противников, смотрел прямо в глаза. Мне не от чего было опускать голову. Так и ходил с поднятой головой. Когда надо было идти в аюнтамьенто – шел в аюнтамьенто, надо в другое место – шел в другое место.
Кандидо — Может, ты его наконец прочтешь? Наш друг Вис…
Морено – Я должен был являться в полицию и суд[34]34
То есть они жили, где им было указано, и каждую неделю отмечались в полиции.
[Закрыть]. Но в суде все меня знали, начиная с секретаря, и, когда я в первый раз явился, мне сказали: “Сюда больше можете не приходить”. А вот в отделение гражданской гвардии пришлось ходить пятнадцатого и тридцатого числа каждого месяца. Это после ссылки. А в суде мне сказали: “Мы…” Потому что служащие суда, как секретарь, дон Марино, так и остальные, все хорошо знали, кто я такой и что я за человек, и сказали: “Не затрудняйте себя, не ходите к нам, мы будем отмечать, что вы приходили, а вы больше не ходите”.]
Возможно, прослушивание этой записи уводило тебя несколько в сторону от намеченного пути. Возможно, образы начинали мучить тебя все больше и больше. Как бы там ни было, но он… уже видел (хотя и ощущая по временам то сильные толчки, то замирания сердца), что сидит у себя в мансарде, слышит едва уловимый механический шум японского магнитофона, шорох движущейся ленты, затем он слышит, как Кандидо нетерпеливо просит Морено рассказать, “как Бестейро[35]35
Бестейро, Хулиан (1870–1940) – государственный и политический деятель; после смерти Иглесиаса стал руководителем ИСРП (1925–1933); был приговорен франкистами к тридцати годам тюрьмы, через год умер.
[Закрыть] держали в кутузке Вильякаррильо”, а потом – свой собственный голос: “Да, конечно, расскажите”. Это он сказал вслух, а про себя тогда подумал: “Зачем сейчас про Бестейро, каким бы симпатичным ни был дон Хулиан, сейчас это…” – все более отдаляясь от того материала, который представлялся ему как история его поэмы, включенная в поэму, чтобы разбить ее на две части (восстания и преследования в восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом, выборы в советы – вот тогда-то Бестейро и других кандидатов-социалистов арестовали и засадили в кутузку, так называли тюремную камеру в самом здании аюнтамьенто, а Бестейро, чтобы еще больше унизить, шесть часов продержали в уборной, – и Вис тосковал по отдалявшейся все дальше от него поэме, затерявшейся среди китайских теней прошлого, призрачных фигур, витавших в полутьме, словно грешные души на полотне картины, почерневшей от времени).
Очнувшись, Вис не без удивления обнаружил, что шагает неизвестно куда меж могил. Он не знал, сколько прошло времени с тех пор, как Морено, молча указав им на
сквозные отверстия
в воротах кладбища, отошел от них. Вис видел его – от пасмурной дымки он казался серым, как и другие, – в глубине кладбища. Он шел усталым шагом, вперив взгляд в землю, созерцая что-то внутри себя. Все они, разумеется, тоже разбрелись по кладбищу, смешавшись с остальными людьми, пришедшими на свои могилы. Среди каменных ангелов, каменных крестов, среди слов, высеченных в камне. “Вечно помнящие о тебе родители”. Овальные портреты. И цветы. Живые полевые цветы, те, что росли сами меж могил, увядшие – в вазах, вкопанных в могилы. Подобные вещи выводили его из душевного равновесия. Всегда. Стоило ему оказаться на кладбище. “Твои дети никогда тебя не забудут”. “Прощай”. Да, прощай, друг. Аромат мелодрамы, весьма им ценимой, исходил от земли, он поднимался в побегах трав под его ногами: жизнь берет свое, и все это вызывало в нем сладкую грусть. Он любил умерших, он очень их любил и, конечно, ненавидел смерть. Смерть. И как раз поэтому чутким ухом улавливал ее присутствие. Ощущал себя членом семьи каждого умершего, думал о нем, и в душе его возникало чувство опустошенности. Вот этот мальчик, например, он младше моих детей, ну почему он умер, кому это ведомо. Правда, они дураки, о себе не заботятся, не едят как следует, я пичкаю их витаминами. Надо остерегаться.
Да, надо остерегаться, вдали, на фоне стены с нишами, видна фигура слегка прихрамывающего незнакомца, он явно идет к нему.