Текст книги "Три песеты прошлого"
Автор книги: Висенте Сото
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
– Висенте! Висенте! Не мог бы ты одолжить мне одеяло?
– Одеяло. Одеяло?
– А еще лучше – два.
– Два одеяла?
– Иначе я сойду с ума, – сказал дядя Ригоберто. – Неси одеяло, неси сколько у тебя есть одеял. – Тетя Лоли за его спиной ломала руки. – Мне во что бы то ни стало надо сыграть и заорать во весь голос, неси одеяла, черт бы меня побрал, неси, не то нас убьют!
А тетя Лоли складывала руки и восклицала: ах, бедняжка!
– Подождите минутку, – сказал Висенте.
– Я сейчас буду играть громко-громко, – продолжал дядя Ригоберто, – а потом брошусь с балкона – и чихать мне на все, катись все к чертовой матери!
И слезы лились у него ручьем, а Висенте говорил: ну что вы, пойдемте, берите одеяла, вот это, и это тоже, и вот это зеленое из шкафа, оно огромное, как это я о нем забыл, вот черт, этим ключом всегда оцарапаешь себе пальцы. Висенте собирал одеяла, ворсистые и жаркие, как август месяц: вот, берите и это. Потом дядя Ригоберто сел на кровати и устроил себе настоящую пещеру из одеял, накрывшись ими с головой, и начал играть громко и долго, вытаскивая занозу из своего сердца, но его почти не было слышно, хоть он издавал пронзительные тремоло и сумасшедший хохот, каскадами низвергавшийся восьмыми и шестнадцатыми триолями, что за безумие, и, не переставая играть, пел, плакал и ругался такими словами, что ого-го, разделывая их медными звуками трубы. И Висенте слушал, как он хоронит, заживо хоронит свои проклятия. А потом музыка стала спокойной, прозрачной, ничего прекраснее Висенте в жизни не слыхал. Кого звал старик, кого? Засунув голову глубоко в недра земли. Висенте все хотел проглотить комок, стоявший в горле, – и не мог, как ни старался. Ладно, говорил он себе. Надо оставить ему два одеяла. Три одеяла. А тетя Лоли крестилась и говорила: слава тебе господи, такой человек, такой человек.
12
Как он ни устал, как ни хотелось поскорей сомкнуть веки, он решил восстановить в памяти эту сцену.
Женщины (на окраине Вильякаррильо). Как изможденные вьючные лошади, согнувшиеся пополам под огромными связками сучьев и сухих виноградных лоз, голова чуть не у земли, зад намного выше. Бредут по дороге.
Это строки из его блокнота. Он нацарапал их, сидя в автобусе, который увозил его из Вильякаррильо вместе с Бла, Бофарулем, Кандидо и Кандидой. В тот день (день Непорочного зачатия) ему тоже хотелось спать. Что ж, хоть автобус и громыхает, зато укачивает… Когда утром он проснулся, первое время пребывал в каком-то безвольном отупении, потом в сознании его, точно обрывки навязчивого сна, преследующего тебя и наяву, стали мелькать картины предыдущего дня (они плавно скользили перед его внутренним взором, вдруг замирая в ослепительно ярком стоп-кадре): сцены на кладбище, поездка в Кастельяр (Мерседес, Мерседес), но, пожалуй, больше всего фантастический след, оставленный в его сознании ночным событием – встречей с отцом и сыном. Неужели все это уместилось в один день? Просто не верилось.
Бла он успел сказать всего несколько слов, пока брился, виной тому было хорошо знакомое ему дурное настроение, которое делало его малообщительным, а то и вовсе молчаливым.
– Я потом тебе все расскажу, а сейчас у меня голова что-то побаливает.
– Ладно, – согласилась Бла. – А ты расскажешь об этом им?
– Нет. Никому. Разве что напишу в книге. – И затем, скорчив перед зеркалом последнюю гримасу и держа бритву на весу, сказал: – Мы уезжаем. Сейчас же уезжаем.
Ей достаточно было этих слов. Собственно, он мог их и не произносить. Бла молча принялась собирать чемодан.
И вот они ехали в автобусе, и ему надо было закрыть глаза, отдохнуть, пока его не одолели картины его сна, иначе от дурного настроения не отделаться. И вот тут из окна автобуса он увидел (опять же в виде замедленных кадров) трех навьюченных женщин.
Они шли медленно, осторожно ставя ногу. Не старые, но преждевременно состарившиеся, почерневшие, проклятые голодом, холодом, самой жизнью. И тем не менее не утратившие достоинства. Шли согнувшись, обратив потемневшие лица к земле, но время от времени бросали взгляды на пассажиров автобуса, стыдились своего грубого, тяжкого груда. Эти их взгляды напомнили Вису взгляды мужчин и женщин, которые, исповедавшись перед ним, просили: “Я не хочу, чтобы вы писали об этом, не пишите. Мне стыдно, что со мной случилось такое, чего и врагу не пожелаешь”.
Бла и Вис сидели впереди, Бофаруль, Кандида и Кандидо – далеко от них позади. Ничего не поделаешь, все места были заняты. Вис был этому рад. Не нужно поддерживать разговор. А перед ними сидела молодая пара. Судя по всему, жених и невеста. Он то и дело целовал ее, она вздрагивала. Или молодожены. А может, и просто так. Какая разница. И похожи они были скорей на рабочих, чем на крестьян, она выглядела нарядной, на нем были джинсы и голубая хлопчатобумажная рубашка, завидев трех женщин, он приподнялся и что-то сказал (в блокноте записано). Вис не понял, сознавал ли юноша высокую патетику своих слов, которые были произнесены, разумеется, с андалусским акцентом. Хотя, пожалуй, сознавал. Он сказал:
– Проснись, Андалусия, тебя обкрадывают!
И обернулся к Вису как будто с вызовом, и Вис подумал: наверно, я похож на важного господина в этой черной кожаной куртке и черном свитере, таком… необычном, а потом на Бла это пальто, конечно… Так вот, юноша обернувшись в Вису, сказал:
– Для каждой андалусской провинции нужен свой Че Гевара. Для каждого округа. По пять Че Гевара на каждый округ.
– По десять, – сказал Вис, наклонившись вперед, – по десять.
Автобус тряхнуло, юноша сел и, видимо не случайно, больше ни разу не обернулся за всю дорогу, а ехали они шесть часов.
Стало быть, я отбрил одного из своих единомышленников, сказал себе Вис. Значит, нынешняя Испания… нет, не должно быть, просто я кажусь важным господином, хотя, наверно, дело не в этом, и, кроме того, конечно, я себя перед ним раскрыл. Немного погодя Вис отключился, но выбоина его разбудила, и он подумал, что вот по ухабам и рытвинам испанских дорог едут и молодой левый (или правый, из тех, кто сегодня говорит: “В душе я всю жизнь был социалистом”), вполне вероятно, правых еще хоть отбавляй, едут и Бофаруль, и Кандидо, народ в Испании разный, и Вис снова начал отключаться, но сон его был беспокойным, – если бы солнце не светило в лицо, я бы уснул, несмотря на это чертово покалывание в груди, хоть бы кто-нибудь догадался задернуть занавеску, гляди-ка, уже солнце, а может, это фары встречной машины, пожалуй, так оно и есть, я думаю, оливковые рощи уже кончились, их уже не видать, еще немного – и пойдут апельсиновые сады, как же еще, мы ведь едем к морю, и день, проходя свой циферблат, меняет серебристый свет олив на золотистый свет апельсиновых деревьев, то есть, гляди-ка, всякий путник попадает из одного света в другой как во времени, так и в пространстве, как раньше это не приходило мне в голову, мне надо было стать ученым, гляди, какой случай, автобус несет нас к синему морю, прыгая на ухабах, навстречу синему сиянию и синему ветру, который, освежая, баюкает тебя, потому что ты так устал, тебе так хочется забыть обо всем и уснуть, уйти от темы своего романа и уснуть или нацарапать несколько строк, чтобы отделаться от нее, и все-таки уснуть, но как тут уснешь, если покалывает все сильней, а над темной бездной сна возникает пробуждение, черт побери, кажется, немного все же соснул, наверное, уже видны апельсиновые сады, посмотрел в окно, вздохнул, и Бла сказала:
– Не беспокойся.
– А чего мне беспокоиться. Все в порядке.
– Потом разберешься. Там, в мансарде. На зорьке и в свободные дни.
Автобус все приближал Виса к его тюрьме, крадущей часы. Правда, сначала… Странно. Сначала в Валенсию, где он пробудет пять-шесть дней. Вот именно, потому что мы должны… Ах да, мы должны подождать, возвращаемся через Мадрид, мне в этом не разобраться, так решила Бла, расписание самолетов и все прочее. А почему бы не повстречаться и с другими людьми из здешних мест – нет, нет, нет, я сыт по горло, напичкан сведениями, я же не собираюсь писать историческое или статистическое исследование, просто ужас, ну кто бы дал мне одну-единственную местную песету, которая имела бы ценность для всего мира. А кроме того, и Бофаруль (Вис обернулся, тот спал, широко открыв рот, фу, как неприлично) не мог задерживаться в Валенсии, ему надо спешить неизвестно куда покупать картины, что за жизнь, сплошное чудо, но нет, если бы он и мог остаться, хватит с меня сведений, не то я в них утону. Эти дни в Валенсии я проведу за работой. Я обязан это сделать.
Так он и поступил. Даже написал кое-что почти в окончательной редакции, но чувствовал, что на заключительном этапе ему предстоит немало мучений, и все равно писал и писал, иначе от темы не отделаешься. Хотел рассказать понемногу (понемногу) обо всем, так чтобы в романе всякое событие получило свое место, свою историю. Тринадцатого числа Бофаруль, застав его в трудах праведных, вручил ему записку, которая гласила: “Каталог № 580, Бургос, 1936 – 1937, типография Фурнье”. Вис, разумеется, ничего не понял, и Бофаруль объяснил, что это справка о марке, наклеенной на письмо Хосефы Вильяр, а Вис спросил: разве я тебе говорил об этой марке? – Ты же дал мне фотокопию письма, – и, пока Бофаруль объяснял, как он получил эту справку, изумленный Вис говорил себе, что надо подумать еще о многих вещах: кроме года выпуска марки, была еще записка с адресом в Честе, которую алькальдесса могла написать только после выхода из тюрьмы, скорей всего в 1944 году, когда она там жила и когда, несмотря на запрет, посетила Кастельяр… Может, она передала кому-нибудь эту записку? Задавая себе этот вопрос и размышляя о дальнейшем, Вис вдруг понял, что Бофаруль с ним прощается, – как? – ну да, я уезжаю, передай привет Бла, – но послушай, – все, все, прощай, спишемся, или я тебе позвоню… И быстро пошел вниз по лестнице, ну как не поругать его за то, что решил проститься вот так,наскоро, прощай – и все. Вис смотрел ему вслед и видел, как он помахал рукой с площадки этажом ниже, – прощай, прощай, – и не было у него ни лысины, ни парика. Бофаруль надел шляпу, которую иногда носил и в Вильякаррильо…
Четырнадцатого вечером Бла и Вис улетели в Мадрид. Пока такси везло их в аэропорт Манисес, который остался так далеко позади, в самом еще неясном начале мыслей о книге (и так близко от Педро – Честе в двух шагах отсюда, – а может, он опять в Бадалоне?) , Вис уже видел себя на работе, видел, как он пробирается по бесконечному лабиринту кроссворда. Умирает вместе с теми, кто только там и живет. Вспомнил вдруг о старике из Вильякаррильо, который по истечении сорока одного года и трех месяцев вышел в Испанию. Снова увидел, как тот подслеповатым взглядом осматривает дома на улице своего городка. Трогает их руками. Немощный, старый. И Виса охватила буйная радость.
М
Посреди поля мы увидели кладбище, белое, аккуратное, словно игрушечное. Вчера вечером увидели. А может, сегодня вечером? Может, уже за полночь? Что сейчас: завтра или еще вчера? У Сепульведы есть часы, но поди сыщи, где завалился этот самый Сепульведа. Нет, я не стану его разыскивать, шагая через тела спящих бойцов. Кладбище было как игрушечное. Среди полей. Мы войдем туда через ворота, сказал сержант. Ворота справа, отсюда их не видно. Пред нами лишь глинобитная стена. Белая, длинная. Им с их позиции, должно быть, видна точно такая же противоположная стена. Ворот им тоже не видно, от них они слева. А над стеной – три-четыре кипариса, сержант сказал: ночью проведем рекогносцировку и узнаем, можно ли захватить кладбище. Только рекогносцировку. И еще говорил, что едва ли они его захватили, хотя наш часовой ночью слышал, как оттуда доносились какие-то голоса, не мертвецы же там переговаривались, правда, это могли быть или наши, или их голоса, которые ветер разносил по полю, только все равно надо поостеречься, не то можем влипнуть. До кладбища от нас было метров двести пятьдесят (по-моему, только я в таких вещах всегда ошибаюсь). Мы добрались до какой-то полуразрушенной дачки. Вы видите? – спрашивал сержант. Наверное, он сам не знал, о чем говорит. Видите? И показывал рукой куда-то вдаль. И нам было понятно, что там – они. Мы – здесь, в окрестностях Матаса, а они там, возле Росаса, а между нами – кладбище городка Росас. На ничьей земле. Кладбище. И никого там нет. Вернее: там – Никто. Мне хотелось побродить по кладбищу, почитать старые надписи. Ну, скажем, год 1874. Старые могилы почему-то укрепляют во мне терпение. А недавние, вчерашние или прошлогодние, – не знаю. Наверное, недавняя смерть сама по себе производит на меня сильное впечатление. Как пустынно сейчас кладбище, думал я. Никто не приходит, никто не уходит. Но вот часовой слышал голоса, да ну его совсем, этого часового, чего он только не услышит. Нет. Кому там быть. Вокруг – поля в осеннем золоте. А где я был прошлым летом? Нет, это невозможно. Ничего этого уже не существует. Но как оно рвет мне сердце, как только вспомню обо всем, обо всех, кто… Внезапно, когда меньше всего ожидаешь. Сгинь! Кладбище местечка Росас – ничья земля. Золотится трава, готовясь к осеннему сну. Невыносимо серый ноябрь. Пошли, сказал сержант. Короткими перебежками возвращаемся на свои позиции. Странно: ни одного выстрела. Тихо уже… Нет, я не знаю. Но порядочно. В другие дни то ухнет миномет, то раскатится пулеметная очередь, то захлопают одинокие выстрелы. Или как в те дни, когда мы были в Эль-Пардо. Конечно, стрельба не такая вещь, по которой надо тосковать, но и так проводить в мертвом безмолвии целые часы, дожидаясь ночи… В стороне от нас, в каком-то убежище, возможно в подвале полуразрушенной дачи, какой-то идиот, не из нашей роты, из саперной, так вот, этот идиот возил с собой патефон и, как видно, несколько пластинок, но все время заводил только одну:
Еще храню я тот платочек,
где вышит синим уголочек,
ты столько раз его кусала,
чтоб не заплакать, мой дружочек,
ты столько раз его кусала,
чтоб не заплакать, мой дружочек.
И еще раз. И еще. И опять. Ах ты… Еще раз, еще, еще. Чтобы не слышать слов, которые пел тот, кто хранил платочек, я начинал считать: один, два, три, четыре, пять, шесть – да заткнись ты бога ради, – семь, восемь, девять, – ну, пожалуйста, будь человеком, скотина, – та, что кусала платок, была вроде бы колумбийка, и сама-то песня вовсе не плоха, но нельзя же так, прах тебя побери, – и я уходил вперед, к разрушенным домам у шоссе. И смотрел на широкую котловину, и в сумерках казалось, что я вижу смутные очертания мадридских домов, и я думал о том, что год с небольшим тому назад Бернабе бросался там в самое пекло, туда, где надо было закрыть брешь своим телом, живым или мертвым. Я без конца курил, прикуривая одну сигарету от другой, – полегче, так ты в момент прикончишь недельную норму табака. Ну и черт с ней. Плевать. Нервничаешь? Ай-яй-яй. Вот так открытие. Правда, это было уже на седьмой или восьмой день по прибытии сюда. Сначала мы две недели пробыли в Эль-Пардо. Поговаривают, что скоро нас снова отправят в Эль-Пардо. Передислокация, марш-броски. И все такое прочее. Маневры, Это всякому ясно. И вот одну сигарету за другой – нервничаешь? – что ж, по правде говоря… Кладбище. И никого. Таких новичков, как я, еще трое, студенты, лейтенант их тоже взял в группу. Ну и ветеранов, конечно. Всего нас десять. Ты, ты, говорил лейтенант, отбирая людей. И ты, и ты. Думаю, меня он мало знает, но не скажешь ведь, что ты новичок. Лучше смерть. Так или иначе – мы идем. Сепульведа явно нервничает. У него обгрызенные ногти. И бородавка на веке. Так и дергается вместе с веком – что это, тик? – тут такая же проблема, как с курицей и яйцом: то ли у него тик из-за бородавки, то ли бородавка из-за тика. Где-то совсем далеко и неясно слышатся пулеметные очереди. Не знаю, с какого момента, но меня вдруг удивило, что я их уже слышу, и они в какой-то мере помогли мне обрести себя в этой обстановке. Спустя несколько секунд я еще больше удивился: когда же смолкла песня о платочке? Не заметил. Надо же. Я-то считал, что этот гнусавый голос пропитал мои уши до конца моей жизни, проживу ли я час или сто лет. Будто в моей жизни он проделал широкую прореху, которую не залатаешь. Ну, спасибо, сапер, спасибо, идиот несчастный. Но когда же наступило для меня это неслыханное облегчение? Однако и все события разворачивались со сказочной быстротой: вдруг – становись, приготовились, пошли. Но может, мне только показалось, что все это случилось так внезапно? Нам раздали ужин, не помню, съел я что-нибудь или нет. Правда, потом я вместе со всеми чистил песком свою алюминиевую тарелку. Кое-кто из нас даже что-то напевал, чтобы подбодрить себя в темноте, гляди-ка ты: стемнело в мгновение ока. Именно так: закрываешь глаза, потом открываешь – уже темно, ночь накрыла нас мягкими черными крыльями. И все в мире исчезло, существуешь только ты и твое учащенное дыхание. Да еще твои товарищи по отделению. Но вот появился фонарь. Он медленно приближался, светя только в землю, а сержант сказал: возьмите каждый по две шишки. Шишки? Кой черт шишки – ручные гранаты. За сержантом шли двое, каждый нес на уровне груди раскрытый ящик, берите каждый по две шишки, вы знаете, как их бросать, без паники, в нужный момент, не раньше и не позже, только когда я скомандую, ТОЛЬКО КОГДА Я СКОМАНДУЮ, понятно? Вот уж тут-то у меня действительно запершило в горле, но нет, скорей умру, чем признаюсь, что я эту штуку первый раз держу в руках. Увижу, что будут делать другие, правда, темень такая, что… Мы уже шли по полю не помню сколько времени. Оставили позади развалины домов и шли по полю – оказывается, можно идти и в темноте. В руках надо было нести винтовку, поэтому гранаты я положил в карманы. Наверное, все так сделали – или нет? – другого ничего не придумаешь. Граммов на триста в каждом кармане, прикинул я. Вспомнил, что у гранаты должно быть где-то кольцо, за которое надо дернуть, перед тем как бросаешь, я в кино видел, как солдаты вытягивают его зубами, а потом швыряют гранату, и сейчас главной моей заботой было нащупать это кольцо, сунув руку в карман, вертел ее, вертел – нет, у этих гранат никакого кольца нет, на корпусе пупырышки, снизу рукоять и небольшой выступ сверху, вот так штука, нет кольца, что же с ней надо делать, ладно, брошу так, если в кого попаду, мало не будет. Подошел сержант и велел нам развернуться в цепь, и мы развернулись в две линии. Веером. Четверо с лейтенантом впереди, шестеро и сержант – сзади. Кажется, так. Я шел во второй линии. Передо мной и чуть правее шел лейтенант, и тут я увидел кладбище, которое до того не замечал, так как искал кольцо, лейтенант поднял руку – стой! Потом показал, чтобы мы укрылись. Кто лег на землю, кто присел за кочкой. Я устроился за кустом. Пораженный, не веря глазам своим, смотрел я на кладбище. До него оставалось не больше восьмидесяти метров. Луна то заливала его светом, то пряталась: она плыла по небу среди редких вытянутых облаков, то как будто висела на месте спокойно и безмятежно, то как будто устремлялась в облака, а те неслись ей навстречу. И кладбищенская стена то вспыхивала лунной белизной, то снова темнела. И тесные ряды кипарисов то серебрились, то чернели. Сержант, пригнувшись и неслышно ступая, пошел к лейтенанту за дальнейшими распоряжениями. Говорили шепотом, чтобы не услышал Никто. А этот Никто смотрел на них. Смотрел на нас. Такой беззащитный. Легко уязвимый на пустынном кладбище. Если бы хоть гремели выстрелы. Хотя бы один. Но нет. Тишина, глухая и густая. И Никто. Я чувствовал себя непрошеным гостем на его земле, и от этого мне было так страшно, что, по мне, лучше бы уж наша разведка превратилась в хорошую перестрелку, пусть бы рвались гранаты, хоть бы меня и убило. Хоть бы и убило. Лейтенант сделал знак кому-то, кто-то к нему подошел. Их головы кивали то утвердительно, то отрицательно – да, нет, нет, да, – и кто-то вернулся в первую линию, с кем-то пошептался и еще с кем-то, знаком подозвал третьего, и они все вместе пошли к лейтенанту. Каждый из нас был “кто-то”, в темноте не разберешь. Затем они пошли направо вдоль стены и завернули за угол, там где-то была калитка, а сержант вернулся, остановился перед нами и поднял руку. Стоял к нам спиной, высоко воздев левую руку. Как только он опустит руку, возможно быстрым движением, нам нужно будет следовать за ним. А может, подаст команду. Кто его знает. Может, он ждал выстрела или взрыва на кладбище? Или голоса? Голоса? Голоса? Фигура его то сияла в лунном свете, то исчезала в тени облаков. И тут я постепенно осознал, что сержант, стоящий с воздетой рукой, – мертв. Пойми меня правильно: я постепенно осознал, что он мертв. И все, кто ушел искать вход на кладбище, и те, что остались здесь, вокруг меня, тоже мертвы. И я, такой же “кто-то”, как и они, я тоже мертв. Я не знал, в каком бою нас убили, откуда мне было знать, но был уверен, что мы так же мертвы, как и те, что лежат в могилах. Только те уже не “кто-то”. У них есть имена. Дядюшка такой-то, тетушка такая-то. Имя, фамилия и дата смерти, высеченная в камне. Нет. Мы мертвецы пострашней. Понимаешь, неизвестные. Мы и в самом деле были неизвестными. Неизвестный солдат. Его так легко убить. Представь себе. Неизвестный. Время не двигалось, и я говорил себе: конечно, времени не существует. Но вот из-за правого угла кладбища кто-то показался, возможно лейтенант, только черная туча утопила его в ночи. Он подошел к сержанту. Рука сержанта заколебалась в нерешительности и медленно опустилась. Из-за угла вышел еще кто-то, еще кто-то и еще кто-то. А на них смотрел Никто. Смотрел на нас. По-моему, с грустью. Спокойно и с грустью. Потом эти тени приблизились к нам и, понизив голос, чтобы не услышал Никто, сказали: пошли отсюда, и заметно было, что они рады. И мы пошли обратно. Уже не веером, не цепью, а шагали, по-моему, кто как хотел, я шел последним, слышал приглушенные голоса, иногда даже подавляемый смех, и не знаю, то ли мне кто раньше сказал, то ли еще по какой-то причине, только меня нисколько не удивило, когда по возвращении в развалины лейтенант сказал: молодцы, ребята, вот и вся штука, никого там нет. Так и сказал: никого там нет. И тут я начал понимать, что мы еще не мертвецы. А теперь – спать, спать, вы это заслужили, сказал лейтенант. Думаю, он поздравлял нас с тем, что там никого нет.
Если бы я мог уснуть. Никогда я так не нуждался в сне. Провалиться в черную бездну. Который час? Не знаю даже: все еще вчера или уже завтра, то есть сегодня? Как же это? Если бы я жил во времени, если бы ощущал его течение в себе. Как слышишь журчание реки. Это бы меня убаюкало. Рядом со мной кто-то спит. Вон там еще кто-то. Подстелив тюфячки, спят как будто все. И в каждом, пока он спит, рождаются сны. Если бы мне услышать журчание воды и уснуть, так чтобы не слышать больше этого бесконечного, рвущего душу взрыва тишины на войне. О, тогда… О!