412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильгельм Гауф » Сказки, рассказанные на ночь » Текст книги (страница 25)
Сказки, рассказанные на ночь
  • Текст добавлен: 14 апреля 2026, 22:30

Текст книги "Сказки, рассказанные на ночь"


Автор книги: Вильгельм Гауф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 49 страниц)

– У барина нынче високосный день! – шикала на нас, детей, прислуга, когда мы, внуки, всей гурьбой с веселым шумом неслись по лестнице.

– У дедушки нынче високосный день! – шепотом повторяли мы, уверенные, что он там готовит себе рождественские подарки, ведь у него не было никого, кто зажег бы для него свечи на елке.

И разве мы были так уже не правы в своих наивных детских предположениях? Разве не зажигал он, как на Рождество, свечи своих воспоминаний, разве не любовался тем, как вспыхивают тысячи мерцающих огоньков, дорогие мгновения его долгой жизни, и разве не был он похож на малого ребенка, когда устраивался вечером своего личного високосного дня в покойном кресле и тихо радовался подаркам прошлого?

Его личный високосный день выдался и тогда, когда его вынесли из дома. Я невольно расплакался при мысли, что дедушка так долго не выходил на улицу и впервые после долгого перерыва оказался на свежем воздухе. Его повезли той же дорогой, по которой я часто раньше с ним гулял, но ехали не долго – завернули на черный мост, а потом положили его в глубокую яму. Вот теперь у него получился настоящий личный високосный день, который он может провести без помех, подумал я тогда, только непонятно, удивлялся я, как он потом обратно выберется, если на него сверху набросали столько земли. Он не выбрался. Но его образ остался в моей памяти, и, когда я подрос, моим любимым занятием стало рисовать себе его красивый открытый лоб, его ясные глаза, его властные и в то же время улыбчивые губы. Вместе с его образом ко мне являлись разные воспоминания, и в этой бесконечной череде ярких картин его личные високосные дни были моими самыми любимыми.

Вот и у меня сегодня был назначен високосный день, для которого я сам заранее определил и дату – первое сентября. Так неужели я все брошу и отправлюсь жевать бутерброды в светском обществе да слушать вымученное пение под обязательные аплодисменты и нескончаемую трескотню? Нет, ни за что! Я знаю, где добыть иное увеселительное средство, изготовленное по особому рецепту, секрет которого не знает ни один лекарь в мире! Есть настоящая, старинная аптека, спешу к тебе, старушка, намереваясь исполнить предписание – «строго следить за тем, чтобы при каждом приеме целительной влаги емкость была заполнена доверху».

Пробило десять, когда я спустился по широким ступенькам в погребок при ратуше, рассчитывая, что уже не увижу тут в этот час никаких шумных компаний – день был будний, к тому же на дворе разгулялась непогода, флюгеры распевали на все лады дикие песни и дождь хлестал по булыжной мостовой Соборной площади. Встретивший меня служащий ратуши смерил меня с ног до головы строгим взглядом, когда я предъявил ему именное письменное разрешение на потребление некоторого количества вина.

– Что так поздно? – хмуро спросил он. – Тем более сегодня…

– Где ж поздно? – возразил я. – Еще не вечер, до полуночи времени навалом, ну а после – считай, уж раннее утро.

– Почему обязательно нужно… – собрался он было что-то возразить, но, взглянув опять на печать и подпись начальства, молча и с явной неохотой все же повел меня в залы.

Какая ласкающая взор картина открылась мне, наполнив сердце радостью, когда свет от его фонаря заскользил по длинным рядам бочек, отбрасывая дрожащие тени на сводчатые стены погребка, рисуя причудливые фигуры и превращая колонны, темневшие где-то в глубине пространства, в хлопотливых купорщиков! Он хотел открыть мне один из тех небольших залов, в которых могло уместиться, да и то впритирку, не больше шести-восьми человек, охотников пускать чарку по кругу. Я сам люблю сиживать с добрыми приятелями в таких укромных уголках, в тесноте чувствуешь локоть друга, и голоса не растворяются в гулкой пустоте, но звучат с какой-то особой задушевностью. Но когда я один, без компании, мне больше нравятся просторные помещения, в которых думается и дышится легко. Я выбрал для своего одинокого пиршества старинный сводчатый зал – самый большой в этом подземном царстве.

– К вам кто-нибудь еще присоединится? – поинтересовался мой провожатый.

– Нет, я сегодня в одиночестве.

– Боюсь, что это ненадолго, – сказал он, с опаской поглядывая на тени, которые отбрасывал его фонарь.

– Что вы имеете в виду? – удивился я.

– Да так, ничего, – пробормотал он, зажег свечи на столе и поставил передо мной рёмер – большой бокал старинного фасона. – Про первое сентября всякое говорят, вот и господин сенатор Д. два часа как уже ушли, и я вас не ждал.

– Господин сенатор Д.? А что, он спрашивал обо мне?

– Нет, распорядился только приготовить пробы.

– Какие такие пробы, любезный?

– Двенадцати и Розы, – ответил старик, достав несколько пузырьков с длинными ярлыками-хвостиками на горлышках.

– Но как же так?! – возмутился я. – Мне было сказано, что вино будет прямо из бочек и нацежено при мне!

– Да, но для этого требуется присутствие кого-нибудь из членов городского сената. Вот почему господин сенатор Д. и распорядился заранее приготовить образцы на пробу. Позвольте я налью.

– Ни за что! Здесь капли в рот не возьму! – остановил его я. – Чтобы получить истинное удовольствие от вина, нужно пить его прямо из бочки, ну а если нельзя – то хотя бы у бочки, поближе к источнику. Так что, дружище, собирайте свои пузырьки и пойдем, а я возьму фонарь.

Я уже несколько минут стоял, наблюдая за странным поведением старого служителя. Он явно мешкал – то станет в пень, кашлянет и смотрит на меня так, словно хочет что-то сказать, то примется собирать свои бутылочки со стола и рассовывать их по карманам, то снова вытащит их все и поставит обратно. Мне надоело.

– Ну, скоро мы пойдем?! – воскликнул я, горя нетерпением попасть наконец в Апостольский погреб. – Долго вы еще будете возиться со своими пузырьками?

Строгость и настойчивость, звучавшие в моих словах, как будто придали ему смелости.

– Нет, туда идти сейчас никак не можно! Сегодня нельзя! – решительно и определенно заявил он.

Я подумал, что это обычная уловка, какую любят пускать в ход домоправители, кастеляны и управляющие в винных погребах, чтобы немного пощипать заезжего гостя, и сунул ему увесистую монету, после чего взял его эдак под локоток, намереваясь сдвинуть упрямца с места.

– Вы неверно меня поняли! – воскликнул он, пытаясь вернуть мне монету. – Совсем неверно, сударь! Я просто хотел сказать, что нынче ночью лично я ни за какие коврижки в Апостольский погреб не пойду! Ведь сегодня у нас первое сентября!

– Ну и что с того? Что за ахинею вы несете!

– Думайте что хотите, да только там в подвале нечисть водится, Господи помилуй! Является аккурат на первое сентября, в день рождения Розы.

Я расхохотался на весь гулкий зал.

– Нет, мне, конечно, доводилось слышать о разных привидениях, но о винных привидениях за всю жизнь слыхом не слыхивал! Не стыдно вам, в вашем-то преклонном возрасте, рассказывать такую чепуху? Все, шутки в сторону, вот у меня официальная бумага, выданная городским сенатом! По ней я имею право нынче ночью пить тут вино, когда хочу и где хочу. Именем сената повелеваю вам препроводить меня по назначению. Отоприте мне обитель Бахуса!

Мои слова возымели действие. Нехотя, но без дальнейших возражений он взял свечи и дал мне знак следовать за ним. Сначала мы прошли через большой зал, потом миновали несколько маленьких и оказались в узком, тесном проходе. Глухо звучали наши шаги, и своды ловили каждый наш вздох, отзываясь легким эхом, напоминавшим чей-то далекий шепот. И вот наконец мы остановились возле какой-то двери, забренчали ключи, створка раззявилась с усталым скрипом, свет от свечей озарил низкие своды, и я увидел прямо перед собой друга Бахуса верхом на огромной бочке. Упоительная картина! Они предпочли не делать из него нежного красавчика, эти старинные бременские мастера, отказавшиеся изображать его в виде изящного греческого мальчика, как не стали они делать из него пьяного старика с отвислым пузом, выпученными глазами и свешенным набок языком, следуя расхожему представлению, утвердившемуся в безбожно опошленном мифе о нем. Позорный антропоморфизм! Слепая людская глупость! Только потому, что некоторые его жрецы, успевшие поседеть за время службы у него, разжирели от бесконечного веселья, а их носы побагровели, отливая пунцовым пламенем огненной влаги, и взгляд остекленевших глаз, обращенных к небесам, запечатлел немой восторг, – только потому глупцы стали приписывать богу то, что отличало в действительности его служителей!

Совсем иначе подошли к делу бременские мастера. Каким весельчаком глядит этот старый озорник, лихо оседлавший бочку! Какой цветущий вид, сколько ума и задора в его маленьких острых глазках, залитых вином, какая широкая улыбка играет на его устах, уже отведавших чарку-другую, а его короткая крепкая шея, а все его тело, брызжущее радостями жизни! Но с особым тщанием мастер, сотворивший тебя, отделал короткие ручки и ножки, вложив в них все свое искусство. Так и кажется, будто сейчас ты взмахнешь своей рукой-коротышкой, щелкнешь толстыми пальчиками и смеющиеся губы сложатся трубочкой, чтобы весело гикнуть: «Улю-лю! Лю-лю-лю». И хочется верить, что вслед за тем ты в пьяном задоре согнешь свои круглые коленки, стиснешь ногами почтенную бочку, пришпоришь ее пятками и пустишь знатную старушку галопом, а за нею припустит скакать по подвалу всякая прочая мелочь вроде разных Апостолов и Роз, которые будут вторить тебе: «Гоп-ля! Гоп-ля! Ай-ля-ля!»

– Боже милостивый! – воскликнул служитель, хватая меня за руку. – Вы видели? Смотрите, как он вращает глазами! Да еще ногами болтает!

– Вы, верно, повредились в уме, дружище! – сказал я и с опаской покосился на деревянного бога вина. – Это просто свет от свечей играет на нем!

Но все же мне стало как-то не по себе, и я послушно оставил Бахусов зал, поспешая за служителем. Меня терзали сомнения: неужели и то, что я увидел, обернувшись на пороге, было такой же игрой света, обманом зрения? Неужели мне просто померещилось, будто он кивнул мне на прощанье своей круглой головой, дрыгнул ногой, послав мне вслед воздушный пинок, и весь затрясся, крючась от еле сдерживаемого смеха? Непроизвольно я прибавил шагу, чтобы не отстать от старика-служителя.

– Теперь пойдем к Двенадцати Апостолам! – сказал я своему провожатому. – Там и откупорим наши пробные пузырьки!

Тот ничего не ответил, только покачал головой и пошел дальше. И вот мы поднялись на несколько ступенек вверх, чтобы попасть из большого погреба в малый, в подземную обитель небесного блаженства, где пребывают Двенадцать Апостолов. Разве могут сравниться усыпальницы и склепы, в которых покоятся останки древних королевских родов, с этими катакомбами? Вы можете нагромоздить в этих склепах множество саркофагов, можете на черном мраморе воздать хвалу по заслугам почившему в бозе, ожидающему «светлого воскресения из мертвых», можете приставить к делу болтливого чичероне в траурной мантии и шляпе с крепом, чтобы он превозносил до небес необычайные достоинства того или иного праха, пусть он у вас рассказывает о непревзойденных добродетелях некоего принца, павшего в таком-то сражении, о благородной красоте некоей княгини, надгробие которой украшено девственным миртом, обвившим полураспустившийся розовый бутон, – что бы вы ни делали, все это будет напоминать о бренности земного и разве что заставит вас пролить скупую слезу, но никогда не тронет до глубины души, как трогает вид этого места упокоения целого века, обители, давшей последний приют лучшим его представителям. Вот они, схоронены в простых темно-коричневых гробах, без всяких украшений, без лишнего блеска и мишуры. Здесь не увидишь мраморных плит с высеченными надписями во славу их заслуг, их добродетельной скромности и превосходного нрава, но какой человек, хотя бы мало-мальски умеющий ценить достоинства иного рода, не умилится, когда старик-смотритель, которому городской сенат вверил сей погреб, этот сторож здешних катакомб, этот служитель подземного храма, поставит свечи на гробы и озарятся светом благородные имена великих усопших! Как всяким высокородным правителям, им не пишут ни длинных титулов, ни фамилий, а просто указывают на гробах их имена, изображая их большими буквами. Вон там Андрей, тут Иоанн, в том уголке – Иуда, а в этом – Петр. И кто не испытает волнения при словах: вот этот – из славного семейства Ниренштейн, рождения 1718 года, а этот – из семейства Рюдесгейм, рождения 1726 года! Справа – Павел, слева – Иаков, добрый славный Иаков!

Какие же у них заслуги? Вы еще спрашиваете! Разве вы не видите, как старик наливает в зеленый старинный бокал волшебную кровь Апостола? Червонным золотом она поблескивает сквозь стекло. Когда он рос под солнцем на холмах Святого Иоанна, он был еще совсем светлым, но за век он потемнел. Какой несравненный букет! Как назвать мне тебя, волшебный аромат, поднимающийся из бокала? Даже если собрать все лепестки только что распустившихся цветов на деревьях и все полевые цветы на лугах, добавить к ним индийских пряностей, окропить амброй эти прохладные подвалы и окурить синеватым дымком от янтарной смолы, а затем смешать эти тончайшие запахи, собрав в один, подобно тому, как пчела собирает нектар разных растений, чтобы потом получился мед, – даже такая смесь покажется низкопробной подделкой, жалким пошлым подобием, не идущим ни в какое сравнение с нежным благоуханием, которое даришь мне ты, благородный Бинген, и ты, мой Лаубенгейм, и незабвенный Иоанн, и Ниренштейн, рождения 1718 года!

– Что вы качаете головой, дружище? Осуждаете за то, что я так радуюсь встрече с вашими старыми приятелями? Вот, держи бокал, старик, и выпьем за благополучие этих двенадцати! Давай чокнемся и пожелаем им здравия!

– Боже сохрани! Нынче ночью я капли в рот не возьму! – воскликнул служитель. – С чертом шутки плохи. Допивайте ваши пробы, и пойдем, а то в этом подвале меня жуть берет.

– Ну что же, всем доброй ночи, господа! Вам, прибывшим сюда с далеких рейнских берегов, желаю хорошенько отдохнуть и с благодарностью прощаюсь. Но если я могу вам чем-то услужить, то приходите, не стесняйтесь, и ты, мой крепкий, пламенный Иуда, и ты, мой мягкий, ласковый Андрей, и ты, мой Иоанн!

– Господи помилуй! – перебил меня старик, захлопнул дверь и быстро повернул ключ в замке. – Хмель, видно, вам уже ударил в голову, хотя и выпили вы каплю! Накличете нам нечисть! Вы что, не знаете, что в ночь на первое сентября винные духи оживают и ходят друг к другу в гости? Если вы еще раз заведете такие речи, я уйду, даже если мне за это откажут от места. Двенадцать еще не пробило, но как знать – ведь в любую минуту из бочки может вылезти какая-нибудь мерзкая рожа и напугать нас до смерти!

– Что ты несешь, старик? Но ладно, успокойся. Буду молчать как рыба, чтобы не перебудить твоих винных духов. Ну а теперь веди меня к Розе.

Мы отправились дальше и скоро уже ступили в зал – знаменитый бременский «розарий». Там расположилась она, старушка Роза – огромная, невероятная, по-своему царственно величественная. Необыкновенная бочка! И каждый бокал ее вина – на вес золота! Еще бы – год рождения 1615-й! Где те руки, что взрастили ту лозу? Где те глаза, что радовались ее цветению? Где те веселые люди, которые, ликуя, срезали твои благородные грозди на склонах прирейнских холмов, а потом освобождали от покровов и пускали течь золотые струи в чан? Они ушли в далекие дали, подобно волнам той реки, что несла свои воды у подножья холма, на котором раскинулся твой виноградник. Где теперь те достопочтенные ганзейцы, те господа сенаторы, стоявшие во главе этого города, где они, сорвавшие тебя, благоуханная роза, и пересадившие сюда, под эти прохладные своды, на радость внукам? Пойдите на кладбище, к храму Святого Ансгара, или к храму Богоматери и окропите их надгробия вином! Они ушли и вместе с ними ушло два столетия!

Ну что же, за вас, достопочтеннейшие господа, рожденные в 1615 году, и за ваших достойных внуков, которые столь гостеприимно встретили меня и угостили этим упоительным бальзамом!

– Так, а теперь пора прощаться! Доброй ночи, госпожа Роза! – проговорил повеселевший старик-служитель, складывая в корзинку пузырьки. – Спите спокойно! Ну, с Богом! Прошу вас – вот сюда, нет, за угол мы не пойдем, на выход нам сюда, дражайший! Идите же, я вам посвечу, а то еще наткнетесь на какую-нибудь бочку!

– Нет, дружище! На выход еще рано! – запротестовал я. – Веселье только начинается. Это все была прелюдия. Принеси-ка мне две-три бутылочки двадцать второго года, вон туда, в большой зал. Я видел, как зеленел тот виноград, и сам присутствовал, когда его давили и гнали сок. Воздав дань восхищения старине, я просто обязан по справедливости почтить вниманием и наше время.

Бедняга выпучил глаза и, казалось, не верил своим ушам.

– Сударь, – проговорил он наконец с некоторой важностью, – оставьте свои безбожные шутки. Сегодня ночью больше ничего не будет, я ни за что на свете здесь не останусь.

– А кто тебя просит оставаться? Принеси вино и бога ради – иди на все четыре стороны! У меня сегодня назначена ночь воспоминаний, и я решил провести ее именно тут, в этом погребке, а ты мне вовсе ни к чему.

– Я не имею права оставлять вас тут одного, – возразил старик. – Я, конечно, понимаю, что вы, простите великодушно, не обчистите наш погреб, но порядок есть порядок.

– Ну тогда запри меня вон в том зале, навесь снаружи замок потяжелее, чтобы я не выбрался отсюда, а завтра утром в шесть часов можешь разбудить меня и заодно получить деньги за предоставленный ночлег.

Служитель еще посопротивлялся, но без особого успеха. Тогда он вынес наконец три бутылки, поставил на стол девять свечей, протер бокал, налил вина урожая двадцать второго года и пожелал мне, явно с тяжелым сердцем, доброй ночи. Затем он старательно запер дверь снаружи на два оборота и вдобавок навесил еще замок, не столько, похоже, из опасений за свое хозяйство, сколько из человеколюбивого страха за меня. Часы пробили полночь. Я слышал, как он сотворил короткую молитву и поспешил уйти. Его шаги все удалялись, становились глуше и глуше, но, когда за ним захлопнулась входная дверь в погребок, звук от нее разнесся под сводами залов и переходов как пушечный выстрел.

Ну вот, теперь мы остались наедине, душа моя, глубоко-глубоко под землей. Там, наверху, они теперь спят и видят разные сны, а здесь, внизу, тоже все спят – дремлют духи вина в своих гробах. Может быть, и они видят сны? О своем быстротечном детстве, о далеких родных горах, где они выросли, о батюшке Рейне, который каждую ночь тихонько напевал им колыбельные песни?

Помните ли вы те благословенные дни, когда матушка-природа ласковым солнечным поцелуем нежно разбудила вас и вы, вдохнув чистого весеннего воздуха, впервые открыли глазки и увидели внизу чудесную рейнскую долину? А когда май явился в свои райские германские владения, вы помните, как матушка нарядила вас в зеленые платьица из зеленой листвы и как радовался старик-отец, как выглядывал из-за берегов – поглядит, помашет вам и покатит весело свои изумрудные волны к Лорелее и дальше?

А ты, душа моя, помнишь ли ты розовые дни твоей юности? Мягкие склоны родных холмов, на которых раскинулись виноградники, голубые воды широкой реки и цветущие долины Швабии? О, блаженная пора упоительных мечтаний! Сколько радостей приносишь ты с собой – книжки с картинками, рождественские елки, материнскую любовь, пасхальные праздники и пасхальные яйца, цветы и птиц, целые армии оловянных и бумажных солдатиков, и первые штанишки, и первую курточку, – первый наряд твоей еще совсем невеликой бренной оболочки, гордящейся тем, что выглядит по-взрослому. Помнишь ли, как качал тебя на коленях покойный батюшка и как дед давал тебе свою длинную трость с золотым набалдашником, разрешая поскакать на ней верхом?

Выпьем, душа моя, еще один бокалец и перенесемся на несколько лет вперед! Помнишь то утро, когда тебя привели к тому самому человеку, которого ты прекрасно знал, но который отчего-то был страшно бледен, и ты со слезами поцеловал ему руку и все плакал и плакал, сам не понимая почему? Разве ты мог представить себе, что эти суровые дяди, которые положили его в какой-то шкаф и покрыли черным покрывалом, разве ты мог представить себе, что они никогда не принесут его обратно? Но не беспокойся, он тоже всего-навсего задремал на некоторое время. А помнишь, какое это было счастье – приобщиться к таинственной жизни дедовской библиотеки? Тогда ты еще не знал, увы, никаких других книг, кроме противного учебника по латыни Брёдера для детей, твоего заклятого врага, и не ведал, что те фолианты переплетены в кожу не для того только, чтобы ты строил для себя из них домики и разные сараи для скотины.

А помнишь, как дерзко и бесчинно ты обходился с немецкой литературой, особенно малого формата? Как запустил Лессингом в голову родному брату, который, надо сказать, тоже в долгу не остался и оглоушил тебя «Путешествием Софии из Мемеля в Саксонию». Тогда ты, впрочем, еще не думал, что сам когда-то станешь писать книги!

Пора и вам, о вы, стены древнего замка, явиться из тумана минувших лет! Как часто твои полуразрушенные переходы, твои подвалы, крепостные башни, подземелья служили нам, детворе, местом веселых игр – в солдат и разбойников, в кочевников и караваны! Как сладко было выступать даже на вторых ролях, когда тебя назначали каким-нибудь казаком, в то время как остальные изображали генералов, всяких Платовых, Блюхеров, Наполеонов и прочих героев, которые отчаянно тузили друг дружку. А если надо, ради друга можно было даже стать и лошадью! Господи, как чудесно там игралось!

Где они теперь, друзья моего детства, товарищи детских игр, свидетели тех золотых дней, когда ни чины, ни звания, ни титулы не имели никакого значения? Графы и бароны, верно, как положено, путешествуют по свету или несут службу камергерами при каких-нибудь дворах, а неимущие бедолаги пошли в ремесло и странствуют теперь подмастерьями по землям империи, с тяжелым узлом за плечами, шагают по дорогам босыми ногами, чтобы поберечь башмаки, охотятся у дверей карет за пфеннигами, ловко подставляя свои потемневшие от дождей шляпы, и часто мысли о любимой ложатся им на сердце тяжелым грузом и давят сильнее, чем узел за спиной. Другие, те, что усердно учились в школе и преуспели в гуманитарных науках, уже получили приходы и служат верой и правдою, храня верность своей избраннице, хоть в шлафроке, хоть в стихаре. Иной сделался чиновником, а кто-то – аптекарем или референдарием, и только мы с тобой, моя душа, сошли с проторенного пути и сидим теперь в бременском погребке при ратуше и пробавляемся вином. Но чем таким особенным мы можем похвастать? Докторской степенью? Так это дело нехитрое, всякий в состоянии получить ее, если у него хватит ума написать диссертацию.

А у меня пошел уже четвертый бокал, душа моя! Четвертый! Не кажется ли тебе, что существует некая связь между вином и языком? Между языком и глоткой? Именно здесь, по моему глубокому убеждению, находится перекресток, на котором имеется указатель, показывающий в разные стороны. На одной стрелке написано: «Дорога в желудок». Это широкий наезженный тракт, по которому все стремительно и гладко скатывается вниз. Вот почему вещи погрубее предпочитают именно этот путь. На другой стрелке написано: «В голову». В эту сторону направляются духи, которым за время пребывания в бочке и так уже наскучило общество презренной грубой материи, и потому они, оказавшись на свободе, ищут глазами указатель, показывающий вправо и вверх. И в то время как вся основная масса устремляется потоком налево и вниз, они берут курс направо и поднимаются наверх, чтобы сойтись наконец в трактире под названием «Шишковидная железа» в самом центре мозга. Они мирный и вполне разумный народец, эти духи. От них весь твой дом, душа моя, озаряется светом, во всяком случае если их собирается не больше пяти-шести, если больше – то я уже ни за что не поручусь, потому что тогда они начинают бузить и устраивают в мозгах полную чехарду.

Как прекрасен этот четвертый период жизни, за который мы поднимаем четвертый бокал! Душа моя, тебе – четырнадцать! Но что с тобой произошло за столь короткое время? Ты больше не играешь в детские игры, заброшены солдатики и прочий хлам, и ты, как вижу, пристрастилась к чтению. Ты добралась до Гёте и Шиллера и жадно проглатываешь их, хотя еще не все в них понимаешь. Или я ошибаюсь? Ты уже все понимаешь? Ты хочешь сказать, что знаешь толк в любви, только потому, что в последний раз на воскресных посиделках поцеловал за комодом, в потемках, Эльвиру и отверг нежности Эммы? Варвар! Ты даже не подозреваешь, что это тринадцатилетнее сердце освоило «Вертера» и кое-что из Клаурена[11] и питает к тебе любовь! Пора сменить нам декорации. Приветствую тебя, горная долина Швабского Альба, и тебя, голубая река, на берегах которой я провел целых три долгих года! Три года, которые пришлись на ту пору, когда мальчик превращается в юношу. Приветствую тебя, монастырский приют, и тебя, галерея под аркадами во внутреннем дворе с портретами умерших настоятелей, и тебя, наша церковь с прекрасным алтарем, и вас, чудесные картины, купающиеся в золоте утренней зари! Приветствую вас, замки на высоких утесах, пещеры и долины, зеленые леса. Те долины, те стены монастырские стали нам родным гнездом, в котором мы росли, пока не оперились, и здешний суровый горный воздух позаботился о том, чтобы мы не выросли неженками.

Я приступаю к пятому бокалу – к пятой эре нашей жизни. Глоток за глотком я поглощаю вас, мои дорогие воспоминания, как поглощаю благородный рейнвейн из моего бокала, и каким чудным ароматом повеяло на меня от этих воспоминаний о годах моей юности, какое благоухание, сравнимое с благоуханием вина в моем бокале, и взор мой проясняется, душа моя, ибо они обступили меня, друзья моей юности! Как описать тебя, пора студенчества, как описать ту жизнь – возвышенную, благородную, грубую, дикую, милую, угловатую, горлопанящую, отталкивающую и все же трепетную и волнующую? Как описать мне вас, золотые часы торжества братской любви? В каких тонах мне говорить о вас, чтобы меня правильно поняли? Какими красками изобразить тебя, непостижимый хаос! Разве я могу все это передать? Да никогда! Внешняя сторона этой несуразной жизни – у всех на виду, она открыта взгляду любого профана и еще как-то поддается описанию, но твою внутреннюю сущность во всем ее блеске знает только рудокоп, который под громкие песни не раз спускался вместе с братьями в шахту. Наверх он поднимает золото – чистейшее золото, много ли, мало ли, не важно. Но это еще не вся добыча. То, что он там увидел, он не станет описывать обывателю, слишком необычно и вместе с тем слишком изысканно все это будет звучать для постороннего слуха. Там, в недрах, живут духи, и чужим не дано их ни видеть, ни слышать. В подземных залах разливается музыка, которая всякому трезвому человеку покажется пустой и ничтожной. Но тому, кто проникается ею и принимается с чувством подпевать, она устраивает персональное посвящение в круг избранных, на память о котором у новичка останется дырка в фуражке – забавный сувенир, который он возьмет с собой наверх и будет на него смотреть с улыбкой. Теперь я понимаю тебя, дед! Я понимаю, чем ты занимался, когда нам говорили: «У барина нынче високосный день!» И у тебя были такие верные друзья юности, и я знаю, почему дрожала слеза на твоих выцветших ресницах, когда ты ставил крест в альбоме возле очередного имени. Они живут!

Бутылка кончилась, дружище! Откроем новую, для новых радостей! Шестой бокал! Любовь! Кому дано предугадать, куда ты заведешь?

Путь, по которому мы шли, ничем не отличался от того, которым шли сотни других до нас. Мы начитались книг о любви и думали, что сами любим. Самое удивительное в этом, хотя и вполне естественное, было то, что фазы такого рода любовных увлечений и их накал напрямую соотносились с прочитанным. Не потому ли мы срывали незабудки и лютики, которые потом, смущаясь, преподносили докторовой дочке в Г. и старательно выдавливали из себя слезу, что вдохновились прочитанными строчками: «В полях срывает он лилею и молча преподносит ей», а потом «тайно слезы льет в тиши»?[12] Разве мы не любили à la Вильгельм Мейстер, то есть не знали толком, кого же любим – то ли Эммелину, то ли нежную Камиллу, а то и вовсе Оттилию? И не вышло ли так, что все три красавицы, в изящных ночных чепцах, подглядывали потихоньку в щелку из-за штор, когда зимой мы пели у них под окнами серенаду и бодро перебирали струны закоченевшими пальцами? А потом, когда выяснилось, что все три – обыкновенные черствые кокетки, не мы ли по глупости прокляли всякую любовь и твердо решили жениться не раньше того времени, когда порядочный шваб входит в ум, то есть лет под сорок?

Любовь! Кому дано предугадать, чем ты обернешься, и разве можно от тебя заречься? Ты выпархиваешь из глаз любимой, и вот ты уже в наших глазах, а там уже и в сердце, куда ты пробралась украдкой. Но это не мешает тебе оставаться холодной, когда я пою тебе свои песни, и не отвечать на мои пылкие взоры, которые я обращаю к тебе! Мне хочется быть генералом, ради того только, чтобы ты увидела мое имя в газете и затрепетала в страхе, прочитав сообщение: «Особо отличился в последнем сражении генерал Гауф, который получил восемь пуль в самое сердце – не причинивших, впрочем, ему никакого вреда». Мне хочется быть тамбурмажором, ради того только, чтобы иметь возможность остановиться перед твоим домом и выговорить всю свою боль в оглушительной барабанной дроби, а если ты испуганно выглянешь в окошко, то я не стану уподобляться тем русским барабанщикам-лихачам, которые любят дубасить как оголтелые, а плавно перейду от фортиссимо к пиано, чтобы под тихое адажио признаться шепотом: «Я люблю тебя!» Мне хочется быть знаменитостью, ради того только, чтобы ты с гордостью могла сказать себе: «А ведь он меня когда-то любил!» Но к сожалению, я незаметная фигура и обо мне никто не говорит, в лучшем случае кто-нибудь расскажет тебе завтра: «Опять он вчера полночи торчал в винном погребе и напился в стельку!» Добро бы я был сапожником или портным! Но это низкая мысль, недостойная тебя, Адельгунда!

Теперь все, верно, спят, не спят лишь двое: самый возвышенный человек в городе и самый низкий, то есть сторож, несущий вахту на соборной колокольне, и я, запертый в ратушном подвале, под землей. Как мне хотелось бы поменяться местами и оказаться на колокольне! Тогда я каждый час брал бы в руки рупор и пел песню, чтобы она летела к тебе скорее в твою спаленку! Но нет, так я нарушил бы твой сон, мой милый ангел, и пробудил бы тебя от чудных сладких грез! Зато здесь, в подземелье, меня никто не услышит, и я могу петь сколько хочу. Душа моя! Не знаю почему, но я чувствую себя сейчас как солдат на посту, всем сердцем тоскующий по родине. И почему бы мне не спеть подходящую песню, тем более что ее сочинил один из моих друзей?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю