Текст книги "Йошкин дом"
Автор книги: Виктория Райхер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
СКОРБНАЯ ПОМОЩЬ
Опять часы набирают скорость, опять заминка на слове «помнишь», опять какие—то летние лица смешиваются с зимним дымом. Давайте вызовем «скорбную помощь», один звонок – и «скорбная помощь» мчится по улицам ровно в полночь, со всем инструментом необходимым. Летят снежинки запретный низом, такая подпольная и иллюминация: если чего—то хотеть однажды, когда—нибудь оно может сбыться. Если вы оформили вызов – не надо страдать и не надо бояться, все будет так, как захочет каждый, все будет так, как обычно сниться. Вперед становится самым полным, луна становится самой полной, любая дура становится полной (но это не лечится как ни жаль) и выезжает «скорбная помощь», один звонок – и «скорбная помощь» летит по улицам: снова полночь и снова кто—то звонит в печаль.
Опять кому—то желанно странное, опять кому—то странно желанное, опять кого—то взяли за горло, и не важно кто именно – черт или Бог. И приходит помощь обетованная, четкая, быстрая и необманная, помощь, которая вонзает сверла любой проблеме в бугристый бок. Кому—то хочется, чтоб любили, кого—то достали автомобили, кого—то бросили или забыли, а кого—то помнят, но лучше б не помнили – и «скорбная помощь», глотая мили, едет навстречу из сонной были, а может, и небыли или из пыли лепит куличики свежей полночи. Хотите булочку? Вот вам булочка. Хотите девочку? Вот вам девочка. Хотите плохого, хотите хорошего, хотите – заказывайте фрукт или овощ. По переулкам и переулочкам, чтобы кому—то полегче сделалось, чтобы кого—то спасти от прошлого едет и едет «скорбная помощь».
Не бывает мест, закрытых для скорби, не бывает мест, закрытых для боли, а значит – всюду, куда закажете, прибудет она, с инструментами разными. Могут опаздывать больницы и морги, может опаздывать директор в школе, может опаздывать все остальное, «скорбная помощь» никогда не опаздывает. Перемалываем каменное, переламываем стальное, перегибаем палку, перебарщиваем мастерски. Может ошибаться ледяное и пламенное, может ошибаться сапер и сталкер, вообще кто угодно иногда ошибается, «скорбная помощь» – не ошибается. Первым министрам и первым чайникам, любым знаменитостям и людям без имени, мертвецу и кладбищенскому сторожу, всем, кто закажет, впадая в кому. Но только тем, кто вконец отчаялся, только тем, кто не может вынести, только тем, кто согласен на все уже, только им, и никому другому.
Лепит и лепит свои лекарства, мажет и мажет своими мазями, проводит и проводит свои сеансы, и черт его знает что еще там устраивает. Блаженных нищих сажает на царство, делает грязи любые – князями, поет псалмы, сочиняет стансы, и никакая скорбь перед ней не устаивает.
Вы меня спросите: а что у них за занятия? Ну в чем она заключайся, эта миссия света? Не может же быть, что вот просто выпроси – и будет тебе чтоугодная силища и ее получит любая сволочь? А я отвечаю: не имею понятия. Просто не знаю, откуда мне—то. Откуда мне—то, я ведь не с той стороны еще. Я—то та ведь не «скорбная помощь».
Но если снова поникли звезды, и снова сложно дышать от сонмищ каких—то чудищ и чьих—то полчищ и кто—то бредит, а кто—то судит – давайте вызовем «скорбную помощь». Один звонок – и «скорбная помощь» примчится по улицам ровно в полночь.
И никто не узнает, что дальше будет.
ЛИЦЕВАЯ ВЯЗКА
Избавляясь от волос, вырываю их с корнем, наматывая пряди на ладони и отнимая, отнимая, отнимая их от себя. У себя. Волосы постоянно напоминают, они – как решетка на голове, за которой сидишь. Плен. Тлен. Кожа тоже хороша, но от кожи уже точно никуда не деться, нельзя же выскочить из собственной себя, хотя хотелось. Волосы. По всей голове, ниже затылка, ниже плеч, ниже лопаток, ниже талии, ниже спины, надоело. Лохмы, кудряшки, локоны, волны, идиотизм. В плену у собственных волос. В тлену у собственных волос. Облаком надо лбом – чтобы все видели, все. И чтобы все знали. Знали, смеялись. Можно было бы носить платок, хотя под платком все равно то же самое. Шляпу. Цилиндр. Парик. Если хочешь что—то скрыть, положи на видное место. Видное, видное, виднее некуда. Вяжи, Гражина, вяжи. Имя польское, ударение на «и»: Гражина. Так получилось.
Гражиной звали бабушку. То есть первой Гражиной звали бабушку; Гражина—маленькая – Гражинка, Гражита – появилась уже потом, когда бабушка почти умерла. Но не совсем умерла, они с Гражиной успели поговорить, лет пять у них на это было. Бабушка Гражина росла в войну, бомбежки, взрывы, страшно, остались вдвоем с мамой, деваться некуда, налеты каждый день. Мама строгая, Гражина маму боялась больше, чем бомбежек. Мама заставляла девятилетнюю Гражину во время налетов вязать на спицах, что бы ни было – садиться и вязать. На шерсть распустила не пожалела старые свитера, все, сколько было, хотя хотя холодно, но есть одеяла, а из свитеров – пожалуйста, мотки шерсти – и вяжи, Гражина, вяжи. Как только сирена, хватай спицы и вперед. У мамы тяжелая рука, мамин гнев страшнее вылетевших стекол, страшнее шатающихся стен, страшнее, а главное – прочней. Верней. Надежней: не обогнет. Вяжи, Гражина, вяжи. Вязала, куда деваться. На всю жизнь навязалась. Бомбы свистят, самолеты гудят, дом вот—вот рухнет, а она вяжет. Хотелось залезть под кровать и визжать там от ужаса, но мама велела вязать, и Гражина вязала. В результате пережила войну и научилась вязать с закрытыми глазами (от бомбежек часто гас свет, мама прекращать вязать не разрешала). В семье дочери потом сидела у телевизора и вязала, все время вязала, всегда. Всю одежду связала сама, все покрывала в дом, даже собаке попону. Вяжи, Гражина. вяжи. Невроз какой—то, не могла прекратить; Гражита это все ее вязание потом засунула куда—то в шкаф.
Ее саму бабушка, естественно, тоже научила вязать, и Гражита вязала, не так виртуозно, конечно, но тоже ничего. Подружки ахали. Главное, было чем занять руки, когда нечего делать. Поступила в университет, начала вязать на лекциях. Сначала только на скучных, потом на всех: привычка. Однажды на лекции по психологии вязала, сидя в первом ряду. Преподаватель косился—косился и озверел:
– А вы знаете, девушка, что по Фрейду вязание является сублимацией онанизма?
На всю аудиторию: двести человек. Замерли. Вот тебе и бомбежка. Вяжи, Гражина, вяжи.
– Вы знаете, профессор, когда я вяжу – я вяжу. А когда я онанирую – я онанирую.
Удавись, моя черешня. Ее ответ потом год цитировала вся кафедра: «Когда я вяжу – я вяжу». Но они же не пережили бомбежек и вязания в темноте, как бабушка Гражина. Они ничего не пережили. От слова «онанизм» лезут на стену от возбуждения и стыда. Ржут, представляя. Им это нравится. Им все нравится. Им не хочется выскочить из собственных волос. Если бы мама хотя бы пила. Потому что тогда была бы разница; пьяная – трезвая. То есть когда пьяная, тогда да, тогда все плохо, но ведь хотя бы если трезвая, то можно вздохнуть. Или кололась бы, сейчас это модно. Когда на маму накатывала очередная ярость, Гражита молилась, чтобы у мамы случился сердечный приступ. Но приступ не случился ни разу. Бога нет. Убить Гражиту мама не могла, и Гражита это очень хорошо понимала: просто потому, что тогда маме не на кого было бы сердиться. К ним давно никто не ходил – с тех пор, как умерла бабушка, с Гражитиных пяти лет. После бабушкиной смерти мама очень быстро привыкла, что над ней нет в доме старших (бабушка ее слегка усмиряла), ну и все.
В первый раз это ей в голову пришло неожиданно, она просто мыла тряпкой пол, и ведро с мыльной водой стояло у нот. Гражита проходила мимо и что—то сказала. Мама взглянула. И резко схватила за косу, опрокинув на пол. Одним движением макнула косу целиком в ведро, отжала, как тряпку, и начала мыть пол. Косой Гражита пыталась как—то двигаться в такт движениям, чтобы меньше нагрузка на волосы, но мама мыла резко, и не очень получалось приспособиться. Потом—то она приспособилась. Надо просто не ждать, куда потянет, а самой все время чуть—чуть двигаться, не замирать, а то еще хуже. Мелочи, на самом—то деле, ну мыла мама пол дочькиниными волосами, ну и что. Мама мыла раму. Мама мыла Машу. Маша ела мыло. Не мыло – зубной порошок. В десять лет. Хотела отравиться. Не отравилась: оказывается, зубной порошок можно есть. Удивилась. Говорят, из любого жизненного опыта можно извлечь пользу. Можное, наверное. Из бомбежек, например. Вяжи, Гражина, вяжи. Когда я вяжу – я вяжу.
Давайте я буду мальчиком: мальчиков в детстве часто бреют наголо. Ну или не часто, но бывает. Мальчикам можно открыто хотеть убежать из дома, это романтично и вообще, в пираты. Девочкам из дома сбегать нельзя, девочкам можно вязать и плакать, девочкам по утрам заплетает косы, а по вечерам наматывают эти косы на руки. Эти идиоты в университет думали, что ей плевать сказать при всех слово «онанизм», потому что она такая свободная. Конечно, она свободная: если тебе с детства вяжут руки твоими же волосами, ты научишься быть свободной. Без всяких рук.
Когда мама ее в первый раз за этим застала, тогда все собственно, и началось. То есть припадки ярости бывали у мамы и до этого, но они носили какой—то неконкретный характер: могла вазу в окно швырнуть, могла дверью шваркнуть так, что дверь слетала с петель, делов. Гражита раньше в комнате с бабушкой спала, ее это все как бы не касалось, она собой была занята, ей как раз тогда девочки во дворе рассказали, как и что. Не делала особо ничего, так, изучала себя. Трогала. Интересно. Бабушка ничего не говорила, может, и видела, но не говорила. Значит – можно. А когда бабушка умерла, с Гражитой в комнате стала спать мама, и она тоже как то увидела, случайно. Ну и все.
Рванула за руку, вывернула руку и руки связала. Сначала просто веревкой, после косами. Таких длинных кос не было ни у кого во дворе. Мама вязала крепко, спать было больно и неудобно, но потом Гражита привыкла. Человек ко всему привыкает и приспосабливается. Человек даже может научиться вязать в темноте. Особенно когда его бомбят.
Вырывать лучше прядями, а не отдельными волосками, потому что тогда заметен результат. Не на голове: на голове еще долго не будет заметен, уж больно много там волос, а на подушке – будет. Гражита складывает волосы на подушку и пересчитывает. Восемь. Сотен. Волосков. Нормально. Ничего. Прядь на ладонь намотать – дерг! Еще завитушку из кожи вон – дерг! Еще пучок хрупких нитей из себя прочь – дерг! И не больно ни чуточки, хотя тут никто и не спрашивает, больно или нет, тут у людей свои проблемы. Девочка на соседней кровати прижгла себя сигаретой, парень из второго отделения жрал стекло. Гражита стекло не жрет, она вообще мало жрет, ей противно. Пусть жрет тот, кто себя любит. Гражита себя уже достаточно любила, спасибо, ей хватило. Она за ту детскую к себе любовь всю жизнь платит, много чести теперь еще что—то жрать.
Здесь ее любят и считают красивой. В университете ее тоже любили и считали красивой, еще бы с такими—то волосами, да с таким—то языком «Когда я вяжу, я вяжу». Гы—гы—гы. Отбрила называется. Вот именно что отбрила. А ее брить некому, ей приходиться себя руками, по волоску. Из университета прямо и увезли, чего мелочиться. Полкафедры стояло и наблюдало. Она просто вязание забыла в тот день, лекция была скучная, ей руки некуда было девать. И сама не заметила как начала вырывать из себя волосы, сначала прядками, потом пучками, увлеклась, потому что поняла: вот оно. Вот как она может освободиться от мамы и ее ведра с мыльной водой. Вот как она сделает. И пусть после этого кто—нибудь попробует связать ей руки. Лекция кончилась, а она все сидела и вырывала, сидела и вырывала. Вяжи, Гражина, вяжи. Руки ей, надо сказать, не вязали. Просто приехали и забрали, тихо так. Она и не сопротивлялась: не все ли равно, где этим заниматься. А когда вырванных волос будет достаточно, можно будет что—нибудь связать.
КРУГОВОРОТ
Я выдам замуж старшую дочь и перестану спать.
Прекращу выходить из дома, чтоб не пропустить звонка.
«Маленькая», «не справится», «не захочет, не будет, заплачет»
– папы нету, бабушки нету, кто ее заберет?
Я выдам замуж среднюю дочь и переселюсь под дверь.
Вдруг она возвратится ночью? Мы будем жить,
как погорельцы, не засыпая, чтобы услышать стук.
«Маленькая», «не справится», «не захочет, не будет, заплачет» —
няни нету, горничной нету – кто ее впустит в дом?
Я выдам замуж младшую дочь и лягу в ее постель,
Мне будет уже безразлично, о чем шумит коридор,
– мой невозможный ребенок повсюду заходит без стука.
Не запирай, пожалуйста, двери: вдруг она снова забыла ключи.
А поздней ночью, когда дела отпустят меня к бессоннице,
когда я сильно устану ждать, слушая тишину,
я позову тихонько: заберите меня отсюда кто—нибудь.
Но папы нету, бабушки нету – кто меня заберет?
* * *
Я буду вешать фонарь на крюк, я буду стеречь крыльцо
Я вытрясу душу из старых часов, я подожгу овин,
я испеку пирог и его, крошки швырнув под стол,
силой скормлю его тому, кто взойдет случайно на мой порог.
Маленькие! Не справятся! Не сумеют, не станут, заплачут…
Мне не нужны мои руки, без которых никто не умер.
Собакой лежать у двери – скажете, тоже искусство?
Тогда вот вы и ложитесь. Подвиньтесь левее, дует.
* * *
У моей старшей дочери внуки,
и у средней дочери внуки,
и у младшей дочери внуки.
Моя старшая дочь не спит по ночам.
И средняя дочь не спит по ночам,
и младшая дочь не спит по ночам.
Мои сумасшедшие дети.
такие исключителыю взрослые,
абсолютно во мне не нуждающиеся.
маленькие: не справляются, не хотят, не умеют, плачут…
заберите меня отсюда кто—нибудь
ГРУСТНАЯ ПОВЕСТЬ О ВОДЕ И ХЛЕБЕ
Иерусалим, муниципалитет, социальный отдел. Лето. Жарко. Душно. Бе.
Молодой социальный работник, недавно из университета, сидит на приеме. Он называется «куратор», а курирует слабые слои населения: от оказания психологической помощи до доставания обогревателей и диванов неимущим. Приемные часы – с восьми утра и до двух обычно в них не протолкнуться, но тут что—то никого. То ли чересчур жарко, то ли молодость куратора всех распугала. Тишина.
Стук в дверь. Входит пожилая пара евреев из Эфиопии. Густо—коричневого цвета, в белых крахмальных национальных одеждах, с улыбкой. Куратор
– Да, пожалуйста?
– У нас беда, закончились хлеб и вода! – отвечают пожилые люди. На сильно акцентированном, но вполне понятном иврите. Видимо, фраза заготовлена заранее.
Куратор понимает, что пожилые люди крайне бедствуют. Пенсии у репатриантов, как известно, маленькие, а толково тратить их в полном соблазнов Израиле умеют не все. «Вот и голодают порой братья наши, вот и голодают…» – бормочет себе под нос куратор, накручивая телефонный диск. Он берет у приятной молчаливой пары их адрес и отпускает с миром, обещая, что через полчаса у них будет в избытке и воды и хлеба. «Ну разве что не зрелищ», – шутит сам собой куратор, который родом из России и набит цитатами как словарь.
Ровно через полчаса к дому новых друзей социального работника подъезжает маленький грузовичок. Шофер споро выгружает прямо на мостовую ящики консервами, бутылками с кока—колой, хлебом, сыром и колбасами, проверяет по маленькой бумажке адрес и затаскивает снедь на второй этаж. Там он стучит в нужную дверь здоровается со степенным главой семейства, вносит ящики в квартиру, не отказывается от стакана воды, улыбается новым, совсем свежим, судя по всему, израильтянам (шофер – свой, муниципальный, вышколенный, такие ничего лишнего себе не позволяют) и отбывает. Эфиопская пара остается распаковывать еду.
Молодой социальный работник, куратор, сидит в кабинете и пишет отчет об оказании гуманитарной помощи представителям эфиопской общины. Стук в дверь. Входит пожилая пара евреев из Эфиопии.
Куратор, удивленно:
– Да, пожалуйста!
Он знаком с не очень большим количеством эфиопов, но ясно видит, что перед ним – именно та пара, которая была у него вчера.
– У нас беда: закончились хлеб и вода! – говорят пожилые люди. На сильно акцентированном, но вполне понятном иврите. Иврит куратор понимает хорошо.
Куратор трет лоб и качает головой. Все понятно. Голодные репатрианты съели за один день все социальные дары. Правда, там одних консервов было банок сто… Но, может, угостили кого?
Куратор понимающе улыбается и кивает. Куратор прижимает руки к груди и советует не переедать. Впрочем, эфиопы крайне худые и стройные – интересно, и куда в них влезло столько всего? Куратор понимает, что это – не его дело. Его дело – оказывать социальную помощь.
Через полчаса новая партия ящиков с продовольствием прибывает в эфиопский дом. Шофер озабочен, ему не до тонкостей, он не задумывается что и куда привозил накануне, у него свои проблемы. Он небрежно выпивает стакан холодной воды и откланивается.
Проходит неделя. Молодой социальный работник уже слал отчет на тему «Проблемы восприятия социальной помощи в среде эфиопских евреев», уже получил за него поощрение и теперь занят чем—то еще. Сидит, пишет.
Стук в дверь. Входит знакомая куратору пожилая пара евреев из Эфиопии. Куратор, глубокомысленно: – Да, пожалуйста?
– У нас беда: закончились хлеб и вода! – грустно отвечают пожилые люди.
Куратор трет глаза. Он понимает, что он чего—то не понимает, но вот чего он не понимает, он не понимает. Он сочувственно смотрит на коричневую пару в белом. Он робко прокашливается и задает уточняющий вопрос:
– Эээээ…
– У нас беда! – не сдаются посетители. – Закончились хлеб и вода!
Получив четыре таких ответа на несколько разных вопросов, куратор понимает, что сопротивление бесполезно. Он утомленным жестом отпускает своих верных клиентов и поднимает телефонную трубку. Шофер уже знает адрес наизусть. Дети во дворе дома уже знают шофера. Хлеб, молоко, сыр, колбаса, консервы. Кока—колу в последний момент заменили минеральной водой: может, они газировки не пьют? Куратор хмурит брови и что—то шепчет, глядя в стену. На следующей неделе у него отпуск.
У молодых социальных работников обычно есть профессиональный консультант. Взрослый, опытный и умный. Наш куратор возвращается из отпуска и в очередной раз идет к своему консультанту, где, среди прочих проблем, рассказывает про темнокожую пару. Это же надо, жалуется куратор, ящик консервов – за неделю! Может, они там всю общину кормят? Тогда почему вся община не придет ко мне? Не стыдно гонять пожилых людей?
Сам консультант – не специалист по эфиопам. Но у него есть друг, доктор социологических наук, который как раз пишет работу «Национальные н этнические особенности эфиопских евреев». Консультант решает, что надо поговорить. В самом деле, что такое – ящик консервов за неделю! Социальному отделу ничего не жалко для своих клиентов, но надо же и совесть иметь!
Вызывают друга. Друг интеллигентен и печален. Говорит тихо. Привычки грубо ржать не имеет. Друг внимательно выслушивает рассказ молодого куратора и становится еще печальнее.
– И где сейчас эти достойные люди? – тихо спрашивает он.
– Как где? – удивляется куратор. – Дома, наверное. Где и были. А где им быть?
– Надеюсь, они все еще в одном доме, – печалится друг. Звучит это как «надеюсь, они все еще живы».
Куратор беспокоится. Почему в одном доме? Почему еще живы? Разве он сделал что—то не то?
– Понимаете, молодой человек, – друг тщательно подбирает слова. – эфиопским евреям свойственно давно отмершее в современном мире уважение к властям. Они считают, что любой власть придержащий (к коим относитесь и вы, как представитель социального отдела) неизмеримо выше их. Что из этого следует? Из этого следует, что любому представителю власти надо оказывать максимальное почтение. Как эфиопы оказывают почтение? Как они разговаривают с теми, кто выше стоит на иерархической лестнице? Они, во—первых никогда не дерзают смотреть в глаза такому человеку, а во—вторых – никогда не осмеливаются говорить с ним прямо. Только иносказаниями. Если власть поняла неверно – не дело маленькое человека поправлять власть, она лучше знает. Можно только повторить исходный текст – причем дословно, иначе чиновник может заподозрить, что его сочли глупым и непонятливым. Можно повторять его до тех пор, пока тебя не поймут. Власть лучше знает, когда это произойдет.
Куратор поражен. И что же эти сказочники имели в виду?
– Видимо, в данном случае пожилая пара пришла пожаловаться на то, что в семье исчезло взаимопонимание и любовь, которые, как известно, являются хлебом и водой любого союза. Когда эфиопские евреи женятся, им желают: «Чтобы в вашем доме всегда были хлеб и вода», то есть чтобы вы всегда любили и понимали друг друга. Когда пара чувствует, что любовь и понимание уходят из дома, она идет искать психологическую помощь. Психологическую, молодой человек! Вас, в вашем учебном заведении, учили оказывать психологическую помощь семейным парам?
С тех пор прошло довольно много лет. Молодой человек существенно подрос, хотя все еще молод, и сильно погрустнел: работа на ниве социального обеспечения не способствует радости жизни. Его кабинет стал больше, и посетителей в нем прибавилось. Посетители разноцветные: и белые, и черные, и коричневые, есть даже несколько таиландцев. Все ощущают от вдумчивого социального работника веяние тихой грусти, и все говорят, что она ему к лицу.
Пожилая эфиопская пара, получившая в общей сложности восемь ящиков продовольствия, больше в социальном отделе не появлялась.