Текст книги "Йошкин дом"
Автор книги: Виктория Райхер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
ЛЕКЦИЯ
Карпа умер.
Об этом нам сообщил классный руководитель, доктор Фарс. Он с утра, до уроков, собрал всех в ординаторской и объявил, что этой ночью умер маленький Карпа. Мы помолчали полминуты, и доктор Фарс тоже помолчал. Потом он продолжил.
– Карпа умер, – сказал доктор Фарс, – и это большая удача для нашего класса. Сегодня у нас по программе практическое занятие в морге, но я уже почти собрался его отменить, потому что в морге нет подходящих трупов для препарирования. Был один позавчера, но его забрали для выпускных экзаменов. Теперь же урок отменять не придется, потому что умер Карпа и первую лекцию цикла «Устройство сердечной мышцы» я прочитаю с его помощью.
Мы зашумели. Учиться на знакомом трупе было гораздо интереснее, чем на незнакомом. Доктор Фарс послушал нас какое—то время, понимающе склонив голову.
– В морг, господа, – скомандовал он.
В морге мы сразу увидели Карпу и сгрудились вокруг него. Карпа лежал на чистом блестящем столе и был счастлив. Его не было.
Еще накануне вечером Карпа был. Он был, и он шел – шел по тому самому длинному пустынному парку, где его уже третий год подряд встречала женщина. Незнакомая, взрослая, чужая женщина. Женщина третий год подряд подходила к Карпе, становилась вплотную к его потной груди и говорила шепотом, всегда шепотом: «Снимай». И Карпа снимал.
Потом женщина говорила: «Ложись». И Карпа ложился. Потом женщина доставляла Карпе несколько неприятных минут, потом – несколько приятных минут. Карпа лежал на траве, на земле, на снегу, иногда – в луже осенней листвы, иногда – в луже вечерней воды, лежал и негромко подвывал. Сначала от страха (он каждый раз заново боялся женщину, хотя на какой—то из разов уже точно знал, что она будет делать), потом от боли, потом от удовольствия. Женщина говорила: «Тише, дурачок» – и уходила. Карпа вставал, натягивал все снятое и шел дальше. Он никогда и никому не рассказывал про ту женщину в парке.
Когда женщина в один из разов как—то перестаралась с неприятными минутами, все не переходя и не переходя к приятным, Карпа закричал. Громко. Женщина удивилась н приказала: «Проси». Было очень больно, и Карпа попросил. Женщина засмеялась и сказала: «Еще проси». Карпа попросил еще, потом еще, потом он ползал по земле, ловил руки женщины и целовал ей пальцы. «Глупый, ты чего просишь—то? – спросила женщина. – Ты просишь, чтобы я перестала
или чтобы я продолжила?» «Не знаю», – сказал Карпа.
После этого вечера Карпа начал стесняться женщины. Он все так же ходил через длинный парк, и она все так же встречала его там, но с тех пор, как он целовал ей пальцы, но зная, чего он больше хочет – чтобы она ушла или чтобы она осталась, Карпа не мог больше терпеть сам себя. Сам себе он казался противным и синим, как мерзлые куры в морозилке. Он был согласен в своей жизни со всем – с нудными уроками, с тяжелой поклажей, с нелюбовью окружающих, с тем, что он маленький и невзрачный Карпа, но он не хотел в своей жизни одного того вечера. Того вечера, когда маленький и невзрачный Карпа целовал руки чужой и незнакомой женщине, причиняющей боль, и не знал, чего он больше хочет – чтобы она ушли или чтобы она осталась. Того вечера, когда от гордости маленького невзрачного Карпы остались одни осколки. Карпа не мог вспоминать этот вечер. Именно поэтому он постоянно его вспоминал. Именно поэтому он все время ходил через этот парк. Он не все время помнил тот вечер, но все время ждал. Он знал, чего ждет.
Когда та женщина снова, во второй раз увлеклась и неприятные минуты все длились и стали уже совсем неприятными, Карпа сразу вспомнил. Он закусил губу и ничего не сказал. Женщина, кажется, удивилась и продолжила. Карпа молчал, глядя в сиреневое небо. Женщина отвлеклась на минуту, позвонила куда—то, а потом принялась за Карпу всерьез. Он понял, что приятного на этот раз, видимо, не будет, и обрадовался. Он не хотел, чтобы было приятное.
Женщина старалась и старалась, и в какой—то момент молчать из усилия стало почти привычкой. Что—то хрустнуло, но Карпа не заметил. Женщина тоже не заметила. Потом что—то полилось, и женщина сказала: «О—о–о». Карпа молчал. Женщина вся вошла в игру и стала веселой. Черные ветки деревьев светились вдали, а потом погасли. «Ты у меня попросишь», – прошептала женщина и что—то сделала. Карпа молчал. Невыносимость происходящего вышла за пределы разумного и стала правилами игры. Еще секундочку, и я больше не смогу, подумал Карпа, и взмолился незнакомому богу, взмолился в первый раз в своей жизни: дай!!! Дай мне смочь, дай мне не закричать, я никогда больше не хочу целовать эти незнакомые руки, я никогда больше не хочу ни о чем просить, дай мне смочь. Пожалуйста.
– Молитиа немного отвлекла Карпу, и он не закричал. Он не закричал как раз в ту последнюю секунду, которая отделила его от женщины, которая отделила его от того, кому он молился, которая отделила его от всех. Черные погасшие ветки закачались и встали. Далекое небо сделало кульбит и стало близким. Что—то щелкнуло, что—то замкнулось, что—то вырвалось из ставшего совсем равнодушным тела, женщина резким движением приблизилась в последний раз, и Карпа успел увидеть, что победил.
– Наше время подошло к концу, – сказал доктор Фарс, глядя на часы – можете идти. Встретимся завтра в это же время, я прочту вам вторую лекцию цикла «Устройство сердечной мышцы».
ЛЕЧИТЬСЯ ОТ ЛЮБВИ
– Ну что, ты твердо решил?
– Да!
– Твердо решил, что хочешь избавиться от любви?
– Да. Не могу больше, ненавижу, достала, невозможно, чтоб ее, да еще с таким характером, да с таким ко мне отношением, да я себе десяток найду, только вот если от нее избавлюсь, я же как заклятый хожу, да если я только освобожусь, да я ух, да я – все, решил, решил, лечите, доктор!
– Ну, хорошо. Значит, пишем: «Лечим от любви».
– Совсем, значит, лечим Так?
– Так.
– Прекрасно. Пишем. Успокойся, не дергайся, уже совсем скоро все пройдет.
– Все?
– Все.
– И ничего не будет?
– И ничего не будет.
– И я не буду на нее бесконечно злиться?
– Не будешь. 3ачем тебе на нее злиться?
– И я перестану реагировать на любой ее взгляд?
– Конечно. Что тебе, свободному человеку, на чьи—то взгляды реагировать?
– И я не буду больше ночами…
– И ночами не будешь, и днями, вообще не будешь, никогда.
– Никогда?
– Никогда.
– Хм.
– Ага.
– И я полюблю Машу? Вместо нее? Да?
– Погоди, какую Машу?
– Ну Машу, мою Машу, любую Машу, у самовара. Машу. Чтобы вместо. Чтобы взаимно.
– Какое взаимно, ты о чем? Я врач, я не ворожея! Я не привороты—отвороты тут творю. При чем тут Маша?
– Ну должен же я кого—то любить!
– Кто сказал?
– А как же иначе?
– Ну так. Никого не любить. От холеры твоей мы тебя вылечим, как договорились. Совсем вылечим, не беспокойся, пойдешь здоровый. И все.
– И все?
– И все.
– А полюбить еще кого—нибудь?
– А это уже не ко мне. Это уже сам.
– А если у меня не получится? А если я опять полюблю не хорошую Машу, а какую—нибудь такую же нехорошую и неподходящую.
– Таки плохо. Ну, даст бог, не полюбишь. Начали?
– Стойте, стойте, что значит «таки плохо», откуда я знаю, кого я и следующий раз полюблю, может, оно еще хуже будет! Эту я хотя бы знаю, с этой я хотя бы знаком, эта хотя бы ничего себе… бывает… иногда… Эта мне хотя бы нравится!
– Молодой человек, ты определись, а потом мне голову морочь. Ты хочешь вылечиться от своей любви, или ты не хочешь вылечиться от своей любви?
– Да, хочу.
– Тогда пошли. Рабочий день кончается.
– Ну как же я тогда без…
– Ну как—нибудь.
– Ну мне же тоскливо будет, наверное?
– Может, и будет, откуда я знаю. Я не Кассандра.
– Ну я же скучать буду, видимо?
– По кому? По той? Нет, не будешь. Ты ее забудешь.
– Совсем?
– Совсем.
– И все, что было между нами?
– И все, что было между вами.
– Совсем все?
– Совсем.
– Навсегда?
– Навсегда.
– Хм.
– Ага.
– Знаете, я наверное, завтра приду. Уже поздно, начинать что—то под вечер – примета плохая, и вообще.
– Приходи—приходи.
– Ну я пошел.
– Ну иди.
– Доктор, а почему тот юноша ушел? Он ведь вроде собирался…
– Ничего, завтра придет. Он ко мне каждый день ходит. Лечиться от любви.
– Каждый день?
– Каждый день.
– Ой.
– Ага.
– Доктор, а вы правда лечите от любви?
– Да не лечу я ни от какой любви.
УТОПИЯ
Криком кричи. Криком, понимаешь? Рот открой и кричи. Нет, подожди секундочку. Обопрись мне на руку, я тебя подержу. Вот так. И спиной прислонись, удобнее будет. Видишь, я кладу тебе ладонь на позвоночник. Прогнись чуть—чуть, откинься, ляг мне на ладонь, я удержу. не бойся. Вот так. Теперь кричи.
Э нет, ты не кричишь, ты курлычешь. Я же не соблазнять тебя сюда привел. Не надо демонстрировать мне, какой у тебя красивый голос, ты не в опере. Я верю, что ты – нежная, добрая и чудесная, я вижу, что у тебя длинные волосы и нежные ручки. Я не слепой. Но если бы у тебя, такой чудесной, все было в порядке, ты бы сюда не пришла. Я знаю, мы потом об этом поговорим. И про это я тоже знаю, не бойся. Мы с тобой еще непременно поговорим, только потом. Кричи. Давай, не стесняйся. Тут стены толстые, никто не услышит – а и услышит, не испугается, у меня же клиника, а не библиотека. Впрочем, библиотека у меня тоже есть. Профессиональная. Кричи.
Хорошо, уже лучше, только никуда не годиться. Ну где ты видела, чтобы кричали, встав на цыпочки? Встань полной ступней, врасти в землю, а не отталкивайся от нее. Хочешь, я придержу тебя за плечи. Не надо выпрыгивать из кожи, так обойдемся. Ты очень стараешься, а ты не старайся. Ты кричи. Позвоночник выгибай, позвоночник! На ладонь мне! Выгибай! Еще, еще, еще! Голову откинь, руки расслабь, кричи! Вот, молодец, хорошая девочка, хорошая, теперь поплачь. Я знаю, что страшно, а вот про «стыдно» не надо. Стыдно пусть будет тем, кто в этой жизни тебя не любил. Никто не любил? Тем хуже. Пусть им всем будет стыдно. Кричи.
Устала? Давай заканчивать на сегодня. Придешь через неделю, в пять часов. Желательно на голодный желудок, на сытый человек обычно хочет спать, а не лечиться. Да—да, я помню мы же договорились, не забудь. Ничего не заметно, глупости, нормальный, здоровый румянец. Зеркало в ванной, но я бы на твоем месте не стал ничего перекрашивать. И так замечательно. До встречи. Не за что. Пока.
Девушка ушла. Она выглядела крайне усталой, но это было обычным делом: после первой встречи они все обычно выглядели усталыми. После второй – тоже. Доктор Ним подошел к окну и отодвинул занавеску. Вышедшая от него девушка переходила дорогу. Одну ногу чуть подволакивает, плечи перекошены, осанка нулевая, шею править и править, ортопедическая обувь, очки, плохие зубы. Все это было вполне знакомо: многие пациенты доктора Нима выглядели так или примерно так, впрочем как и многие его не—пациенты. Ничего, голубушка, ничего. Ты у меня еще побегаешь. Ты у меня еще забудешь, с какой ноги надевать вставную челюсть. Мы с тобой еще пообщаемся.
– Да, – сказал доктор на стук в дверь и отвернулся от окна. – Да.
– Ну чего ты снова зажимаешься, мы же с тобой давно работаем. Расправься, на какой стройке ты провел эту ночь? Ни на какой? Очень зря, походы по стройкам полезны для общего развития. Вот тебе твоя любимая стена, облокачивайся. За колено не бойся, а подстрахую. Кричи.
Ну вот – а говорил ничего не выйдет. Молодец, уже гораздо лучше. Перестань сгибать эту ногу, я же тебе ее держу! Мы вдвоем тебе ее держим, я и твердая земля, мать твоя. Да ты смейся вслух, чего ты хихикаешь? Смеяться тоже полезно, почти как кричать. Сядь, посиди немного. Ты зря в прошлый раз отказался от чая, те пирожные, которые я тебе предлагал, были очень даже ничего. Нет, сегодня их уже нет, ты что думал, я тут святым духом питаюсь? Давай—ка нажмем на твое колено. Вот так. Я тебе его погрею, не дергайся, посиди минуту. Теперь спокойно вставай и все будет в порядке. Ты хороший мальчик, и колено у тебя хорошее. Кричи. Ну куда, куда, куда ты побежал? Ты кричишь, а не участвуешь в соревнованиях по бегу. Не надо срываться с места, вряд ли тебя это куда—нибудь приведет. Стой спокойно и ничего не бойся. Все самое плохое уже произошло, дальше будет только лучше. Кричи.
Парень вышел, оставив после себя тоскливый запах табака. Нетяжелое, но какое—то нудное детство, занятость матери, суровость отца, детские обиды, ремень, слезы, проблемы, непонимание, школа, издевательства, приятели, драки, комплексы, прыщи, неудачи в личной жизни, еще неудачи в личной жизни, какие—то страсти, попытка самоубийства, прыжок из окна, переломы, ссадины, шрамы. Хороший мальчик. Без дураков, хороший. Перекрученный весь, а так ничего, хотя дергается сильно. Пройдет, впрочем. Все пройдет.
Стук в дверь – слабый, еле слышный. Однако. Это она в первый раз пришла вовремя, не опоздала.
Конечно, можно сидя, вот стул. Вы сегодня гораздо спокойнее, правда? Давайте, начнем. Дышите. Глубокий вдох – глубокий выдох. Глубже, еще глубже. Вдох – выдох. Три глубоких вдоха—выдоха. Спину ровнее. Дышите, дышите, все нормально. Мы же с вами говорили, помните: необязательно сразу все, можно медленно. Я знаю, что вам сложно, я не тороплю. Давайте еще подышим. Плечи держите сами, а я подержу вас за руку. Вот тут – правильно, да? Локоть не напрягайте, дышите, глубже дышите. Спокойнее. Ровнее. Шея. Прямее шея. Еще шея. О, какая замечательная шея, а вы говорите. Нет, это не у вас три шеи, это я вас хвалю. Змей Горыныч? Похоже. Только вряд ли он так шею напрягал, он бы с такой напряженной шеей не проходил и дня, ему же надо было не одну голову носить, а три! Вам тоже? Тоже три? А, за всех ваших безголовых. Тогда тем более. Вы дышите, дышите, за всех дышите. Всеми тремя головами.
Эта – одна из самых сложных пожалуй. Да еще возраст. Детское одиночество, улица, аборты, где—то муж, потом еще муж, дети, а как же без детей, нервные срывы, угрюмость, болеет, тяжело болеет и жалуется, все время жалуется, серая, молчаливая, но даже молча – жалуется, и плечи держит так что хочется держать их все время за нее, и шея – это уму непостижимо, как она с такой шеей еще вообще жива. Робкая, но цепкая. Такая долго проживет, несмотря на все болезни. Вот как именно проживет – это большой вопрос. Хорошо бы, чтоб хорошо.
Крик – не такая сложная вещь, а вот попробуй покричи без подготовки. Ничего не выйдет и ничему не поможет. Кричать надо изнутри, совсем изнутри, чтобы все тяжелое, все страшное, все больное с криком выходило. Кричать надо так как будто ты с этим криком душу отдаешь. В какой—то мере так оно и есть – не душу, а часть души, ту, с которой тебе плохо. Чтобы все, что душит и давит, в крик ушло. Так кричат только один раз в жизни. Так у доктора Нима кричали только один раз, последний. На этом крике курс лечения заканчивался, и в мир уходил новый человек. Легкий, как балерина, и прямой, как струна. Конечно, любой новый человек может наделать массу новых глупостей, но вот этой идущей из детства застарелом боли в нем уже не будет. Ушла. Вышла. Выкричалась. Вся.
Самым главным было найти нужную точку. Потому что самостоятельно по—настоящему никто не закричит, тут виртуозов нет. Подобрать ключ к телу человека, как к дверце сейфа, – найти то место, в котором сосредоточилось все тяжелое и плохое, вся основная боль. Такое место обязательно есть, только оно не вопит про себя «вот оно я», а прячется: ищи! Ищи, потому что именно там и держать, именно там и греть, именно там и надавить в нужный момент. Остальное произойдет само, только не надо торопиться. Распавшиеся семьи, брошенные дети, ссоры, скандалы, драки, обиды, поражения, травмы, дырки от бублика. Есть – а не надо бы. Есть – и нету. Есть – и человек целиком там, как аккуратно сложенная тряпочка. Нету – и вот он, наружу вышел. Весь.
Стук в дверь. Доктор Ним встрепенулся и пошел открывать. Девушка вошла и нерешительно улыбнулась.
Кричи! Не думай ни о чем, мысли мешают, не задавай вопросов, не напрягайся, кричи' Нет, это слабый крик, это неточный крик, это ты все забыла, чем мы в прошлый раз занимались. Еще кричи! Да не прибежит никто, говорю же тебе, у меня стены звуконепроницаемые, я специально заказывал, у меня все соседи знают, что я – сумасшедший доктор.
Спину, спину прогни! Вот моя ладонь, ложись на нее, еще ложись, лучше ложись, я держу, давай сюда весь твой позвоночник, прогибайся еще, еще, еще, руку к стене прижми, руку, вот так, хорошо, умница, громче кричи, громче, ты умница, ты все сможешь, у тебя все получится, кричи! Так… так… так… Позвоночник распрямить! Быстро! Выпрямись, вся выпрямись, как линейка выпрямись, что ты виснешь как белье на заборе, что значит говорила, что не получится, это у кого еще не получится, выпрямись, я тебе сказал, и прекрати думать о своей несчастной жизни, не было у тебя никакой несчастной жизни, не было и не будет больше никогда, ты мне все врала, сознавайся, врала, ты все придумала, и страсти эти, и как тебя били, и тех мужиков в подвале ты сочинила тоже, и никогда никто тебя не бросал, ты наврала, ты мне все наврала, ты никогда не билась головой об стену, и таблеток никаких не глотала, истеричка, глупая истеричка, как же ты могла на все это пойти, как же ты могла, ах не наврала, ах было, не сметь плакать, не сметь, а то изнасилование тоже было, и мать тебя из дома выгоняла, и эти руки, руки везде по твоему телу. СПИНУ! Спину положить, на ладонь мне клади, прогнись, еще прогнись, голову вверх, шею расслабь, вот твой позвоночник, весь у меня в руках, я держу его, держу его, кричи!!!
Вой. Сплошной, бесконечный вой. Одинокий вой, как в лесу. Отталкивается от звуконепроницаемых стен, плывет к потолку, заполняет комнату, рвется в окна, бьется в уши, стоит столбом, давит на мебель, вытесняет все. Длится, длится, длится. И уходит постепенно, как ушедший поезд. Тише. Тише. Еще тише. Тишина.
Доктор Ним подшел к открытому окну и высунулся оттуда, глядя на улицу. Вышедшая от него стройная девушка легким шагом переходила дорогу. Доктор Ним понаблюдал за ней какое—то время, засмеялся вслух и закрыл окно.
ВЛАСТЕЛИН КОЛЬЦА
«Останови!» – хотел крикнуть киномеханику Эльгрекин, просматривая ленту собственной жизни. Вот здесь останови, здесь. Здесь, когда он, Эльгрекин, только—только встретил Натусю, только обрадовался, что она такая замечательная есть на свете, и ничего дальнейшего еще не было. Не было ссор, не было обид, не было развода, ничего. Останови!
Киномеханик занес было руку над кнопкой «стоп», но тут Эльгрекин задумался. Если остановить здесь – не будет Дениски. Не будет обид, ссор и слез, но и Дениски никакого совсем не будет. Жалко. Человек ведь. Давай дальше, махнул рукой Эльгрекин, и лента закрутилась знакомыми кадрами.
«Останови!» – уже почти совсем закричал Эльгрекин, глядя на последний кадр жизни мамы. Не надо туда, не надо дальше, я не хочу, я же знаю, что через пять минут будет авария. Я это знаю – здесь, но не знаю – там, так, может, и не надо? Может, останови?
…и не будет тех длинных ночных разговоров с отцом, пусть по приходе с кладбища, но обо всем, и не будет ощущения чего—то важного, почти даже понимания жизни и смерти, и не будет той веселой пьянки через пять лет, когда они с папаней нажрались как подростки, и орали какие—то песни у Ксюши под окнами, и из окон выглядывали удивленные Ксюшины соседи, но ничего не говорили, потому что пели они – хорошо…
«Крути дальше», – вздохнул Эльгрекин и зажмурился. Вот именно «дальше» и надо было бы срочно остановить. Там «дальше» шла та безобразная сцена, после которой он впервые в жизни реально хотел умереть. Те слезы, которые недостойны настоящего мужчины (а значит, Эльгрекин – не настоящий мужчина, вот как раз начиная с этой сцены – не настоящий), та боль, сильнее которой все равно ничего нет и не будет, та ненависть, которая почти ощутимо горит в окружающем воздухе, та любовь, от которой плавятся стены и и рушатся крыши, та страсть, без которой и смысл всего оставшегося уже, пожалуй, не смысл.
А красивая, черт возьми, была сцена. Не надо перед ней останавливать. Ужас – был, безусловно был, и боль была, и осталась в какой—то мере (и поэтому надо было бы остановить, и пусть не будет всего, этого не будет, да?), но переживший это все Эльгрекин – уже иной Эльгрекин, и, может быть, этому иному Эльгрекину и надо было все то – пережить?
Дальше если уж останавливать, то перед войной. Война мешала Эльгрекину ощутимо, как флегмона. Вот как раз мелькают те минуты на ленте, когда он, пока что счастливый, подходит к радиоприемнику, протягивает руку, включает… «Останови!» – задохнулся Эльгрекин, не надо всего того, что было после, не надо, никакой пользы от этого не было, от всех этих потерь, скорбей, тяжестей, невыносимостей, не хочу, не буду, останови!
Киномеханик равнодушно потянулся куда сказали и Эльгрекин понял, что он не отменит войну. И даже не потому, что после войны были те две встречи, после которых в воздухе долго и сильно пахло ванилью и тмином, и даже не из—за того, что статья, написанная им после войны, вошла во все учебники и стала почти классической. Не потому. А просто послевоенные кадры уже бегут по экрану, да и их осталось всего ничего, и скоро уже подберется коварная лента к безрадостному сегодня, к тому Эльгрекину, который, таясь ото всех, пошел сегодня в этот закрытый кинозал, потому что делать ему в этом мире было уже нечего, а бояться некого. Эльгрекин досмотрел себя до того момента, когда он, серый, измученный, летний, припорошенный серой неласковой пылью, сгорбленный и нехороший, прошел в прохладную полутьму заветного кинотеатра и тяжело опустился в бархатистое кресло. Вот здесь мы и скажем «останови», подумал Эльгрекин. Вот здесь и скажем. Потому что все, что могло, уже было – и хорошее, и плохое. Потому что ничего нового уже не будет, а все старое себя исчерпало. Потому что возраст – понятие не биологическое, а психологическое. Бог с ним, с возрастом. Останови.
И тут Эльгрекин вспомнил, что это все уже было. Уже стоял он, тяжелый и серый, наедине с самим собой и угрюмо желал умереть, потому что все, что могло с ним случиться, уже случилось. Уже перебирал все тогдашние события жизни и уже приходил к выводу, что больше ему ничего не осталось. Любовь побыла и прошла, работа прошелестела и минула, мирская слава оказалась летучей мышью, а плотские наслаждения не дали ни капли покоя. Уже думал он так и честно говорил сам себе, что вся предстоящая жизнь его будет всего лишь повторением пройденного – нудным и долгим.
«Для чего?» – вопрошал тогдашний Эльгрекин и не находил ответа. Он был насморочен и заморочен. Он не знал – как и не знал – зачем. Он тогда постоял еще немного и убежал куда—то по неотложным делам. Ему было восемнадцать лет. Все, что в результате оказалось важным, случилось уже потом.
Эльгрекин поправил очки, встал с уютного кресла и, не оглядываясь на киномеханика, вышел из кинозала.