Текст книги "Йошкин дом"
Автор книги: Виктория Райхер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
СДЕЛКА
Деньги на машину дала мама. Половину. Остальное пришлось добирать – с предыдущей зарплаты, с будущей, в счет этих расходов, в счет тех. Копеечная машина, строго говоря. Рыдван. На другую денег нет, даже и у мамы. На эту тоже денег нет. Но ребёнок. Но дожди. Но – частые простуды, тошнит в автобусе, бледненький, вялый, надо бы возить в бассейн, надо бы возить в детский сад, надо бы возить к бабушке, ну куда его таскать, мы же за городом живём. Надо бы. У мамы эти деньги, строго говоря, тоже не из лишних. Но внук у неё тем более не из лишних. Внуки никогда не бывают из лишних. Деньги тоже. Неважно.
Машину нашли. Правда, в Хайфе – ближе почему—то никак. Соседи смеялись – вы ненормальные? Они поехали ради этой машины в Хайфу, хотя ничего такого особенного в этой машине не было, просто исправная вроде и чистенькая, три других по объявлениям в той же газете были какие—то дурацкие, одна по такой цене, что пусть хозяин за такие деньги сам на ней всю жизнь ездит, вторая вроде подешевле, но после аварии, третья вообще спасибо что не краденая, ну там непонятно, вообще—то, но лучше бы не. Поехали в Хайфу. В Хайфе – мальчик, закутанный в полосатый шарф.
Мальчик ужасен, строго говоря. Ему семнадцать лет, что само по себе всё—таки еще не причина, хотя, если подумать, в какой—то мере и причина. Мальчик худой до ужаса, кисти да кости, мальчик с какой—то невнятной порослью на подбородке, ужасно черный волосом и глазом, перекошенный, подергивается, при ходьбе подпрыгивает и всё время говорит. Эрик на него смотрит, и ему хочется заткнуть мальчику рот хоть чем, лишь бы помолчал. Или себе уши. Или сбросить мальчика с моста, после чего пойти и утопиться от жалости. Ида на него смотрит, и ей хочется купить мальчику мороженое. Но ни в коем случае не иметь с ним после этого дела. Никакого. Но машина. А как?
Мальчик машину продаёт не сам, у мальчика папа. Папа еще хуже, но его хотя бы не так жалко. Папы нет, папа по телефону. Мальчик торгуется полдня, выторговывая каждый миллиметр, врёт на ходу («мы могли бы продать еще вчера, причем в два раза дороже, но я захотел продать тебе, тебе, тебе!»), отрицает собственные же утверждения, попутно говорит еще о массе вещей. Может, свободно, прервать разговор на полфразе и с воплем «не ну вы видели, вот это машина!!!» показать пальцем на мерседес по другой стороне шоссе. Палец грязный. Ида вспоминает сына, худого, бледного, и ей хочеся вымыть мальчику руки и причесать его. Мама мальчика в разговоре почему—то не фигурирует, только папа. На Эрика мальчик смотрит с немым восторгом. Эрик «ма—те—ма—тик». А математики много зарабатывают? А они много работают? А где ты учился? А туда сложно поступить? Смотри, смотри, какая юбка классная там на девочке, красная, у моей подружки такая же есть. Ну давайте сойдемся на шести тысячах, ну давайте.
Ну давайте блин. Эрик, конечно, математик. Но объяснять мальчику про сложности на рынке труда не хочется, и про маму и её деньги тоже не хочется, и про Эрика и его любовь к работе за любовь – тоже не хочется. Эрик высок и красив, мальчик ему ниже чем до плеча, он прыгает возле Эрика и его плеча, одновременно с подозрением глядя на Иду. Ида пожестче, кто—то же должен быть пожестче, Эрик гулко басит что—то про компьютеры, мальчик подпрыгивает и показывает пальцем на всё, что видит, мальчик из Хайфы, но в центре города чуть ли не в первый раз. Смотри, смотри, какой дом смешной, это сколько же в нём этажей? Слушай, не выдерживает Ида, ты вообще из дома до сегодняшнего дня куда—нибудь выходил? Выходил, радуется вопросу мальчик, в прошлом году нас возили с экскурсией в Тель—Авив! Классный город Тель—Авив, правда, ну добавьте еще триста шекелей, ты же видишь – машина хорошая, ну почему ты упрямишься, я же хочу, чтобы всем было хорошо, вы что, не хотите, чтобы всем было хорошо?
Ида не хочет, чтобы всем было хорошо. У Иды сын, маленький, ушастый, бледный, он сидит дома с бабушкой и ждёт, когда из Хайфы приедут мама и папа. Он часто болеет и его тошнит в автобусах, а они за городом живут. Деньги на машину дала мама, но половину. Остальное пришлось добирать, из бывших сбережений, из будущих, из всего. Эрик – математик. Ида – юрист, но начинающий. Начинающим юристам платят мало, но на мороженое хватит. А на машину не совсем, поэтому «шесть тысяч, и чтобы всем было хорошо», они не могут. Мальчик очень боится слова «юрист», он боится, что его надуют, облапошат, разыграют, он подпрыгивает и подёргивается, он все документы держит двумя руками и прижимает к животу. Слушай, устало говорит Ида мужу, его ведь можно обдурить, как нефиг делать. Он так этого боится, что сам на это напрашивается.
Можно, мрачно отвечает Эрик, но у нас нет шести тысяч. У нас есть четыре. «Сын», вспоминает Ида и желание сбросить мальчика с моста вспыхивает в ней со страшной силой. А вы смотрели «Терминатор», спрашивает мальчик (там мимо – кинотеатр), я да, три раза, и у меня есть видео, у вас есть видео?
Приезжает папа. Папа суров, на мальчика смотрит с мягким отвращением и явно время от времени сдерживает желание пнуть его ногой. Я – младший сын, с гордостью говорит мальчик, я избалованный, это видно, да? Ты, Ида, на меня не раздражайся, я ребёнок! Ребёнок, ребёнок, помнит Ида и честно пытается не раздражаться. Ребёнок через неделю уходит в армию, поэтому машина ему вроде как больше и не нужна. Из армии он будет приходить раз в три недели, зачем ему машина.
Машина, реально, не стоит шести тысяч. Они сами проговорились: в своё время отдали за неё три. Но починили. Но давно. Но с тех пор ездили. «Я подобные машины за семь продавал!», шумит папа, и Эрик щурится: ну, продавай… Они три раза садятся в машину, чтобы уехать, и три раза в последний момент решают «поговорить». День идёт, час за часом, и постепенно переходит в вечер. Темнеет. Папа сбавляет по тысяче шекелей, Эрик набавляет по сто. Ида вполуха слушает, как мальчик восторгается витриной магазина «Багз»: там по бархатному темно—синему фону медленно ползают огромные красные божьи коровки.
В последний момент папа соглашается сбросить еще пятьсот шекелей, а Эрик – добавить последнюю сотню, до четырёх тысяч с половиной. Эту самую «половину» придётся добывать уже совсем из воздуха, но плевать. Хорошо, говорит папа, хоть вы меня и режете. Но я согласен, потому что вы – это вы. Эрик кивает головой, делая вид, что верит. Ида напряженно думает, откуда они будут добывать последнюю половину тысячи. А знаете, вмешивается мальчик, добавьте еще сто шекелей, а?
Но уже пятница, уже почти наступила суббота, темнота, почта закрыта, сделку нигде не оформить, дотянули. Эрик выписывает чек, Ида садится за руль, в воскресенье они встретятся с мальчиком в Тель—Авиве, обменяют чек на наличные и оформят сделку. Домой они приезжают поздней ночью, сын уже спит, лицо у него довольное. Купили? – интересуется мама. Купили, мрачно кивает Эрик. Ночь, усталость и уже ничего не хочется. Но машина. Ласточка. Чистенькая и какая—то симпатичная, право слово. Стоит. А тебе не жалко продавать, спросила уже в самом конце Ида у мальчика, всё—таки твоя машина? Да чего там жалеть, ерунда, ответил мальчик, махнув рукой. Я в армию ухожу, у меня сто других машин будут, а добавь еще двести шекелей, а?
Через два дня мальчик и Ида встречаются в Тель—Авиве, пытаясь оформить сделку. Мальчик неподражаем. Он опаздывает на встречу на полтора часа, сначала умоляя Иду приехать пораньше, а потом утверждая, что поезд, в котором он ехал, неожиданно встал в пробку. Он долго не может найти здание вокзала, в которое Ида очень вежливо просит его пройти, потому что попасть на перрон без билета она не может. Он восторженно крутит головой, показывает пальцем на все красивые витрины и необычные машины, которые видит перед собой (а в Тель—Авиве немало и того, и другого), и каждые пять минут сообщает Иде, что сделка у них нечестная, потому что они с Эриком дали за машину слишком мало, и надо добавить, потому что они его облапошили, надули, вообще—то он им верит, но добавьте еще денег, а? Не можете? Нет, ну не надо, не добавляйте, я вообще—то знаю, что мы сделали вам огромное одолжение, смотри, смотри, видишь, там собака идёт, белая, я себе точно такую же куплю, как из армии приду. Ида с работы, она встала в шесть часов утра, она отработала полный день, она специально едет через Тель—Авив, чтобы встретить там мальчика, она прождала его полтора часа на улице, ей всё равно, какую собаку он себе купит, придя из армии. Мальчик невыносим, но он почти завораживает её: его невыносимо жалко. У него жуткое произношение, будто каша во рту, он всё время подёргивается и улыбается странной хитро—жалобной улыбкой над абсолютно щенячьим на подбородке пухом, он стреляет глазами направо и налево, он, кажется, боится Иду до смерти и одновременно был бы не прочь проверить, настоящая ли у неё грудь. Он никогда в жизни не был один в Тель—Авиве. Он два с половиной часа тратит на оформление документов, которые должны быть оформлены за пять минут – потому что не понимает ничего и спорит с каждым словом, хотя условия сделки они с папой подписали еще в пятницу. Потом он всё—таки подписывает нужный документ и заполняет анкету. Левой рукой. С ошибками. Ошибки исправляет Ида. Молча. Потом он очень просит проводить его до обратного поезда и посадить прямо в вагон, «потому что иначе я заблужусь». Он передаёт привет Эрику и просит добавить еще пятьдесят шекелей. Куплю ему на прощание воздушный шарик, мрачно думает Ида, доведу до поезда и столкну на рельсы.
Прикол хочешь, спрашивает мальчик вдруг среди всего этого балагана, я две ночи не спал, вообще. Я думал, мне не жалко будет продавать машину, а мне жалко. Я понял, что больше никуда на ней не поеду. Не сердись на меня, я послезавтра в армию ухожу.
Эй, кричит Ида мальчику в уходящую уже спину, эй, а попрощаться?
Пока, он оборачивается и неловко, боком, суёт ей худую ладонь, езжай осторожно.
Ты тоже, говорит она ему и, не выдерживая, поправляет на нём сбившийся полосатый шарф.
* * *
Папа сказал, зачем тебе машина, и мальчик подумал – зачем мне машина? Машина была, но денег не было, давай продадим твою машину, сказал папа, продадим машину, а даньги возьмёшь себе. Много денег. Много денег мальчик хотел. Он хотел водить Мейталь в ресторан, и покупать ей всякие дорогие вещи, и себе тоже, и чтобы они с Мейталь ходили всюду, как богачи в кино, и всё могли купить. А так у него была машина, и Мейталь соглашалась с ним кататься, но не было денег, поэтому, покатавшись, она уходила в кино с Одедом. Папа отдельных денег на бензин не давал, давал карманные деньги, но если их даже все тратить на бензин, слишком далеко всё равно не уедешь. А еще надо ведь себе покупать разное. А еще Мейталь. У Мейталь – юбка, красная, короткая, а к ней – белый свитерок, тоже короткий, такой, что между краем свитерка и поясом юбки еще остаётся место, и там видна полоска голой кожи. Мейталь выше мальчика на чуть—чуть, это потому, что она ходит на больших каблуках, так—то он высокий, выше всех почти в классе, кроме Одеда, да еще вот этот русский – Арик? Эрик? – тоже выше него, но русский уже старый, ему уже лет тридцать должно быть, если не больше, а мальчик ведь будет еще расти. У этого русского красивая жена, не то что даже красивая, но такая, странная немножко. Мейталь тоже странная. Мальчику нравится, когда женщины странные, он тогда не знает, что с ними делать, и это ему тоже почему—то нравится. У Мейталь такая спина, узкая и как будто она на ходу немножко танцует, по этой спине мальчику всё время хочется провести ладонью. Он еще ни разу не проводил. И жене русского Эрика ему тоже хочется провести ладонью, но не по спине, а по груди. Этот русский Эрик высокий, поэтому у него красивая жена. Мальчик тоже будет высокий, и у него тоже будет красивая жена. Папа сказал – зачем тебе машина, ты всё равно в армию уходишь, для чего она будет стоять? Возьми лучше деньги, они тебе до армии как раз пригодятся, и армии тоже. И мальчик согласился, и они дали объявление в газету, сначала никто не откликался, но потом откликнулся этот русский. Мальчик думал, это будет долго – продать машину, а это оказалось быстро, русский с женой приехали, они всего только день поговорили, и уже увезли машину. Вела её почему—то женщина, странный этот русский, почему у него женщина вела машину? Папа никогда не давал своим женщинам садиться за руль своей машины, и мальчик тоже не давал, хотя Мейталь и просила один раз. Он любил свою машину, хотя очень боялся садиться за руль. Каждый раз садился и каждый раз боялся. Он думал – вот, у него будут деньги, и он поедет с Мейталь куда—нибудь гулять. Много денег. Четыре тысячи. Может быть, даже пять.
А потом эта русская увела машину, и высокий Эрик уехал вместе с ней, и мальчик с папой пошли домой, поужинали, потом сидели и телевизор смотрели, и мальчик сказал «ну, я поехал за пиццей», а папа спросил – а на чем ты поедешь за пиццей, и мальчик понял, что за пиццей ехать не на чем, потому что машины у него больше нет. У папы есть, но на папиной машине ехать нельзя, там нет на мальчика страховки, и папа не хочет оформлять. И, значит, мальчик уже не сможет повезти Мейталь гулять, потому что без машины она с ним не пойдет, потому что она пойдет с Одедом. И надо ехать в Тель—Авив на поезде, встречаться там с этой русской, заниматься с ней какими—то бумажками, потом ехать обратно, а вечером можно пойти гулять, и даже будут деньги, но не на чем довезти Мейталь до ресторана, да и сколько раз можно на четыре с половиной тысячи сводить Мейталь в ресторан? Не на всю же его армию хватит, армия – это три года. Мальчик попробовал подсчитать, хватит ли у него денег, чтобы водить в ресторан Мейталь на четыре с половиной тысячи все три года, но у него не получилось, и он плюнул и пошел спать. А спать не смог, не заснул, всё вертелся и думал, что вот если бы ему, например, захотелось ночью томатного сока, то никакого сока не получилось бы, потому что за ним не на чем съездить. Мальчик крутился в постели, и ему всю ночь страшно хотелось томатного сока.
Ехать в поезде было довольно интересно, но мальчик очень боялся, что приедет в Таль—Авив раньше времени и будет стоять там посреди улицы, не зная, что делать. Поэтому он выехал из Хайфы только тогда, когда эта русская позвонила ему и сказала, что она уже стоит в Тель—Авиве на том месте, где они договорились встретиться. Так он был хотя бы уверен, что ему не придётся торчать на улице одному.
И он приехал, они быстро—быстро всё оформили, а в Тель—Авиве столько всего интересного и много красивых машин, у всех там машины, и у этой русской уже тоже есть машина, а у мальчика нет, была, а теперь нет, они всё оформили, и неплохо поговорили, с русской, оказывается, можно говорить, она ничего себе так, не хуже даже Мейталь, но теперь Мейталь уже не будет с ним гулять, и эта русская тоже не будет с ним гулять, потому что у неё есть высокий русский муж, а у мальчика была машина, но теперь её нет. Можно было бы сорить деньгами, но как без машины будешь сорить деньгами, да и с кем, если Мейталь нет, да и надолго ли хватит этих денег? Армия – это три года. Если бы была машина, можно было бы ездить из армии к Мейталь. А теперь нельзя. И за томатным соком ночью нельзя. Эй, а попрощаться, крикнула ему эта русская, и он попрощался с ней, нормально попрощался, как мужчина, сказал «езжай осторожно», это папа всегда всем говорит, и руку пожал, пусть видит, что он умеет делать дела. Он, мужчина, без труда продал машину красивой женщине, попрощался с ней и уехал, не оглянувшись. Может быть, теперь она будет его вспоминать. А он уедет от неё навсегда. Уедет на поезде, потому что машины у него больше нет. Нет. Нет.
Мальчик втиснулся в светлый людный вагон, пошел по нему в глубину, отыскивая свободное место, и заплакал на ходу, по—щенячьи уткнувшись носом в сбившийся полосатый шарф.
ОТ СУМЫ, ОТ ТЮРЬМЫ И ОТ БЕЗУМНОЙ ЛЮБВИ
Семёнову, моему давнему, верному и любимому другу. Держись, Семёнов. Прорвёмся.
Рядовой Армии Обороны Израиля Авирам Бен—Рахман по прозвищу Бухта сидел на полу в углу и ковырял в носу. Перед самым ковыряемым носом рядового Бен—Рахмана простирался армейский туалет. Туалет был мыт. Соответственно, по мнению рядового Бен—Рахмана, туалет был чист. Но по мнению сержанта роты Иегуды Шварца, которого бойцы, согласно существующей традиции, называли командир Иегуда, туалет чист вовсе не был. Более того. По мнению сержанта роты командира Иегуды, туалет был возмутительно, вызывающе, непотребно грязен. Посему, командир Иегуда выбрал самого любимого солдата своей роты, приказав ему до обеда начисто перемыть туалет. Любимым солдатом командира Иегуды вот уже четыре месяца был рядовой Авирам Бен—Рахман.
Нельзя сказать, что пылкая любовь командира радовала сердце Бухты Бен—Рахмана. Авирам, как человек простой, не понимал, почему именно он должен за все провинности получать наиболее суровые наказания, почему именно его постоянно назначали дежурным по кухне, ванной, туалету и оружейной мастерской, и какого черта командир Иегуда никогда не разрешил ему никакого, самого маленького, послабления. Собственно говоря, рядовой Бен—Рахман был убежден, что командир Иегуда придирается к нему по—черному и что пока не умрёт командир Иегуда, ему, рядовому Бен—Рахману, не будет жизни на этой базе. Не исключено, что он был прав. Картину мира рядового Бен—Рахмана довершал неоспоримый факт, что командир Иегуда Шварц безусловно не собирался умирать.
– Бухта! Бу—ухта! – раздался чуть дрожащий голос, и кто—то легонько тронул за плечо погруженного в думы и в собственный нос рядового Бен—Рахмана.
– А? – отозвался Бухта, не поднимая головы и не отвлекаясь от ковыряния в носу.
– Бухта, у меня к тебе просьба, – продолжал голос, явно не смущаясь интимностью занятия собеседника.
Бухта почесал низ живота и поднял глаза. Перед ним, грудью как раз на уровне его сидящей головы, стоял рядовой Иехезкель Таз, которого в роте называли Хези или Тази. Рядовой Таз был мелок, худ, очкаст и носат. При всём при том Хези Таз не был лишен определённого обаяния, посему в роте его любили. Впрочем, рота была хорошая: в ней любили вообще всех, кроме командира Иегуды Шварца.
– Чего тебе, Тази? – спросил Бухта, мрачный от своих мыслей о сержанте и туалете.
– Бухта, я тебя хотел попросить, – жалобно улыбнулся рядовой Таз. – То есть Бухта, я тебя уже прошу. Застрели меня, а?
Рядовой Бен—Рахман имел массу достоинств, но не имел чувства юмора. Поэтому его реакция на просьбу коллеги по базе была проста и незамысловата. Будь рядовой Бухта Бен—Рахман служащим российской армии, он бы наверняка использовал пару однокоренных слов, и послал бы Хези Таза туда, откуда (или с помощью чего) рядовой Таз в своё время появился на свет. Но Авирам Бухта родился в Израиле, его родители в пятидесятых годах переселились в Страну Обетованную из Марокко, поэтому запас ругательств Бухты, даже и на иврите, был невелик. Любой мало—мальский грамотный российский школьник за пять минут обошел бы его на пятьдесят очков – но рядового Бен—Рахмана это нисколько не смущало, еще и потому, что в данный момент его в жизни интересовали всего две вещи: немытый туалет и сержант Иегуда Шварц. Причем оба в отрицательном смысле. К рядовому Хези Тазу Бухта относился вполне хорошо, поэтому в данный момент его жизни рядовой Бухта Бен—Рахман рядовым Хези Тазом не интересовался.
– Хези, – сказал Бухта мрачно, вернувшись к недрам собственного носа, – Хези, иди трахаться.
Следует уточнить, что в роте, находящейся под ведомством сержанта Иегуды Шварца, посылать солдат идти трахаться было весьма популярным занятием. Сержант Шварц занимался этим с утра до вечера, причем, к сожалению для всех, глагол «трахаться» он употреблял не в прямом, а в переносном смысле. Он посылал своих солдат идти трахаться, когда они жаловались на усталость, когда им не нравился распорядок дня, когда они просили внеочередных отпусков или послаблений в режиме – в общем, в любой момент, когда сержант Шварц не был расположен идти навстречу роте. Иврит, как известно, язык древний и полный метафор, поэтому многие понятия в нём могут использоваться как в прямом, так и в переносном смысле. Сержант Шварц посылал роту трахаться в очень метафорическом смысле. Рота абсолютно верно понимала своего командира. Точно так же верно понял рядового Бухту Хези Таз.
– Нет, Бухта, ты послушай, – заторопился он, оседая мелкой куклой рядом с огромным Бен—Рахманом, – ты послушай, я тебе серьёзно говорю. Ты думаешь, я шучу, а я не шучу. Застрели меня, Бухта, я тебя очень прошу. Ну что тебе стоит? Застрели, а!
Судя по виду рядового Бен—Рахмана, глагол «думать» Хези Таз применил зря. Те два раза в жизни, когда Бухте Бен—Рахману приходилось совершать это непростое действо, он потом долго вспоминал с неудовольствием. Поэтому он поднял голову, изобразил в сторону собеседника жест, означающий отсутствие настроения для разговора, и повторил:
– Хези, иди трахаться. Тебе весело и у тебя есть время. А мне надо мыть этот сраный туалет, и успеть до обеда, потому что иначе этот сраный сержант снимет с меня мою сраную шкуру.
– Бухта, я помогу тебе вымыть туалет! – самоотверженно предложил Иехезкель Таз, вскакивая и закатывая рукава. – Я помогу тебе вымыть туалет, а ты меня за это застрелишь. Идёт?
Как только Хези взялся за лежащую неподалёку тряпку, Бухта Бен—Рахман наконец понял, что от него чего—то хотят. Он с сожалением вынул палец из правой ноздри, почесал шею, и встал на ноги. Шустрый Хези Таз уже вовсю размахивал тряпкой по полу. Бухта огляделся, обнаружил неподалёку от себя вторую тряпку, подтянул её ногой, крякнул и присоединился к развлечению. Минут пять они споро мыли пол туалета с двух сторон, попеременно сгоняя ручейки грязной воды к стоку в левом углу. Через пять минут Хези заговорил.
– Бухта, я всё продумал, так что ты не сердись, а дай мне сказать. Тебе командир Иегуда уже давно жизни не даёт, я же вижу. Он скорей удавится, чем даст тебе перейти на какую—нибудь приличную базу, а тут он тебя доведёт, это точно.
– Это точно! – уныло согласился Бухта Бен—Рахман, искренней болью отзываясь на последнюю фразу.
– А я всё продумал, и всем будет хорошо, – продолжал Хези Таз. – Ты меня застрелишь, а разыграем мы это, как несчастный случай. Больше полутора лет тебе не дадут, причем тюрьма будет армейская, а не гражданская, так что особой разницы с владениями командира Иегуды ты и не заметишь. Правда, срок отсидки вычитают из срока службы, но ты можешь попросить смягчения условий, подать просьбу, туда—сюда, обычно после тюрьмы людей с тяжелым характером из армии вообще отпускают – а у тебя ведь тяжелый характер, скажи?
– Тяжелый, – мрачно подтвердил Бен—Рахман, терзая тряпкой пол.
– Ну вот, – обрадовался Хези, – я же и говорю. Тебе еще служить два года, а так мы получаем полтора, минус Иегуда Шварц, плюс почти гарантированная демобилизация. Тебе же лучше, Бухта, я точно говорю.
Бухта Бен—Рахман сменил тряпку, домыл два унитаза из левого угла, и перешёл к двум центральным унитазам. Он долго хмурил брови, клял себя за тот день, когда появился на свет, а вместе с собой и невыносимо болтливого Хези Таза, но в результате сумел собрать мысли в кучу и сформулировал тот вопрос, который беспокоил его с самого начала разговора.
– Тази, – спросил рядовой Бен—Рахман, – Тази, а почему ты хочешь, чтобы я тебя застрелил?
– Не могу больше жить, – грустно признался Хези, неожиданно бросая тряпку и опускаясь прямо на влажный пол. – Сил моих нет.
– Ты чего, больной? – осведомился Бухта, выливая в унитаз дополнительную порцию моющего средства, – может, тебе к врачу?
– Да нет, Бухта, зачем мне к врачу, – грустно отозвался Хези, ногтем отскребая какое—то малозаметное пятнышко на туалетном полу, – я здоровый.
– А если здоровый, чего голову морочишь? – не понял Бен—Рахман.
– Душа болит, – сообщил грустный Хези Таз.
Рядовой Авирам Бен—Рахман твёрдо знал, что такое «душа». Что такое «душа болит», рядовой Бен—Рахман знал уже не очень твёрдо, и не потому, что его собственная душа никогда не болела, а потому, что он редко давал столь пышное наименование своему временами появляющемуся плохому настроению и желанию кого—нибудь избить. Но рядовой Авирам Бен—Рахман обладал добрым сердцем, и испытывал смутное беспокойство, когда окружающим его людям было плохо.
– А чего она у тебя болит? – спросил он, намыливая раковину.
– Кармелла меня не любит, – доходчиво объяснил ему Хези Таз.
– А… – отреагировал Бухта Бен—Рахман, и продолжил намыливать раковину.
Кто такая Кармелла, знала вся база. Кармелла была бессменной подружкой, безумной страстью и единственной настоящей любовью трепетной души Иехезкеля Таза. Каждый вечер, независимо от погоды, усталости и состава слушателей, Хези Таз разговаривал по телефону с Кармеллой. Он орал на неё грубыми словами, параллельно осыпая такими нежностями, от которых у окружающих слушателей – рядовых Армии Обороны Израиля – краснели уши. Он выяснял с ней отношения часами, столько, сколько позволял распорядок дня и еще кучу времени сверх этого, под одеялом тайком. Он писал ей письма и каждый день отправлял их с армейской почтой. Он ссорился со своей Кармеллой по десять раз в день, и по десять же раз в день мирился. Он прожужжал её именем уши всем служащим базы, кроме разве что командира Иегуды Шварца.
Раз в три недели, по выходным, Кармелла приезжала навестить своего Хези. Она проходила через всю территорию базы, крупная, высокая, большегрудая, с пышными ярко—черными волосами и малиновыми губами наперевес, звеня на ходу сережками, браслетами и негодованием. Свои претензии к любимому она начинала высказывать уже с порога его комнаты – общей, следует заметить, с семью рядовыми, и смежной с еще пятьюдесятью четырьмя рядовыми. Кармелла была вечно чем—нибудь недовольна, при этом одно появление Хези вызывало у неё улыбку на губах, которую она смачно влепляла в любимые губы. Поцеловавшись, Кармелла и Хези уходили из общей комнаты куда—нибудь в кусты, не переставая выяснять отношения на ходу. Подробности этих отношений при желании могла бы знать не только вся Хезина база, но и две соседних, но никто из них не понимал и не желал понимать нюансы сложной любви страстной парочки. Запутанные извилины и изгибы их взаимных упрёков, комплиментов и признаний мог при желании, наверное, понять разве что сержант Иегуда Шварц, в своё время с отличием окончивший сержантские курсы, но именно от него Кармелла с Хези старательно прятались, дабы не навлекать. Остальные солдаты на базе давно отчаялись понять глубину отношений Хези с его подружкой, и только смиренно закатывали глаза, когда из всех углов отдыхающей в выходной день базы до них доносился то мягкий, но нервный Хезин говорок, то резкие и страстные речи Кармеллы.
Раз в месяц, когда солдат отпускали на выходные домой, Хези уезжал с мечтательной улыбкой на устах, а возвращался обычно с синяком под глазом. Знающие люди говорили, что один синяк под глазом – это ерунда, потому что Кармелла после таких выходных обычно щеголяла с двумя.
Все эти ценные сведения прекрасно знал и помнил Бухта Бен—Рахман, поэтому он не спросил, кто такая Кармелла. Он позволил себе дополнительное внеочередное мыслительное усилие, и уточнил:
– А почему ты решил, что Кармелла тебя не любит?
В этом месте Хези Таз стукнулся лбом о немытую пока еще стену и зарыдал. Авирам Бен—Рахман посмотрел на его рыдания, пожал плечами и продолжил своё дело: оттирание уже третьей по счету раковины. Он не знал, что можно сделать с рыдающим Хези Тазом, но очень хотел сделать хоть что—нибудь. Поэтому он вынул из кармана пачку сигарет и протянул фигуре у стены. Хези, не прекращая рыдать, взял сигарету и, всё так же рыдая, закурил. Бухта отобрал назад свою пачку, закурил тоже и грузно осел у стены рядом с Хези.
– Звонит редко, раз! – перечислял тем временем Тази между затяжками и слезами, – когда звонит, о любви ничего не говорит, два! Когда я говорю о любви, недовольно морщится, три!!!
– Откуда ты знаешь, что она морщится – по телефону? – проявил недюжинную смекалку Бен—Рахман.
– Я чувствую, Бухта! Чув—ству—ю! – зашелся в рыданиях Хези. – Она меня больше не любит, Бухта, я тебе говорю, она меня разлюбила! У неё тон другой, у неё интонации другие, она в прошлый вторник сказала «целую» только два раза – здороваясь и прощаясь, а больше «целую» она не сказала ни разу, Бухта!
Бухта Бен—Рахман не был большим знатоком человеческой психики. Но он неоднократно видел Кармеллу, а так же (как и вся база) знал про неё всё от
Хези Таза. Бухта Бен—Рахман не был большим знатоком человеческой психики, но он был стопроцентно убеждён, что если кто—то в целом мире и любит Хези, то это его ненормальная подружка. Бухта не был искушен в сложностях любви, но железно доверял собственным ощущениям. Он точно знал, что Кармелла очень любила Хези Таза.
– Хези, – сказал Бухта, стараясь сформулировать своё знание, не тратя слишком много энергии на слова, – Хези, ты дебил.
– Я знаю, – печально откликнулся Хези.
– Хези, она тебя любит, – выдал Бухта вторую мысль, затягиваясь очередной сигаретой.
– Не любит, – отказался Хези. – Если бы любила, вела бы себя иначе.
– Но, Хези, – откликнулся удивлённый Бен—Рахман, – откуда ты знаешь, как БЫ она себя вела?
– Если бы она меня любила, – мечтательно протянул Хези, – она бы вела себя так, чтобы я это понимал.
Если бы рядовой Бен—Рахман обладал хотя бы десятой долей красноречия своего собеседника, он бы спросил Хези, как может быть, что он не понимает того, что прекрасно понимает вся его база и две соседних. Но Бухта не был оратором. Поэтому он пожал плечами и повторил:
– Ты дебил, Хези.
– Я знаю, – не побаловал разнообразием и Хези. – Но если Кармелла меня не любит, мне незачем жить. Мне так больно, Бухта, так больно, что мне каждую секунду хочется умереть, лишь бы перестало болеть.
– А спросить её ты не можешь? – осенило Бухту, который любил простые решения. – Спросить Кармеллу?
– Что спросить, любит ли она меня?
– Ну да.
– Пробовал. Вчера ночью. Сказала, что любит. Десять раз сказала, что любит. А потом, к концу разговора, перестала говорить.
Хези всхлипнул.
Рядовой Бен—Рахман подозревал, что если бы его заставили десять раз повторить, что он любит, скажем, баранину на углях, то на одиннадцатый раз он бы любил баранину на углях сильно меньше. По крайней мере, был бы сильно меньше расположен говорить про это вслух.