Текст книги "Йошкин дом"
Автор книги: Виктория Райхер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
АСТЕНИЯ
Чемберленис был молод, но болен.
Болезнь Чемберлениса была не опасна и не заразна.
Чемберленис не выносил громких звуков.
Более того, Чемберленис не выносил вообще никаких звуков. От любых звуков ему делалось плохо и тошно и хотелось удавиться, по возможности быстро. В любой тишине Чемберленису громко. Поэтому Чемберленис с детства не любил музыки. Никакой.
Работал Чемберленис ударником в джазовом оркестре.
Собственно, на этом можно было бы и закончить, но однажды друг Чемберлениса Рычин спросил его: мужик, объясни, ты чего, ненормальный? Ну для чего тебе изо всех сил хреначить по своим идиотским барабанам, потом каждый раз неделю минимум лежать больным, собирать осколки собственных нервов и чужих ушей практически с потолка и все равно этим регулярно заниматься? Ну для чего?
Смотри, мужик, ответил Чемберленис, ты ведь знаешь, я с детства не люблю музыки. Кроме того, ты в курсе, я не выношу громких звуков. Тихих звуков я тоже не очень выношу. А в любой тишине есть звуки, запомни. В любой.
И вот, представь себе, сижу я за своими барабанами, долбаю по ним из последних сил, я еще часто играю соло, один, все молчат, и я со своими барабанами, блин, на весь зал, от каждого удара подпрыгивает люстра, замнем, мужик, что я при этом чувствую, замнем, и я бью по своим барабанам, и тарелки звенят, и барабаны гудят, и литавры стонут, и стены уже плавятся от этого всего, и гул стоит такой, что я вообще с трудом понимаю, где у меня голова, – и я извлекаю из своей установки самый громкий удар, какой только могу, извлекаю, мужик, изо всех сил, уже сам не вижу, куда бью, но бью все равно, и дробь такая, знаешь, быстрая и частая, и еще удар, и еще, и публика довольна, ей—то что, ей—то нормально, и я себе бью, сижу за установкой весь красивый такой, и бум, и бум, и бум, и тыгыдым, и на все уже плевать, и последний дикий удар: хабббааах—ах—ахххх—ъъъ!
Я поднимаю палочки, но не поднимаю головы. Люди видят, что уже конец, но ощущают, что как бы еще не конец. Никто не шевелится. Никто ничего не говорит. Никто никуда не идет. Все молчат. Я молчу. Я держу палочки на весу и молчу. И все это видят и молчат. Недолго. Несколько секунд.
И эти несколько секунд вокруг меня наконец—то тихо.
ЦИКЛЫ
ЦИКЛЫ
1По утрам твои поцелуи пахнут сном. Нежной детской щекой, распухшей губой, мятой тканью. Зубной пастой, куда ты, куда, погоди, я не успел, какой душ…
Водой и малиновым мылом, где ты такое купила, я раньше таких никогда…
Утренним кремом, влажной салфеткой, белое пятнышко на носу – слизывать языком, фе, горчит…
Тушью, тенями, помадой, опять помадой (зачем тебе две помады? отстань, красиво), ну вот, я опять размазал…
Пудрой.
Еще поцелуй меня! Ладно, иди, иди.
Кожаной курткой, шерстью от серого шарфа, ключами, ступеньками, ветром, уже чужим. Еще поцелуй!
Ладно, иди, иди.
Днем твои поцелуи пахнут телефонной трубкой.
Вечером твои поцелуи пахнут кондитерской на углу, улицей, чуть—чуть бензином, ветром, еще чужим. Холодный нос. Потом согревается – теплый. Потом твои поцелуи пахнут горячим чаем, потом бульоном, потом шоколадкой и снова чаем. И мягкой домашней кофтой.
Перед сном твои поцелуи пахнут водой и малиновым мылом, где ты купила такое, никак не могу привыкнуть. Зубная паста. Крем для рук. Еще поцелуй. Ладно, спи, спи.
Теплой кожей за ухом. Нежной сонной щекой, усталостью, мятой тканью. Волосы вьются. Еще поцелуешь? Ладно, спи.
2В первых числах каждого месяца Золотку нравится спать на левом боку. В первых числах Золотко любит свежие фрукты, режет салаты, вечерами читает литературу. Не пользуется косметикой, моется гелем для душа с запахом хвои. Бодро жует авокадо, пытается меня воспитывать, часто смеется. Спокойна.
В десятых числах каждого месяца Золотко любит мясо. С кровью, пожалуйста. На завтрак – мясо, ужин – мясо, на обед можно гамбургер. С колбасой. Активна, деятельна, деловита. Если отвлечь от деятельности, может укусить за палец. Но толерантна.
В двадцатых числах каждого месяца Золотко устает. Я устала, устала, устала, невозможно, пойди поспи, я уже спала, поспи еще, сколько можно спать, не могу, не могу. Постоянно грызет шоколадки, запивает каким—то вином, давай напьемся, я прошу тебя, давай напьемся, ну вот, напились, иди же ко мне, иди, ты куда? Я устала.
После двадцатых чисел Золотку плохо. Гель для душа с запахом абрикоса пахнет мочалкой, гель для душа с запахом меда пахнет больницей, гель для душа без запах тоска какая. Ты меня не любишь, не любишь, ни ты, никто, и мое бесконечное одиночество как же мне теперь жить, давай разведемся.
Давай. Но через пару дней, хорошо?
Рыдает.
В конце каждого месяца Золотко смущена, но довольна. Ты знаешь, я тут подумала – может, не разводиться? Купи авокадо.
3Рылся в карманах при маме с папой, выпали сигареты, да вы чего это одного моего приятеля, честное слово.
Вынимая носовой платок, вытащил полосатый презерватив, ой ты не думай, это не мой, это я у родителей спер, просто так, забавный, скажи?
Хотел достать проездной, в руке оказалась помада, как не твоя, а чья же, ну вот, ушла, отдать бы теперь помаду, только бы вспомнить кому.
Пытался найти авторучку, извлек из внутреннего кармана две соски – синюю и голубую. Извините, мы тут родили позавчера.
Отсчитывал мелочь, горстью достал монетки, среди них – машинку, обгрызенный карандаш и шахматного короля. Обрадовался – вот он, оказывается, где, а мы искали.
Открыл портфель, оттуда высунулся журнал, картинки девочки, объявления о знакомствах, это ваше?
Да что вы, конечно нет, с утра отобрал у сына, выбросить не успел.
Дарил цветы, наклонился руку поцеловать, зашуршало, что там у вас, почему таблетки? А, ерунда, не
мое, отец попросил купить.
Нашарил очки на шнурке – сиделка зашила карманы, чтоб ничего не терял.
БОЖЬЕ ЧУДО
Мальчика звали Гидеон, не больше и не меньше. Гидеон. Можно подумать. Мальчик был сутул, хлипок, мал ростом, но зато носил огромный веснушчатый нос. Над ходячим набором достоинств под пышной вывеской «Гидеон» могло бы смеяться все местечко, но Гидеон был сиротой. Над сиротами в местечке не смеялись.
Гидеон был сиротой и жил у своего дяди, сапожника Рувима Козинакера. Гидеон называл его дядя Рува. Сапожником дядя Рува был плохим.
Дядя Рува и Гидеон жили вдвоем, и никто больше с ними не жил. Неверно было бы предположить, что никого больше у них и не было вовсе: у сапожника Рувима Козинакера была мама, которая жила в Бердичеве. Маму дяди Рувы звали Сора Козинакер, и Гидеон называл ее бабушкой Сорой. Как так получилось, что бабушка Сора оказалась в Бердичеве, а ее сын Рува и внук Гидеон – в местечке, никто уже не помнил. Регулярно, раз в месяц, на адрес Рувима Козинакера приходило письмо из Бердичева. От лого события Рува делался торжественным, как жених, и строгим, как невеста. Рувим Козинакер очень любил свою маму Сору. Он кричал на всю улицу: «Гидеон» и маленький
Гидеон бежал домой. Дядя Рува на расстоянии показывал ему белый конверт и читал вслух его содержимое. В письмах бабушки Соры Гидеона называли сладким мальчиком, отрадой дней и драгоценным подарком. Гидеон очень любил слушать письма от бабушки Соры. Жаль что сама бабушка Сора жила так далеко.
Сапожник Рува Козинакер воспитывал своего племянника в строгости. В небогатом местечке не баловали детей, но даже на этом фоне воспитательная система сапожника отличалась суровостью. По мнению дяди Рувы, в жизни Гидеона было два достойных занятия – изучение святых текстов и помощь в сапожной мастерской. Только этими двумя делами маленький Гидеон мог заниматься безвозбранно. Все остальное ему было запрещено. Запрещено было: убегать на улицу и пачкать там одежду, играть с соседскими мальчишками и тратить на это время, задерживаться в городе при походах за нитками и кожей для мастерской, терять ценные вещи и плохо учить святые тексты.
Данные запреты имели под собой реальную базу: маленький носатый мальчик с гордым именем Гидеон постоянно и неустанно нарушал их все. Он регулярно убегал на улицу (и, конечно, пачкал там одежду): он довольно часто играл с соседскими мальчишками, неумеренно тратя на это время; он вечно что—то терял; он плохо учил святые тексты; а главное – он всегда. Каждый раз. Постоянно. Задерживался в городе при походах за нитками и кожей для мастерской. Если его посылали за нитками и кожей утром, он возвращался днем. Если его посылали за нитками и кожей днем, он возвращался вечером. Вечером его за нитками и кожей не посылали, – видимо, дядя Рува смутно подозревал, что в таком случае племянник имеет шанс не вернуться вовсе.
Рувим Козинакер не считал, что запреты существуют для того, чтобы их нарушать. Напротив, ему казалось, что раз ребенку что—то запрещено, ребенок обязан слушаться. Если ребенок не слушается, ребенок должен быть наказан.
Примерно два раза в неделю, обычно по понедельникам и средам, Рувим Козинакер рано заканчивал работу в сапожной мастерской. Он приходил домой, извлекал своего племянника Гидеона из очередных проказ, брал его за тощее плечо и подводил к платяному шкафу. В платяном шкафу на специальных крючках висели кожаные ремни. Эти ремни были сделаны собственноручно дядей Рувой в его сапожной мастерской. Ремни были тонкие и потолще, узкие и пошире. «Выбирай», – радушно предлагал дядя Рува и подталкивал Гидеона к шкафу. Гидеон какое—то время стоял перед различными ремнями и думал, как бы было хорошо, если бы сейчас произошло Божье чудо и все ремни Рувима Козинакера улетели в небеса. О Божьих чудесах Гидеон читал в Торе – там было написано много про эти самые чудеса. В святых текстах чудеса всегда случались именно тогда, когда были особенно нужны. По понедельникам и средам Гидеону казалось, что настало наиболее подходящее время для Божьего чуда.
Тому, кто должен был это чудо совершить, так, видимо, не казалось, и ремни никуда не улетали: ремни не умеют летать. Гидеон останавливал свой выбор на каком—нибудь одном ремне (потом каждый раз его выбор казался ему особенно неудачным), и два раза в неделю все местечко слушало вопли и крики, доносившиеся из жилища сапожника Рувима Козинакера. Вопли и крики звучали довольно долго – так, что даже закаленные в боях с собственными детьми отцы семейств качали головами. Вечерами по понедельникам и средам Гидеона никто не видел, но на следующий день он, отправлялся в город за кожей и нитками.
Оттуда он был обязан сразу же вернуться, но никогда не возвращался. Гидеона можно было понять: в городе, между магазинчиком кожи и пекарней, у него была большая любовь.
Любовь Гидеона была так сильна и так невыносима, что ради нее он готов был терпеть весь гнев дяди Рувы: он просто не мог ничего с собой поделать. Каждый день, уходя из дома и слыша привычное «только смотри вернись вовремя», Гидеон точно знал, что вовремя не вернется. Ему было точно известно, что произойдет. Он заранее видел, как дойдет до города, как купит кожи и ниток для дяди Рувы, как повернет не налево, к дому, а направо, к пекарне, – и от мысли, что будет потом, у Гидеона начинало щекотать в носу. Потому что потом наступали те минуты, ради которых стоило жить на свете.
В большой витрине шляпной мастерской, расположенной между магазинчиком кож и пекарней, стоял стеклянный ящик, наполненный водой. В ящике, лениво поводя живой переливающейся тканью, жила разноцветная рыба. У рыбы были радужные красные плавники и золотистое тело. Рыба была прекрасней, чем все, что Гидеон видел на этом свете. Рыба плавала по своему ящику, временами поворачивала голову и глядела Гидеону в глаза. Гидеон стоял возле витрины и смотрел на рыбу. Ему казалось, что рыба его понимает. Ему казалось, что рыба его узнает. Ему казалось, что рыба переливается специально для него. Гидеон долго думал, как бы ему назвать рыбу, которую он считал немножечко, совсем чуть—чуть, своей. Рыбе нужно было подобрать самое красивое на свете женское имя.
Гидеон знал только одно красивое женское имя. Гиде он называл свою рыбу Сора.
Он рассказывал рыбе по имени Сора про свои неприятности и беды, про дядю Руву и его ремни, про мальчишек на улице, даже иногда шепотом пересказывал ей святые тексты. Сора все понимала – во всяком случае, она все так же плавала по своему ящику и поводила цветными плавниками. Между прозрачными перепонками вспыхивали маленькие искры. Гидеон любил смотреть на эти искры и думать, что они похожи на маленькие субботние свечки.
Никогда, даже в своих самых тайных мыслях, даже в самой глубине своей непокорной души, Гидеон не мечтал о том, что рыба Сора может перестать плавать в витрине шляпной мастерской и поселиться у него дома, в комнате, где он жил с дядей Рувой. Это было так же нереально, как думать, скажем, о том, как в один прекрасный день на осинах вырастет субботние халы, а башмаки будут шиться из кожи сами. То есть было бы неплохо, но всерьез об этом нечего и мечтать. Конечно, всегда существовала вероятность Божьего чуда, но Гидеон был уверен, что Богу нет дела до стеклянного ящика и рыбы Соры. К тому же он был вполне счастлив, просто приходя к витрине и стоя перед ней.
Поэтому, когда случилась драка на улице перед витриной шляпной мастерской, Гидеон был к этому не готов. Он невнимательно просмотрел, как толстый кожевник Довид—Лейб набросился с упреками на вялого, но жилистого пекаря Иегошуа. Они что—то не поделили, на помощь кожевнику пришла вся его семья, на помощь пекарю – вся пекарня, а в ней, между прочим, держали девятерых молодых работников, драка охватила почти всю улицу, и только, задумчивый Гидеон отрешенно стоял перед витриной шляпной мастерской. кто—то бросил в кого—то камень, кто—то кому—то ответил, и только когда очередной камень (неслучайный, конечно, как и все чудесное в этом мире) ударился в стекло изящной витрины, Гидеон очнулся от своего полусна. Камень разбил витрину и угодил точно в стенку стеклянного ящика, ящик раскололся с громким звоном, вода хлынула на пол и на мостовую, и в ней прямо к ногам ошалевшего от смены декораций Гидеона вылетела радужная рыба Сора. Гидеон знал, что рыбы не могут дышать без воды. Он сориентировался мгновенно, быстрее, чем когда—либо в жизни. В этот день его посылали не только за кожей, но и за молоком. Молоко было в стеклянной банке. Гидеон схватил банку, выплеснул на мостовую молоко, зачерпнул из разбитого ящика остатки воды и одним движением переместил туда Сору с грязных камней.
Сора чуть—чуть подвигалась и замерла, шевеля плавниками. Из шляпной мастерской никто не вышел: хозяин как раз уехал за партией нового товара. Гидеон прижал к себе стеклянную банку и пошел домой.
Дома он показал свою драгоценную ношу дяде Руве. Его не отпускала уверенность, что Божье чудо, случившееся один раз, случится повторно и дядя Рува разрешит оставить рыбу Сору жить в их комнате и плавать в стеклянной банке. Не может же он не оценить красоты и необыкновенности чудесной рыбы.
Дядя Рува оценил. Он внимательно посмотрел на племянника, нахмурил брови и с минуту поразмышлял. Потом поднял руку и погладил Гидеона по голове. «Молодец, мальчик, – сказал дядя Рува. – Ты в кои—то веки принес домой полезную вещь. Сегодня у нас еще есть остатки вчерашней фасоли, да и нечего баловаться в будний день, но на субботу мы зажарим твою находку и подсолнечном масле. Немного масла я припас с Хануки. У нас будет чудесный субботний ужин». С этими словами дядя Гидеон еще раз ласково погладил Гидеона по голове и отвернулся, давая понять, что разговор окончен.
Остаток вечера Гидеон провел бурно: он молил дядю Руву разрешить рыбе по имени Сора жить в доме и не служить пропитанием. Дядя Рува сначала вообще не понял, о чем речь, потом долго смеялся, потом отмахивался и, наконец, рассердился. «Послушай, Гидеон. – сказал дядя Рува. – Завтра ты захочешь, чтобы у нас на окне жили субботняя хала и стручковая фасоль, сообщая мне, что у них есть имена и что ты любишь на них смотреть. Не смеши меня, Гидеон. Послезавтра суббота. Ты почистишь мне рыбу, и я ее пожарю. А теперь ляг под одеяло и лежи тихо. Или можешь сразу идти выбирать ремень».
Гидеон лег под одеяло и какое—то время лежал тихо. Он дождался, пока дядя заснет, и встал с постели. Взял молитвенник, хлебный ломоть и стеклянную банку с плавающей в ней рыбой, потом, поколебавшись, добавил к багажу свечку и моток суровых ниток. Надел субботние кожаные ботинки и субботние же чистые штаны, кинул строгий взгляд на спящего дядю Руву и вышел из дома.
Он не думал о том, куда пойдет, – он шел встречать Божье чудо. Мысль о том, что его рыбу, его Сору, действительно могут пожарить и съесть, ни на секунду не селилась в его сознании. Скорее он сообразил, что одно чудо не сразу влечет за собой другое и, видимо, навстречу второму чуду нужно идти. Ну вот он и пошел. В доме дяди Рувы рыбе Соре угрожала опасность, поэтому из дома дяди Руны надо было уходить. Куда уходить, значения не имело – Гидеон никогда в жизни не выходил за пределы местечка и соседнего с ним города, и у него не было знакомых, к которым можно было заявиться жить вместе с рыбой. Он просто шел, твердо зная, что, как только он осилит ту часть пути, которая приходится на него, его немедленно встретит Божье чудо.
Он шел к железной дороге, которая располагалась на окраине города и вела куда—то далеко, неизвестно куда. Ему казалось, что чуду будет легче найти его там куда можно как—нибудь добраться – например, на поезде. Город был довольно большой, и путь до железной дороги предстоял неблизкий, но Гидеону некуда было спешить. У него был ломоть хлеба и рыба Сора в стеклянной банке. Соре он тоже покрошил хлеба, чтобы и она поела чуть—чуть. Она чуть—чуть поела. Гидеон шел по городу и мысленно рассказывал рыбе про те места, мимо которых они проходили. Рыба Сора слушала, не перебивая. Ломоть хлеба был довольно большим. Рассвет пришел, как и положено, с рассветом, и светлое небо мягко провисло над сутулым мальчиком, идущим куда—то с большой и тяжелой стеклянной банкой.
В вечеру того же дня Гидеон, изрядно устав, дошел до железной дороги. Блестящие рельсы изгибались и уходили куда—то очень далеко. Город сначала бежал вслед за ними, но быстро отставал, и рельсы продолжали дорогу одни. Гидеон уверенно шел в ту сторону, где город расставался с рельсами: он был уверен, что Божье чудо ожидает его именно там, где города уже нет, а дорога, наоборот, есть. Он с замиранием сердца прошел мимо последних городских домов, крепче прижал к себе банку, а для того, чтобы чудо было особенно неожиданным (потому что чуду не полагается показывать, что ты о нем заранее знал), Гидеон зажмурился.
Осторожно, чтобы, не приведи господи, не оступиться, мальчик шел вдоль рельсов по пушистым травам. Он отсчитал те метры, которые, по его мнению, были последними на его пути, остановился, постоял секунду и открыл глаза.
Перед ним, на блестящих рельсах сидел дядя Рува.
– Гидеон, – сказал дядя Рува, – я получил письмо из Бердичева. От сердечного приступа умерла моя мама, твоя бабушка Сора. Мы теперь с тобой совсем одни на свете, Гидеон. Ты можешь оставить свою рыбу. Я не буду ее есть. Пойдем домой.
Гидеон подошел к дяде и внимательно посмотрел на него. Дядя Рува вздохнул о чем—то своем и пальцами вытер глаза. Дядя Рува не был похож на чудо, но, в конце концов, кем был Гидеон, чтобы указывать Богу, как именно ему совершать чудеса?
В стеклянной банке колыхнулась радужная рыба Сора, и сердце Гидеона колыхнулось вместе с ней.
– Пойдем, – сказал он. – Пойдем домой, – сказал Гидеон рыбе Соре и дяде Руве.
ПРУД
Митя маленький: Эрке до пояса, Майке – до плеча. Эрка и Майка дружат с Митей в основном по обязанности и по привычке: соседи. Гораздо больше Эрка и Майка хотели бы дружить с Ольгой и Леной, потому что Ольга и Лена взрослые. Ольге двенадцать лет, Лене – одиннадцать с половиной, она еще выше, чем Ольга. Но у Ольги коса. До кончика косы Митя может достать, не вставая па цыпочки, такая длинная эта коса. И толстая. Как змея.
Змею Мпгя видел зимой в зоопарке. А сейчас лето, дача, зоопарка нет и надо чем—то заняться. Эрка и Майка играют в куклы, Мите это неинтересно, ему интереснее было бы в прятки, но им надоело, и они ушли со своими куклами к Эрке. Можно было бы тоже пойти к Эрке, но там Эркина мама, которая Митю не любит и называет «мелкий жид». Митя действительно некрупный, он до пояса рослой Эрке, но она ведь на год старше, и при чем здесь жид? Бабушка сказала: «Какая гадость, зачем ты слушал», а можно подумать, он мог не слушать, уши ему, что ли, затыкать? Эркину маму зовут Надя, она толстая, как слон, и Митя рисует кирпичом на стене дачи большой круг, а сверху на нем – маленький круг. Это Надя. В маленьком круге надо поместить жирный нос и красный рот, но круг слишком маленький и нос получился снаружи. Тоже ничего. Надо будет потом попросить Майку написать тут «Это Надя», чтобы сразу было понятно, о ком речь. Митя не сомневается в своих художественных способностях, но на всякий случай лучше все—таки подписать. Майка тоже не любит Эркину маму, она напишет.
Правда, потом она наверняка все расскажет Эрке, потому что Майка все рассказывает Эрке и это обидно, потому что Мите они рассказывают не все. Они шепчутся и смеются, а у Мити после этого долго болит сердце, потому что смеются они над ним. Это бабушка так говорит: «болит сердце»; Митя точно не знает, как это оно болит – как разбитая коленка, что ли? У него, когда Эрка и Майка смеются над ним, потом долго внутри так, как разбитая коленка. Наверное, это сердце. Лучше бы разбилась коленка, бабушка смазала бы зеленкой, а потом подула бы и сказала бы что—нибудь ласковое, и все бы прошло. Митя часто разбивает коленки, и бабушка всегда дует и всегда говорит что—нибудь ласковое, поэтому он особо не расстраивается. Поревет для порядка и быстро успокаивается, потому что после ласковых слов бабушка обычно достает пряник или конфету, и жизнь становится сносной. Жаль только, что, когда болит сердце, пряник или конфета не помогают, Митя пробовал. Он пришел к бабушке один раз и сказал: «Дай мне пряник, потому что Эрка рассказала Майке, как я вчера упал в лужу». Бабушки поняла и дала пряник, и Митя пряник съел, но сердце болеть не перестало.
Митя хотел бы дружить с Майкой вдвоем, без Эрки. Без Эрки Майка сразу перестает быть насмешливой, и с ней можно нормально обо всем говорить. Один раз Майкина мама уехала в город, а Майку оставили ночевать у Мити, и они спали в одной комнате. Бабушка принесла им молока с печеньем и велела спать, но они не спали, а играли в доктора. Митя никогда раньше не знал, как это – играть в доктора, это Майка знала и предложила. Он согласился, и они играли. Было щекотно, немножко страшно и жутко здорово. И Митя рассказал Майке про ту тетю, которая подходила к нему на юге на пляже и гладила его по голове и не только по голове, и как все это было. Митя никому про это не рассказывал, даже бабушке, потому что было почему—то стыдно, а Майке рассказал, хотя тоже было стыдно, но ведь если уже они играли в доктора, значит, можно. У Майки оказались белые трусы в цветочек, и Митя это запомнил. А потом Майка все рассказал Эрке, а Эрка долго дразнила Митю разными плохими словами, и Митя бегал за дом в деревянный туалет и там плакал. В других местах плакать нельзя, потому что Митя – мальчик. Эрка ревет где попало, по ей можно, а Мите нельзя. Если бы Эрка не была такая вредная, Митя бы с ней тоже дружил, но тогда без Майки. С девчонками втроем дружить невозможно: они обязательно начинают сговариваться и смеяться. Митя не любит, когда сговариваются и смеются. Он рисует на стене две рожицы, это Эрка и Майка. Рожицы выходят непохожими, но это даже хороню: не будут смеяться.
– Привет! – говорит Ольга, она из—за спины подошла.
– Привет! – говорит Митя и смотрит на Ольгину косу, которая как змея.
– Хочешь пойти с нами на пруд? – спрашивает Ольга.
– Хочу, – отвечает Митя, не успев подумать, с кем это «с нами». – А с кем это «с нами»?
– Со мной и с Леной. – Ольга кивает на дорогу, там стоит Лена и желтом сарафане.
Желтый сарафан Мите нравится, он пышный, и Лена и нем похожа на бабочку.
– А Эрка и Майка тоже пойдут? – спрашивает Митя и загадывает, чтобы нет.
– Нет, – отвечает Ольга, – мы только тебя зовем.
Митя удивляется, что Ольга и Лена не зовут Эрку, которая вообще—то Ольгина сестра и ее подругу Майку, но он так счастлив, что ему все равно.
– Бабушка, мы на пруд! – кричит он в сторону дачи и вскакивает. – Пошли!
Они идут, и Ольга с Леной всю дорогу разговаривают с Митей. До пруда далеко, надо пройти через рощу и мимо палатки; они проходят, и все, кто стоит возле палатки, видят, как Митя идет на пруд с большими Ольгой и Леной. Митя рассказывает им, как в прошлом году ловил жука, и они не перебивают. Лена рассказывает про свою школу, а Ольга с Митей слушают, потом Ольга тоже что—то начинает рассказывать, но тут уже начинается пруд, и Ольга смолкает.
Пруд старый, заросший тиной и ряской. Он внизу, а над ним – обрыв и деревья со всех сторон. Деревья черные и страшные: почему—то тут, возле пруда, на них никогда нет листьев. Пруд большой и, говорят, глубокий. Митя в него даже заглядывать боится. Чтобы в него заглянуть, нужно нагнуться над обрывом, и тогда черные деревья отразятся в зеленой воде.
– А давай Митю в пруд бросим, – предлагает Ольга.
– Давай, – соглашается Лена и на Митю смотрит: что он скажет.
Митя сразу верит, что сейчас его бросят и пруд, но надеется, что это они шутят.
– Это вы шутите? – спрашивает он на всякий случай, глядя на Ольгу с Леной снизу вверх.
– Нет, не шутим, – говорит Лена и берет Митю на руки. – Сейчас раскачаем и бросим. Ух ты, какой легкий.
Митя знает что он легкий: бабушка его часто берет на руки. Но Лена и Ольга на руки его никогда не брали, видимо, потому что никогда до этого не собирались бросать его в пруд. Лена поднимает Митю и держит за руки, а Ольга берет за ноги. Он смотрит над собой и видит черные ветки деревьев, а на их фоне – Ольгу и Лену. Ольга и Лена ужасно большие и очень высокие.
Митя вырывается, но они держат крепко, у них длинные сильные пальцы, над их головами качаются ветки. Митя понимает, что сейчас его правда бросят в пруд, становится страшно, и он начинает плакать. Он мальчик, и плакать ему нельзя, но сейчас ему все равно, потому что после того, как его бросят в пруд, он уже больше не будет мальчиком. Вообще никем не будет.
– Пожалуйста, не надо бросать меня в пруд! – От слез слова получаются нечленораздельными, и Лена с Ольгой их, наверное, не понимают. Митя глотает слезы чтоб говорить яснее, и кричит так громко, как только может:
– Нет! Не хочу! Оленька, Леночка, пожалуйста, не надо!
Ух! Ух! Ух! – раскачивают Митю четыре руки, и черные ветки деревьев качаются над его головой. Черные ветки перед глазами, черная вода с зеленой ряской скачет внизу, черные кусты перед водой прыгают в тряске. Ух, ух, ух! Митя все еще кричит, но какая—то часть его сознания уже не слышит собственных криков, а просто смотрит на это качание веток и воды и качается вместе с ними. Маленький куст дрожит у самого пруда. Каждый раз, встречаясь с ним глазами, Митя зажмуривается, но иском спеша открывает глаза. Ух! Ух! Ух! Он перестал плакать, и только негромко стонет.
– Ладно, хватит, – говорит Ольга и опускает Митины ноги на траву.
Лена еще какое—то время держит его за руки, потом тоже отпускает. Трава мягкая, она растет прямо на земле и никуда не качается. Митя лежит на траве и смотрит в небо. Если смотреть в небо прямо вверх, видны два белых облака.
– Митя, вставай, – говорит Ольга и поправляет косу. – Ты нас уговорил, мы не будем бросать тебя в пруд. Пошли домой.
Она подает Мите руку и ведет за собой. Вторую руку Мите подает Лена. Он берет их обеих за руки и идет между ними. Они втроем снова проходят возле палатки, и все, кто там стоит, снова видят, как большие Ольга и Лена ведут Митю за две руки. Возле Митиного дома их встречает Эрка.
– А где это вы были? – спрашивает она, и видно, что ей заранее завидно.
– Да так, на пруд ходили, – отвечает Ольга, косясь на Митю. – Гуляли.
– Ага, гуляли, – солидно подтверждает Митя и смотрит на Эрку свысока.