Текст книги "Йошкин дом"
Автор книги: Виктория Райхер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
3.2
Три красавицы небес
Шли по улицам Мадрида:
Донна Клара, Донна Рэс
и прекрасная Пепита.
Вдруг на площади, хромой
Нищий с робким ожиданьем
Руку протянул с сумой
За насущным подаяньем.
За реал, что подала,
Помолился он за Клару,
Донна Рэс щедрей была
И дала реалов пару.
А Пепита так бедна—Не имела ни реала.
Вместо золота она
Старика поцеловала.
В это время проходил
Продавец букетов рядом,
И его остановил
Потрясённый нищий взглядом.
Это было как угодно, но только не просто. Простым это было для Аськи: дом снова стал полным, и открытые раны начали не то что бы заживать – затягиваться. Где—то на третий день спонтанно начавшегося совместного житья Ася явочным порядком сообщила Дине, что будет называть её мамой. «Потому что все ведь и так думают, что ты – моя мама», – без лишней логики пояснила она. Юля, в первый раз услышав это слово из уст щебетавшей внучки, дёрнулась. Светкин портрет висел в большой комнате и смеялся со стены. Дина была невысокой, хрупкой и очень нежной. «У неё внутри – железо», – подумала Юленька про Дину словами Рахили, сказанными когда—то про неё саму. Дина улыбалась, хотя улыбаться молодой жене хотелось не всегда. Юленька смотрела на неё с величественного высока и разговаривала суховато. Дина терпела и отвечала мягко. Марик хмурился и не понимал, с чем это всё едят. Лёва настаивал на том, чтобы все праздники и почти все выходные семья проводила вместе. Аська кричала «мама, ну иди же сюда», и не замечала сдвинутых Юленькиных бровей. У Дины были ярко—рыжие волосы. Впрочем, это было совершенно неважно.
Постепенно, с годами, смягчилось. Продолжая называть зятя по имени—отчеству, изящную спокойную Дину Юля как—то незаметно начала называть Диночкой. Ася уверенно звала Дину мамой, и, раз начав, не сбилась больше ни разу в жизни. Она твёрдо знала, что мама у неё есть, а остальное её мало интересовало. Сама Дина Юлию Давыдовну и Марка Ароновича считала очень хорошими людьми, а о своих сложностях не рассказывала никому. Десять лет прошло. Огромных десять лет. С отпусками, с дачами, с совместными поездками и бесконечными телефонными разговорами («Всего Вам доброго, Юлия Давыдовна! – Спокойной ночи, Диночка!»), с жизнью, полной всего и ничего. Светкин портрет по—прежнему висел на своём месте. Юля и Марик отметили золотую свадьбу: ресторан, зал, прическа, платье, сияющая рыжая Юленька, представительный красавец Марик, подросшая Аська, Лёва, Дина, все родственники, со всего Союза. На своей золотой свадьбе Юленька подняла тост за Дину. И при всех попросила у Дины разрешения называть её на ты. Асе было десять лет, она так и не поняла тогда, почему мама так плачет. Почему плачет бабушка, ей было чуть яснее, но только чуть.
4.
Уезжая в Израиль, Лёва с Диной очень звали стариков с собой. Подумайте, объяснял обстоятельный Лёва, ну как вы здесь будете одни? Вам же за восемьдесят обоим! Как? Нормально, Лев Борисович, нормально, вздыхала Юленька, здесь мы родились, здесь нам пока что и жить. Может, потом и поедем, но не сейчас. «Сейчас» Юленьки и Марка было – общение, театры, Юлины ученики, Мариковы друзья, телефоны, гости, газеты, визиты, светская жизнь. «Сейчас» Лёвы и Дины стало – переезд, нервы, переезд, окончание Асиной школы, упаковка, упаковка, упаковка. Перед самым отъездом Марик отозвал Лёву в сторону.
– Лев Борисович, – сказал он, – мне через месяц исполнится восемьдесят четыре года. Могу я попросить Вас позаботиться о Юленьке после моей смерти?
– Да, – ответил Лёва, и разговор был окончен.
Марик умер через девять с половиной лет после этого разговора. В тот же день, вызванные телеграммой, к Юленьке прилетели из Израиля Ася с мужем. Ася получила четкие инструкции от родителей: бабушку звать с собой, но силой не тащить. Понимаешь, Асюша, говорил поседевший, но по—прежнему энергичный Лёва, мы все хотим, чтобы она жила у нас. Но она – взрослый, самостоятельный человек, и решать за неё никто не может. Просто скажи ей, что мы её любим и ждём, что у нас приготовлена для неё комната.
– А может, лучше я её к себе заберу? – кипятилась Ася, – может, ей лучше со мной будет?
– Нет, – спокойно сказал Лёва, – если бабушка приедет, бабушка будет жить у нас с мамой.
– Но почему? – возмущалась Ася.
– Потому, что я обещал Марку, – ответил Лёва.
Ася с мужем были уверены, что бабушка не поедет. Не поедет потому, что всю жизнь прожила в Москве. Не поедет потому, что только что умер Марк. Не поедет потому, что в девяносто лет вообще не просто куда бы то ни было ехать. Что при этом с ней делать, было не очень понятно, потому что оставлять её жить в Москве одну было никак нельзя. Ася, внутренне сжавшись, начала разговор. Бабушка всё поняла мгновенно и чуть—чуть помолчала. Потом сказала «ну что ж».
– Ну что ж, – сказала Юля, выпрямляя спину, – жить надо с семьёй, а семья у меня в Израиле. Значит, я поеду к семье.
Ася обмерла. Муж сжал ей руку. Разговор занял ровно полторы минуты. Три красавицы небес, вертелось у Аси в голове, шли по улицам Мадрида. Три. Три. Три.
– Бабушка, – сказала Ася, – папа просил тебе передать, что у них с мамой приготовлена для тебя комната.
5.
Три красавицы небес
Шли по улицам Мадрида:
Донна Клара, Донна Рэс
и прекрасная Пепита.
Вдруг на площади, хромой
Нищий с робким ожиданьем
Руку протянул с сумой
За насущным подаяньем.
За реал, что подала,
Помолился он за Клару,
Донна Рэс щедрей была
И дала реалов пару.
А Пепита так бедна—Не имела ни реала.
Вместо золота она
Старика поцеловала.
В это время проходил
Продавец букетов рядом,
И его остановил
Потрясённый нищий взглядом.
За букет душистых роз
Нищий отдал три реала!
И красавице поднёс,
Что его поцеловала.
В израильской квартире Дины и Лёвы по—прежнему висел Светкин портрет. Нестареющая Светка весело смеялась со стены, и Юленька, проходя мимо портрета, переглядывалась с дочерью, как когда—то. В своей комнате она повесила другой портрет, цветной, на котором были хорошо видны рыжие светкины волосы, а над кроватью – большую фотографию Марика. Всё свободное пространство заняли фотоальбомы. Из некоторых из них Аська тайком подтаскивала фотографии, и уносила их к себе домой, сама до конца не понимая, для чего.
Про свою болезнь Юля, конечно, знала. Ей досталось два полных года спокойной израильской жизни – с неторопливыми разговорами о политике с Лёвой и теплыми женскими беседами с Диночкой, с телевизором, в котором уже узнаваемые ею израильские политики были так похожи и одновременно так непохожи на политиков русских, с прогулками в старом заросшем парке, куда её водила гулять всё та же Дина, по—прежнему мягкая, невысокая и спокойная. Вот только в рыжих её волосах полноправной хозяйкой жила седина, но и это её не портило. Они вдвоём с Юлей, обе рыжие, обе невысокие и суховатые, обе прямые («Динка, спину!» – командовал громкоголосый Лёва), со стороны выглядели абсолютно как мать и дочь. Многие в квартале и думали, что они – мать и дочь, а Ася – их дочь и внучка. Ася приезжала, общалась с бабушкой, думала всё больше о своём, шепталась с мужем, спрашивала у родителей про результаты бабушкиных анализов и старалась делать вид, что ничего не происходит. Её три красавицы небес по—прежнему шествовали по солнечному Мадриду. Она не хотела, чтобы было иначе.
Когда Юлю положили в больницу, Ася решительно переехала туда же. Её гнали медсёстры («у нас не надо ночевать, у нас это не принято, мы ко всем подходим!»), её пытался выставить лично главный врач, её уговаривали Лёва и Дина, сами, тем не менее, ходившие каждый день. Ася соглашалась уехать на два дня, чтобы вернуться на четыре. Она сидела у Юлиной кровати, тупо читая какие—то несменяющиеся журналы, и не реагировала ни на что. Она пыталась уговаривать Юленьку что—то делать, кормила её какой—то не очень нужной едой и даже рассказывала анекдоты. Всё это длилось до тех пор, пока Ася не сообразила, что больше она бабушке не нужна.
Бабушка уходила. Уходила спокойно и сосредоточенно, как уходит очень старый и очень мудрый человек. Внучка Ася и её муж, Лёва и Дина, любимые, но такие уже далёкие, еще какие—то друзья, какие—то звонки, какие—то письма – не нужно. Её земная дорога кончилась, и там, впереди, её ждал Марк. Все два года тихой и, временами, даже счастливой жизни в Израиле, Юля писала ему письма. За шестьдесят три года жизни с мужем она так привыкла обсуждать с ним все события своей жизни, что остановиться не смогла и не захотела. Теперь, уходя, она изредка открывала глаза, и видела перед собой внучку Асю, сидящую рядом с её кроватью. «Не то», чётко отмечало сознание, и Юля плыла себе дальше.
Да – там, куда она шла, её ждали. Её ждала Светка, рыжая, весёлая и молодая, ждала Рахиль со строгими «перевёрнутыми» глазами, ждал так и не найденный Шурик, ждал брат Саша, кажется, так никогда и не перестающий улыбаться с последнего снимка. Все эти люди были частью её жизни, частью на данный момент куда большей, нежели Асенька, сидящая у кровати. Юля очень хорошо понимала, что больше им с внучкой не по пути. Она дала внучке всё, что могла, и сделала для неё всё, что хотела. Она оставляла её с неизменными Лёвой и Диной, и с мужем, чем—то похожим на Марка. Больше ей нечего было дать – никому. Она прожила девяносто два года. Она дожила до конца. Теперь она хотела уйти.
Там, куда она шла, был Марк. Юля ощущала это всем своим существом, она, собственно, даже не отвлекалась от этого главного на данный момент ощущения. Она знала, что её жизнь пройдена, и пройдена, судя по всему, хорошо. Но хорошо или плохо – вопрос тоже, в общем, неважный, на него можно ответить и позже, а сейчас нужно сосредоточиться и уйти. Оказалось, что это очень непросто – уйти. Непросто потому, что многое держит: Ася и её слёзы, Дина с Лёвой и их печаль, медсёстры с процедурами, врач с обходом, не нужно, не нужно, оставьте. Юля хотела уйти без болей, но уйти без болей не получилось. Временами ей казалось, что физические боли и есть та тяжесть, с которой она уходит и которую ей нужно преодолеть. Юля молча лежала и тихо переживала боли. Асеньку она в какой—то момент сумела уговорить не ночевать в больнице: ей было понятно, что пока внучка сидит и нервно дышит над ухом, уйти будет совсем тяжело. Боли одолевали телом, мысли путались, было важно не сбиться. Уходить тяжело, но необходимо. По—настоящему уходящему никто не нужен, в этом – его сила и слабость, потому что ему никто уже не поможет. Уйти надо самостоятельно, иначе останется ощущение невыполненного дела. Больше всего на свете Юля ненавидела невыполненные дела.
За букет душистых роз, помнила Ася, нищий отдал три реала. И красавице поднёс, что его поцеловала. «Светочка, только черненькая», уехала домой ночевать. Дома она вдоволь напилась горячего чая и заснула неровным сном, чтобы в нём хотя бы на ночь отвлечься от мыслей о том, что вот—вот должно было произойти. «Мама вернулась!!!», громко кричала Светка, когда Юля, усталая, приходила домой с работы. Мама вернулась, подумала Юля и в последний тяжело вздохнула. Вернулась мама. Лица смешались, рыжие Светкины кудри переплелись с медными волнами Дины, мелькнул и пропал внимательный Лёва, нахмурился Марк, взахлёб над ухом заплакала Асенька – или это маленькая Светка? – и тихо—тихо, над всеми, ни на кого не глядя и в то же время глядя на всех, возникла Рахиль.
Мама вернулась, не надо плакать, сказала она, обнимая за плечи лежащую Юлю и стоящую Светку. Юля обрадовалась, что их опять теперь трое, в последний раз подумала про оставшихся вдвоём Асю с Диной и, внезапно успокоившись чем—то, наконец оставила без себя всё то, чему она больше совсем не принадлежала.
А через год после Юлиной смерти у Аси родится дочка. И Ася назовёт её ивритским именем Зоар – Свет.
СТРАДАЙ, ДУША МОЯ, СТРАДАЙ
Долгий вечер дороги домой начался странно. Под проливным дождём я стояла на тремпиаде… Нет, не так. Я стояла на развилке, где ловятся попутки в наше поселение, под проливным дождём… Нет, опять не так. Стоя на тремпиаде под проливным дождём где ловятся попутки в наше поселение… Фу. Проливной дождь и я стояли на тремпиаде? Тремпиада стояла между мной и проливным дождём? Мы с тремпиадой переживали дождь? О. Да.
Мы с тремпиадой переживали дождь. Тремпиада – это такая бетонная коробочка типа российских автобусных остановок, вот она и была моей соседкой в переживании дождя. Дождь был сильный и радостный, он весело лупил по моей капюшонной голове, по бетонным стенкам коробочки тремпиады и по черному мокрому асфальту вокруг. Этот черный блестящий асфальт был везде: под ногами, над головой (только истыканный звёздочками, а так – такой же), по бокам в виде мокрых же стенок моего капюшона. Дождь был явным оптимистом, но мы с тремпиадой правда очень переживали – нам было темно, холодно и неуютно. Переживали мы каждая по—своему: я натянула капюшон чуть ли не на нос и съежилась в позу «эмбрион на ножке», а тремпиада размокла и потекла. По её серым стенкам капало, а с того, что раньше было потолком, просто лило. Я поёжилась и вышла на открытый воздух. Предательница, простуженно сказала тремпиада. Сама такая, сказала я. Ты бетонная, а я живая, мне дышать надо, я не умею под водой. На открытом воздухе хоть весело – вон, смотри, человек идёт.
Человек действительно шёл. Человек оказался молодым, причём весьма – с виду лет восемнадцати, тоже мокрый и тоже радостный, как дождь. Человека просто распирало от всего сразу: от свежего и сильного дождя, от радости жизни как таковой, к тому же – от присутствия живой души на тремпиаде. Человек восторженно изучил пушистыми от мокрых ресниц глазами мою размокшую персону и радостно, с полоборота, начал ко мне клеиться. Боюсь, что в темноте и мелькании дождя он просто не разглядел, что имеет дело не с миниатюрной ровесницей (я была ему, кажется, где—то до подмышек), а с – ну, пусть не солидной и не очень уж взрослой, но дамой. Дамой, дамой, дамой, я сказала!
В иврите не существует обращения на «вы» – это придаёт эдакую нагловатую фамильярность любому диалогу – и не всегда понятно, идёт она от стиля языка или от сути разговора. А откуда ты едешь? а ты в какой школе учишься? а тебе не холодно? а ты часто так поздно? а ты не боишься одна? а где ты живёшь? – спрашивал меня молодой до неприличия человек, и подмигивал. Как, там же, где и я, в том же поселении, и я ДО СИХ ПОР тебя не знаю? Как я мог тебя не знать, я всех у нас знаю, я бы обязательно тебя запомнил, если бы хоть раз увидел, ты, наверное, недавно у нас живёшь?
Ох уж эти дети поселенцев, уроженцы Иудейских гор, всю территорию вокруг считающие лично своей и всех людей – соседями, ох уж эти местные наши дети, поселению двадцать лет, и самым старшим из его уроженцев – девятнадцать, эти всеобщие любимцы, вечно улыбающиеся, ходящие из одного дома в другой дом, как в детстве – с одних колен на другие колени, знающие всех и вся, прижимающиеся к чужим как к своим, ибо свои – все… Как мне объяснить тебе, весёлый мальчик, что для меня нормально – жить в одном месте семь лет и до сих пор не знать всех соседей в округе пяти километров, что я уже очень давно не учусь в школе, что я – такая вся из себя взрослая и солидная, что я тебе если не в матери, то уж по крайней мере в тёти…
Ничего этого я объяснять не стала. Проливной дождь уютно заглушал все мои ответы, впрочем, они никому не были нужны. У мальчика оказался – о чудо! – зонт, и вот уже мы стояли под ним, как два гнома под грибом, и он учил меня распознавать приближающиеся автомобили: «вот видишь, та машина – арабская, у неё одна фара горит тускло, и эта – тоже арабская, у неё мотор шумит очень с натугой, ты понимаешь, о чем я? у наших моторы так не шумят, никогда не садись в машину с таким мотором, даже если она случайно и не арабская, все равно ей до поселения не доехать, встанет где—нибудь по дороге, у нас же горы, никогда не садись в такую, ты поняла?» Я кивала. Поток вопросов и сведений не иссякал, глаза глядели на меня всё так же восторженно, юноша явно радовался случаю покрасоваться перед понравившейся старшеклассницей. В какой—то момент подъехала неарабская машина, в ней обнаружились четверо бородатых религиозных людей, все – довольно объёмные и все, как один – друзья моего нового приятеля. Он тут же полез к ним здороваться и весело целовался по всеми ними по скоростному методу, потом по тому же скоростному методу впихнул меня пятой в их машину, махнул нам всем рукой, давая, видимо, «добро» на выезд, и скрылся под дождём. Последними его ко мне обращёнными словами были «еще встретимся, не пропадай!!». Я искренне понадеялась, что «еще» мы если и встретимся, то снова в темноте. Нет, я не считаю себя старой грымзой, но то, что мне не восемнадцать лет, все—таки некоторым образом очевидно. Пока—пока, благодарно махнула я рукой и втянула живот: в машине было тесно.
На заднем сидении рядом со мной разместились двое дородных бородатых товарищей, оба, слава Богу, сухие, и оба стоически согласившиеся потеснить свои бока ради явочным порядком доставшейся им дамы. Первый из них, при ближайшем рассмотрении, оказался моим хорошим знакомым Лёней, а второй – одним из наших местных канторов, то есть певцов в синагоге. Кантор был спокоен и расслаблен, что выражалось у него в готовности громко петь. Я так понимаю, что он относится к категории людей, которые поют, как дышат: всегда. Водитель и прочие товарищи не только не возражали, но, напротив, всячески певца подбадривали. Пел кантор так называемые напевы – берутся три—четыре строчки текста, кладутся на протяжную молитвенную мелодию и склоняются туда—сюда с вариациями, втягивая и поющего, и слушателей почти в транс. Напевы есть разные, и более мелодичные на мой все—таки в России выросший слух, и менее. На этот раз мне повезло.
Кантор в машине пел что—то незнакомое, почти печальное, но с нотой надежды. Страдай, душа моя, страдай, пел он, страдай, ты далеко от дома, но ты найдёшь дорогу к небесам. Страдай, душа моя, страдай, и получишь ты сполна за работу свою. Страдай, душа моя, страдай.
Косые струи дождя били в неплотно закрытое окно и обдавали меня щекотными брызгами. Сидящий вплотную ко мне общительный Лёня (мы с ним были сплетены в классическую позу «как честный человек, я должен был жениться») начал наговаривать на моё тесно прижатое к нему ухо что—то из своей жизни, интересное, но бессвязное. Шум дождя с одной стороны и бесконечный напев с другой почти перекрывали его речи, поэтому смысл в них вел себя подобно огоньку—обманке на болоте: то вспыхнет, то исчезнет. Страдай, душа моя, страдай, пел кантор, а я слушала Лёню, как иногда слушают музыку, не пытаясь поймать общий смысл, а наслаждаясь отдельными мелодическими ходами.
– и стал мой дядя болеть после этого взрыва, а больничный ему не дали, чтобы не было нигде записано, что была такая травма на заводе, он просто получал зарплату и лежал дома, у него начались дикие боли, он даже разговаривать перестал…
… страдай, душа моя, страдай… страдай далеко от дома, но ты найдёшь дорогу к небесам… дорогу найдёшь и получишь сполна…
– и тогда мой дядя попросил своего знакомого, который служил во время войны с этим генералом, обратиться к генералу и попросить его лично. А генерал, это знакомый еще с войны помнил, любит бренди. Представляешь себе – в Москве, в то время – бренди! Где, откуда? Но дядя подключил свою родственницу, она работала заместителем директора какого—то ресторана, она бы и директором работала, но не была членом партии, поэтому – замдиректора только, она и в Израиль уезжала с этой должности…
… далеко от дома, далеко от Бога твоего, далеко от радости, но будет день…
– а генерал ему только руками разводит: нет, говорит мест у нас в больнице, нет и быть не может, потому что твой родственник – не военный, а мы и военных не всех кладём, нет у нас мест! Но тут он вынимает эту бутылку бренди, ты можешь себе представить – в Москве, тогда, бренди! – этого даже генерал достать не мог, он только руками развёл: «ах!», оценил он это, генерал, и что тот помнит – сколько лет ведь прошло с войны, когда они…
… тяжело, тяжело тебе, душа моя, тяжело, но будет день, и ты придёшь домой, ты обретёшь радость, воздастся тебе сполна за работу твою, душа моя…
– и вот после этой операции, а таких операций в мире на тот момент было сделано двенадцать, а в Союзе – всего шесть, дядина была шестая, и говорить он снова начал, и даже пришёл к нам домой перевоспитывать меня, что я сионист, а это нехорошо, с ним в палате там один араб из Палестины лежал, военный, по обмену, можешь себе представить, и этот араб ему наговорил, что сионисты – они все…
… страдай, душа моя, страдай, ты найдёшь и вспомнишь, откуда ведут дороги твои и куда, где тебя ждут, куда ты идёшь…
– а потом дядя уезжал в Германию, он к сыну уезжал, у него сын женился там, и жена потянула туда, к сыну, а дядя ехать не хотел, он хотел ко мне, к сионисту, в Израиль, но тётя не пустила, и уехали они в Германию оба, а дядя всё плакал и повторял…
… найдешь дорогу твою к небесам, и обретёшь радость, но пока…
– и они приезжали в гости с тётей в прошлом году, так дядя всё удивлялся, что мой папа машину моет возле дома, говорит, у нас в Германии можно только в отведённых для этого местах, вообще ему в Израиле понравилось ужасно, он всё хочет сюда приехать насовсем, но куда он поедет, у него же сын и внучек уже там растёт, внучка же не бросишь, правда?
Спасибо, Лёнька, сказала я искренне, выходя из машины. Да за что, удивился Лёня, ты приходи ко мне в гости, на подольше приходи, я тебе еще не такое расскажу. Ага, ответила я, приду, только ты тогда уже и кантора зови, чтобы пел, я не могу без музыкального сопровождения, и чтобы снова дождь, непременно дождь чтоб шуршал и звенел, да что тебе, дождя мало, посмотри, сколько его еще осталось, да, действительно, а у меня нет зонтика, ну ладно, я побежала, не надо меня провожать, ничего страшного, у тебя же тоже нет зонтика, я всё равно уже вся мокрая, пока!
Дома сразу яркие следы на бледном полу, и Дима, качая головой, снимает с меня вялотекущее пальто, и спрашивает, чего ты такая весёлая, ты бы лучше спросил, чего я такая мокрая, да я же вижу, что дождь, тебе же холодно, пойдём, я тебя согрею, давай сделаю быстро чаю горячего, бери кота и лезь под плед, да над чем ты всё смеёшься?
Согрею, чай, кот, плед. Страдай, душа моя, страдай – но будет день, и ты найдёшь дорогу, и ты придёшь домой, и воздастся тебе сполна за работу твою.
Сполна.