Текст книги "Тщеславие"
Автор книги: Виктория Лебедева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Глава 7
– И что за институт?
– Да так…
– Ну а все-таки? Ты мне раньше не рассказывала.
– А ты и не спрашивал.
– Сдаюсь, тебя невозможно переспорить. Только что же это за секрет такой?
– Почему секрет? Не секрет. Просто я поступать, наверное, не стану.
– Почему?
– Ну… Я, когда документы сдавала, не знала же, что замуж выйду.
– А при чем здесь замужество?
– В принципе – ни при чем. Просто мне уже как-то неохота…
– Почему?
– По кочану.
– Ну ладно… Не сердись. Я не хотел тебя обидеть. Я просто хотел узнать, что за институт.
– Литературный.
– И на кого же там учат? На литературоведа, что ли?
– Не совсем. Хотя что-то общее есть, безусловно.
– Тогда на кого же? На библиотекаря?
– Холодно.
– На учителя литературы-русского?
– Еще холоднее.
– А все-таки?
– Как бы тебе сказать… На литературного работника.
– И что же эго за профессия такая, литературный работник? Что он должен делать-то.
– Писать, разумеется.
– Что писать?
– Книги.
– Это писатель, что ли.
– Получается, что писатель.
– Разве можно научить быть писателем.
– Нельзя.
– Тогда зачем ты туда идешь и как вообще…
Германов допрос меня порядком утомил, я начала уже потихонечку злиться. А новоиспеченный супруг стоял в проеме ванной комнаты за моей спиной, облокотившись правым плечом о косяк, теребил бахрому полосатого полотенца и пытался заглянуть мне в глаза через отражение в зеркале, поскольку к нему я упорно не оборачивалась. Вода текла ледяная, ничего не поделаешь, лето, горячей не будет еще недели три, и мерзкая красная корочка на моих щеках постепенно отмокала и сходила кусками, оставляя после себя нежно-розовые следы, немного похожие на шрамы от ожога.
– Ну правда, ну объясни! – уговаривал Герман.
Мне ужасно не хотелось ничего объяснять, мне даже думать о своих суперабсурдных намерениях было неприятно, но вот он стоял, занимая почти весь дверной проем, за моей спиной и растерянно хлопал своими грустными карими глазами, ожидая объяснений, и ясно было что он не отстанет. И мне пришлось все объяснить. Вернее, не все. Только техническую сторону: правила приема, творческий конкурс, Марина Сергеевна, Кубрик и так далее. Герман слушал очень внимательно, не перебивая, а потом сказал:
– А ведь ты мне не говорила, что стихи пишешь.
– А зачем? Может, и сказала бы потом, мы знакомы-то с тобой меньше полугода, чего это я буду тебе навязываться со своими стихами? Откуда я знаю, ты, может быть, вообще стихов терпеть не можешь?
– Правда, я их не читаю. Я только прозу читаю. Фантастику, детективы… Но ты же моя жена, твои бы почитал, пожалуй.
– Ну, спасибо за доверие.
– Да ладно, не обижайся. А почему ты теперь поступать не хочешь?
– Просто не хочу, и все.
– А то, может, попробовала бы?
– Зачем?
– Ну, интересно же. Вдруг получится? Потом еще знаменитой станешь, прославишься.
– Ага, конечно. Так уж прямо сразу и прославлюсь.
– А вдруг? Нет, правда! Читатель у нас в доме есть – я. Пусть еще писатель будет. Может, ты хит какой-нибудь напишешь?
– Господи, Герман, какой же ты наивный! – только и смогла я ответить. Он, кажется, вообще не понимал, как это можно не хотеть в такой институт. Особенно когда узнал, что институт этот – единственный в мире. Наверное, его воображению рисовалась писательская элита, богемные сборища, бурная светская жизнь. А может быть, и нет. Может быть, ему просто хотелось бы гордиться мной. Я не знаю. Но разговор на тему литературы и литераторов надоел мне до смерти, я выключила наконец воду и, невежливо выдвинув Германа из ванной, пошла в спальню причесываться как была – с мокрыми руками и лицом.
Я считала тему закрытой. А Герман – нет. Каждый день, приходя с работы, он возвращался к ней. И уговаривал меня пойти на экзамены. Я отнекивалась.
Мама уехала к себе, и квартира днем была в полном моем распоряжении. Я чистила и мыла. Приводила в порядок зеркала и шкафы, посуду и одежду; разбирала книги и журналы, произвольно наваленные по всему дому, в совершенно неожиданных местах; драила отвратительно грязные, мутные окна и выносила к мусорным контейнерам мешки бумажек, дощечек и тряпочек, во множестве обнаруженных в недрах обширного помещения.
Через какую-нибудь неделю мыть и отчищать было уже нечего, но появилась новая забота: на Пашиной-Андрюхиной машине перевезены были от матери мои вещи, и их тоже нужно было разбирать и пристраивать как-то. На это утро еще три-четыре дня. И снова нужно было думать, чем себя занять. На заводе опять не было заказов, мы всем цехом сидели в очередном отпуске без содержания с середины апреля, и до начала октября вызывать нас на работу никто не собирался.
Новое занятие не сразу, но отыскалось. В виде старой ножной швейной машинки и стопки совсем новеньких тканей. Некоторые расцветки, правда, морально устарели, но на пару юбочек и кофточку материальчик нашелся, и еще недели полторы ушло на обновление гардероба. А потом снова стало нечего делать.
А Герман, возвращаясь с работы, чмокал меня в подставленную щеку (щеки к тому времени вернулись уже к нормальному состоянию, и я перестала чураться своего отражения в зеркале), шумно мыл руки, садился за приготовленный ужин и начинал разговор на тему. «Может, ты все-таки попробуешь? Ты же от этого ничего не потеряешь».
В результате я сдалась. Пообещала Герману, что попробую. До экзаменов оставалось всего ничего, недели две, кажется, а я даже и не знала, что за экзамены мне предстоит сдавать. Пришлось срочно ехать в институт за методичкой для абитуриентов.
Содержание методички повергло меня в трепет. Русский нужно было сдавать устно, литературу – тоже. Список художественных книг показался мне огромным, я не читала и половины, а некоторые читала так давно, что уже не помнила, о чем они. Пятый экзамен – история Государства Российского – вызывал панический ужас, поскольку историю я в школе не любила и не учила и, как следствие, совершенно не знала. Но и русский устный, и история показались мне сущей чепухой в сравнении с экзаменом номер один – с так называемым этюдом. В методичке значилось: «этюд (маленький рассказ) на предложенную тему (но не по произведениям литературы); продолжительность экзамена – 4 часа». А понизу шла коротенькая карандашная помета: «Поэты! Стихов на этюде лучше не писать!» Из чего следовало, что на первом же экзамене мне придется за четыре часа написать не какое-нибудь сочинение по шпаргалке, а рассказ. Да еще на заданную тему. Да еще в прозе. А в прозе, честно говоря, рассказы я последний раз писала никогда.
«Ну, все, хана, – размышляла я про себя. – Историю и русский я, может, и сдала бы, но этюд… У меня не получится». Но решила, что на первый экзамен схожу, так, для очистки совести. А к остальным даже и готовиться не стала. Зачем? Все равно это дохлый номер. Только некоторых классиков взялась перечитывать: и самой приятно, и Герман пусть думает, что я усиленно готовлюсь.
Чтение требовало времени, и это было замечательно. Ужин Герману приготовить – на это часа два уходило максимум, а больше дома делать было абсолютно нечего. Вот и получилось, что я нашла себе замечательную отвлекалочку. И руки были заняты, и голова. Идеальный вариант.
Уже за час до начала экзамена маленький институтский дворик был полным полон поступающих. Иногородние ребята, на время сдачи заселенные в общагу, уже успели между собой перезнакомиться и держались четырьмя стайками: две стайки поэтов, две стайки прозаиков – по числу будущих семинаров. Они травили анекдоты и всячески подбадривали друг друга. Ребята из Москвы и области, а также немногочисленные критики, переводчики и драматурги страдали в одиночестве, озирались затравленно, много и нервно курили. Многим абитуриентам было явно за тридцать. И именно они находились в наибольшем напряжении. Но были среди поступающих и совсем еще юные, несерьезные создания, сразу после школы, наверное.
Я себе тоже сигарет купила. С ментолом. Первый раз в жизни. И даже не знаю зачем. Мне казалось, что я совершенно спокойна. На меня нахлынула странная апатия. Пыталась курить, кашляла с непривычки. Потом с двумя девчонками из Щелкова познакомилась. Оказалось, что мы на один семинар поступаем, как раз к тому господину в грязно-розовом пиджаке, который мне предложил «судьбу не искушать». Господин вышагивал тут же по двору в гордом одиночестве. Несмотря на то что было еще только половина десятого утра, взгляд его был мутным и нетрезвым, а походка не слишком уверенной. Девчонки мандражировали вовсю. Та, что повыше, Леночка, даже корвалол пила потихонечку.
– Да ладно вам, чего вы так боитесь-то? – недоумевала я.
– Мы уже третий год поступать собираемся, – ответила Леночкина подруга, – только Леночка все боялась документы подавать – вдруг конкурс не пройдем. А теперь вот прошли. И она теперь еще сильнее боится. Ей друг какой-то рассказывал, как он тут в прошлом году этюд писал. И завалился. На «Приключениях майского жука». Хотя он – прозаик.
– Это тут такие темы? Про майских жуков?
– Тут и похлеще бывает. Еще, он говорил, была тема «Пушкин в Париже».
– А Пушкин разве был в Париже?
– Вот именно. Этот институт – гиблое место.
– А вы давно стихи пишете?
– Ага. Мы в Щелкове у себя уже пять лет в литобъединение ходим. А ты ходила куда-нибудь?
– Нет. Я вообще сюда случайно попала, – ответила я и, чтобы скоротать время и отвлечься, рассказала им историю про график стихотворения «Парус». Посмеялись. А тут и время подошло по аудиториям расходиться. Наш мастер встал посреди двора и зычным голосом провозгласил: «Шестая аудитория, корпус дневного отделения», и мы гуськом потянулись за ним, было нас человек двадцать.
Густая августовская духота разливалась по аудитории номер шесть, что в корпусе дневного отделения, и шум улицы не мог пробиться через двойные, наглухо закрытые рамы. Беззвучно шагали за окнами прохожие, катились куда-то беззвучные автомобили, и беззвучные тополя перебирали пыльными листьями, касаясь пыльных стекол. Солнце, укрытое соседними домами и тополями, не проникало сюда, и только единственный косой треугольник канареечного света, заблудший солнечный зайчик, колыхался на второй парте в ряду у окна.
– Рассаживаемся по одному! – протрубил мастер. – И побыстрее, пожалуйста, у вас мало времени.
Я села к солнечному зайчику. А мои новые знакомые из Щелкова, Леночка и Анечка, оказались в противоположном углу аудитории, на галерке третьего ряда. Я подумала: «Жалко. Даже поболтать не с кем будет». Мастер ткнул перстом в парня за первой партой и всучил ему стопку желтоватой бумаги для печатных машинок: «Раздай!», а сам вскрыл конверт с темами и стал каллиграфическим почерком переписывать их на доску, траченную временем, исцарапанную и белесую от мела.
Сначала на доске появилась надпись: «Лошади в городе», затем: «Как я стал невидимкой». Я была в растерянности – что писать? Потом вспомнила своих старых друзей-музыкантов, которые однажды напились технического спирта, не зная, тот ли это спирт, который можно пить, или тот, который пить нельзя, а потом два часа ждали затаив дыхание, выживут или нет. Из этого, пожалуй, можно было бы сделать «невидимку» (действительно – напились и исчезли), но все это уже было раньше, где-то, у кого-то… А на доске тем временем появились еще три темы: «Портрет Незнакомки», «Только спокойно, только без паники» и «Глупое сердце, не бейся… С. Есенин».
Минут пятнадцать я удрученно рассматривала доску и не знала, что мне делать. За соседними партами уже брали разбег по бумаге самые разные ручки и низко кренились над рукописями головы будущих студентов, а на моих листочках еще не было ни строки, и только ленивый солнечный зайчик колыхался по ним вправо-влево.
– Кто хочет, может выходить покурить. Курилка внизу, где раздевалка. Или на улицу, – сообщил мастер.
Я встала, взяла сигареты и вышла во двор. Двор будто вымер. Прохладный ветерок шевелил деревья, грохотало и гудело на Тверском, из дверей приемной комиссии выходила невысокая темноволосая женщина, а за ней ковыляла черноухая собака неопределенной породы. Шла она странно – переставляла сначала обе левые лапы, переднюю и заднюю, а потом – обе правые, и грустная морда ее почти касалась асфальта. Вот так, Слава, я попала сюда только из-за тебя и ради тебя, не потому, что мне нужна слава, но потому что мне очень нужен ты, Слава, потому что мне без тебя плохо и не становится лучше, и не забывается, а я бессильна и ничего не могу сделать, даже этюд написать не могу, не знаю о чем. У меня долгая память и на сердце словно кусок сухого льда лежит, и холодно и жжет, глупое сердце… Вот именно, «глупое сердце». «Глупое сердце, не бейся». Как там дальше у Есенина? «Все мы обмануты счастьем», кажется… А кто знает, не появись на твоем пути Татьяна-первая… Прямо-таки сюжет для романа… Или для рассказа… Да я же и должна рассказ написать, я для этого и пришла сюда! Да и о чем, о ком мне еще и писать-то, если не о тебе, Слава?…
Я забросила бычок в рупорообразную урну около входа и поднялась обратно в аудиторию. Села на свое место, извлекла из сумочки гелевую ручку. Обозначила тему. Обозначила фамилию мастера и свою фамилию. А потом начала писать: «…Была весна, самое начало марта…»
Глава 8
«…Была весна, самое начало марта, и погода стояла по-настоящему весенняя – сырая и холодная. Серый влажный асфальт отражал низкое серое небо, а между небом и землей повисал снег с дождем. По обочинам дорог тянулись грязные окаменевшие холмики, похожие на застывшую вулканическую лаву; повылезли на свет Божий первые московские «подснежники»: раскисшие сигаретные пачки, покореженные банки от пива и газировки, разноцветные обертки и пакеты. Все выброшенные за зиму «бычки» плавали в соку коричневой талой жижи, а на бульварах и в скверах, там, где еще лежало серое ледяное крошево, расплывались желто-карие пятна с ярко выраженными эпицентрами – результаты всех зимних прогулок хозяев со своими разнопородными питомцами. Но уже тянуло, тянуло по улицам свежестью, и зимний дух готов был бесследно улетучиться до следующего года.
В то время мы оба работали на закрытом оборонном заводе недалеко от метро «Шоссе Энтузиастов». Мы были два начинающих радиомонтажника, два вечерника-второкурсника одного из московских технических вузов и очень смешная пара. Вечером этого холодного мартовского понедельника нам не светило ничего хорошего – нас ожидала сдвоенная лекция по физике. Физику мы не любили. Вернее, мы не любили физика – величественного сорокапятилетнего алкоголика с красно-фиолетовым носом и неприятной фамилией Снисарь. Всю лекцию он обычно гаденько хихикал, потирая свои тоненькие бледные лапки, пускал в адрес студенток сальные шуточки и половину пары рассказывал нам о своем древнем увлечении Майей Кристалинской, которая, по его словам, отвечала ему взаимностью.
А на Таганке давали «Мастера и Маргариту». И в пять часов, когда рабочий день наконец закончился и отзвенел заводской звонок, мы, конечно же, поехали не в институт, а на Таганку.
Я была тогда ужасно серьезной максималисткой, запоем читала разные умные книжки, делила окружающий мир по принципу «черное-белое» и на каждую неосторожно сказанную в свой адрес фразу выпускала колючки, как у дикобраза. Моя прическа представляла собой «божий одуванчик» неудачно сделанной химической завивки, а помада была вечно-фиолетовой.
Товарищ мой – очень высокий голубоглазый блондин с постоянно красными щеками и двухсантиметровым «ежиком» на голове – был на редкость неиспорчен для своих почти девятнадцати лет. Он витал в мире fantasy – где-то между Мэри Стюарт и Толкиеном, он ужасно много и ужасно громко говорил, он всегда и всему удивлялся, что делало его похожим на молодого восторженного цыпленка. И еще: я смеялась над ним, а он был почти влюблен.
Что нас объединяло? Трудно сказать. Должно быть, наша абсолютная противоположность. Но несмотря на эту противоположность, а может, и благодаря ей, что-то уже не первый месяц дрожало в воздухе прямо над нами, собиралось из мелких неприметных облачков в пышные тучи и готово было вот-вот пролиться на наши юные девятнадцатилетние головы.
* * *
И вот мы ехали на Таганку. Это был наш самый первый совместный выход в театр, а если точнее – в первый раз я согласилась на одно из многочисленных его приглашений. Но понедельник, как известно, день тяжелый: театр был закрыт, спектакль отменен. Не повезло. На физику возвращаться было бы глупо, и мы решили просто побродить по городу.
Он родился и жил в Москве, я была девочкой из пригорода и выросла в подмосковном военно-морском гарнизоне – за бетонным забором с колючей проволокой, на территории в один квадратный километр. Он знал город как свои пять пальцев, я – только схему метро. И поэтому обычно он был моим провожатым.
Мы шли, как мне казалось, куда глаза глядят – ныряли в переулочки, пересекали залитые талой водой грязные дворики, скакали через лужи и добрались в итоге до Тверского бульвара. Просто шли и болтали. Нам так уютно было просто идти и болтать. Черные голые деревья похрустывали заиндевевшими ветками над нашими головами, грязные маленькие окна старых домов глядели нам в спину почти с ненавистью, а нам было отчего-то весело. Не возникало этих отвратительных пауз и провисаний, когда лихорадочно думаешь: ну что бы, что бы еще такого сказать – поумнее, пооригинальнее, как бы не испортить впечатления, и не ударить в грязь лицом, и показаться хоть немного лучше, чем ты есть на самом деле. Не нужно было притворяться, не составляло труда найти общую тему для разговора, напротив, темы образовывали длинную шумную очередь, они толкались и вытесняли одна другую. И кто знает, куда бы вывели нас опасно-скользкие московские дорожки, будь на улице чуть более милосердная погода.
Но я отвлеклась. Несмотря на всю легкость и свободу нашей беседы, становилось холодно, опять намечался снег с дождем. Спасаясь от этого снега и холода, мы заскочили в кассу Театра Маяковского (было без десяти минут семь) и просто купили билеты, даже не поинтересовавшись названием спектакля.
Обстановка на сцене была вполне современная: слева, спинкой к зрителям, стоял диван, в глубине рядком построились шкаф, сервант и пианино (все это было в достаточно ветхом состоянии); а справа, напротив дивана, находился пустой металлический овал об одной ноге – муляж, изображающий зеркало. Обстановку дополняли два кресла и журнальный столик. Словом, сцена изображала небольшой номер в провинциальной гостинице, как потом выяснилось – американской.
Занавес был все время открыт, зрители хлопотали, дорассаживаясь по местам, но никто из них не уловил момента, в который она материализовалась прямо на диване. Просто из-за его спинки стала вытягиваться белая оголенная рука, и, словно повинуясь ее движению, медленно погас свет в зале.
Как же она играла! Вся пьеса состояла из шести картин, из шести абсурдных, кисло-сладких встреч, происходящих в одном и том же гостиничном номере раз в пять лет, и она постепенно старела на пять лет с каждой новой встречей. В течение двух театральных часов она превратилась из двадцатипятилетией деревенской простушки в пятидесятипятилетнюю светскую даму, она менялась, становилась то веселой, то раздраженной, она по-настоящему злилась и по-настоящему сочувствовала. Нет, она не была красива, но было в ней нечто такое… Трудно объяснить. Партнер, нелепый шумный человечек, выглядел с ней рядом бледненько, просто слегка дополнял обстановку, был деталью, необходимой по сценарию, впрочем, общей картины не портил, просто «не дотягивал».
Только в антракте, стрельнув программку у соседей, мы выяснили, что смотрим. Оказалось – нашумевший спектакль «Там же, тогда же…», но только в постановке маленького театра «Буфф», не имеющего своей сцены и арендовавшего Маяковку на несколько вечеров. (Позже, когда прошло уже три года, я из любопытства сходила на тот же спектакль с Константином Райкиным и Любовью Полищук в главных ролях, но он не произвел на меня и десятой дали прежнего впечатления. Мне не хватало… той актрисы… А может быть, той атмосферы начала чуда… А может быть, я просто выросла…)
Но я опять отвлеклась. Со сцены смотрела на нас старая добрая романтика – романтика любви, верности и невозможности перемен. Романтика, которой не бывает. Мой друг вперился в сцену своими восторженными голубыми глазами, он бледнел и краснел, он громче всех хлопал и даже кричал: «Браво?» А потом, по дороге до моей электрички, он стал странно молчалив и отрешен. На следующий же день он вновь отправился в Маяковку, купив на свои невеликие сбережения длинную желтую розу, и в среду повторилось то же самое, только роз было уже пять. А еще потом он снял с афиши телефон администрации театра «Буфф», набрался смелости и позвонил. И она почему-то сама сняла трубку, и она почему-то сразу его узнала.
А потом он скакал на одной ноге, бегал с цветами на все ее репетиции и даже попробовал написать стихотворение. Он подружился с ее четырнадцатилетним сыном и стал вхож в ее огромную, находящуюся не где-нибудь, а в сером доме на набережной, квартиру. Из него буквально выплескивалось первое девятнадцатилетнее счастье…
Эта история произошла давно, но она до сих пор заставляет мое глупое сердце биться. Наверное, больше от обиды. А герой этого рассказа – до сих пор самый лучший, самый дорогой мой друг. Он доверяет мне свои секреты, делится со мной своими самыми сильными впечатлениями, списывает мои курсовые работы по спецпредметам и т. д. и т. п. Он возмужал и повзрослел и перестал напоминать молодого восторженного цыпленка. И он постоянно кого-нибудь любит: красиво – с цветами и шампанским, с умопомрачительно дорогими подарками и пустыми обещаниями. Любит кого-то, но, увы, не меня.
А историю с театром и актрисой он давным-давно забыл…»
Я, конечно, врала. Он больше не был мне другом. Он больше мне вообще никем не был. А Райкина и Полищук я по телевизору видела, и даже не сначала. И этот просмотр вызвал во мне только одну мысль: театр по телевизору примерно то же самое, что обед по телевизору. Какие уж там впечатления…
Писатели всегда врут. Отмывают свою душу. Наверное, так отмывают деньги. Деньги вкладывают в швейцарские банки, душу вкладывают в красивые, правильные слова. Потому что «если б знали, из какого сора», если бы действительно знали… Но только узнать никому не дано, писатели врут профессионально и верят в то, что придумали, и чем больше они верят сами, тем убедительнее ложь и тем ослепительнее блестит исходный сор. И чем талантливее автор, тем вероятнее этот бывший сор покажется неискушенному читателю золотом…
К счастью, ложь литературная не называется ложью, она называется работой над деталью, расстановкой акцентов, метафоричностью и т. д. и т. п., и составляет в конечном итоге многосложный клубок под названием «практическая стилистика», не поддающийся даже поверхностному изучению.
Но тогда, во время этюда, я не имела об этом ни малейшего понятия. Просто моя правда не совсем подходила к заданной теме, и ее пришлось немного отредактировать. Не по смыслу, по форме.
Ехать в институт на следующий день было очень страшно. Я вовсе не была уверена в успехе. Всю ночь ворочалась, уснуть не могла. В голове прокручивались обрывки фраз из написанного этюда, все они казались чудовищно неправильными, неловкими. Корила себя: ну зачем я написала именно так, можно было бы совсем по-другому, и звучало бы лучше, и вообще… А про «самого дорогого друга», в конце, совсем по-детски получилось, смеяться будут, наверное. И за приемчик этот, «но я отвлеклась», тоже по головке не погладят, настолько это глубокий литературный архаизм.
В общем, ночь я провела весьма дурно. Не так дурно, как первую брачную, но головную боль к утру заработала. В институт ехать не хотелось, Герман меня еле-еле из дома вытолкал, сказал:
– Подумаешь, ерунда какая. Ну не поступишь. Ну и черт с ним. От этого не умирают!
– Умирать-то не умирают, а все равно неприятно, – отозвалась я. – И вообще, у меня голова болит. Я лучше дома останусь.
– Не останешься. А будешь упираться, я тебя за ручку в институт повезу. – Герман угрожающе сдвинул свои неровные густые брови и скрестил руки поверх живота. Вид у него был скорее комичный, чем грозный, но я не стала его разочаровывать. Зачем же обижать человека, он мне добра желает. И я притворилась, что он меня убедил. Сказала:
– Нет уж, спасибо, я как-нибудь сама.
– Так-то лучше, – подытожил Герман и спокойно засобирался на работу.
Из дома мы вышли вместе, поехали до метро на одном автобусе.
В переходе с Кольца на «Баррикадную» Герман демонстративно чмокнул меня в щечку, пожелал удачи и громко, чтобы побольше народу услышало, сообщил, что с работы вернется к семи часам вечера. Потом победно оглядел равнодушную публику: смотрите, мол, у меня тоже есть жена – и совсем неинтеллигентно погнался за подошедшим поездом. Я вежливо помахала рукой его удаляющейся сутулой спине и, делать нечего, отправилась в институт.








