Текст книги "Сфагнум"
Автор книги: Виктор Мартинович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Глава 25
Стояло раннее утро. Листья деревьев были влажными – то ли от росы, то ли от ночного дождя, а голова Выхухолева трубно гудела от мучительной ночи, в которой он сквозь сон разговаривал то с Богом, то с начальством, то с организованной и неорганизованной преступностью. Он подходил к участку, когда телефон завел мотивчик из мультипликационного фильма «Винни Пух». Хрипловатый голосок, выводивший «хорошо живет на свете Винни Пух», больше не казался Выхухолеву похожим на его собственный голос. «Надо сменить мелодию», – раздраженно подумал Выхухолев. Он снял трубку и включил громкую связь.
– Здорово, подполковник! – гаркнула трубка.
– Здравствуйте, Сергей Макарович, – смиренно отозвался Выхухолев. На секунду ему стало страшно, что вчера, когда он кричал на кухне, он не разорвал соединение и собеседник слышал его матерщину и проклятья.
– Выхухолев. Я взвесил. Раз уж дело закрыто. Ну как оно у тебя закрыто. То есть через жопу, прямо скажем. Но раз уж закрыто. Давай-ка мы с тобой встретимся.
– Понял, Сергей Макарович. Уже можно?
– Можно, Выхухолев.
– У меня дома лежит. Дома у меня, не с собой. Так я заеду в обеденный перерыв домой и – сразу к вам.
– Езжай тогда на фазенду мою. В особняк.
– В первый или второй?
– В тот, который за городом.
– Понял, Сергей Макарович.
Выхухолев учтиво поклонился, не помня, что собеседник его не видит.
– Буду ждать.
– Мне позвонить?
– Нет, можешь не звонить.
– Так а мне все брать? Или как?
– Бери все. У меня поделим.
– Ясно! Буду!
На миг в голове милиционера мелькнула идея: а не отдать ли совершенно все? Что, если не оставить себе ни копейки? Показать, что есть у него гонор и вообще. Но Выхухолев – строгий, рациональный Выхухолев, под гнетом которого душевный, веселый и способный на безрассудство Выхухолев жил последние двадцать лет, рявкнул: «Выхухолев, не дури! Возьмешь свою долю и скажешь «спасибо»!
Глава 26
Шульга вышел проститься со двором своего детства. Прошелся по тропинке, ведущей к хлеву, стопке, курятнику. Залез на ворчливую лестницу, ведущую на чердак над сараем: толкнул дверцу, та осела на прогнивших петлях и провалилась внутрь. На чердаке, застеленном соломой, громоздилась древняя прялка, у входа лежало рассохшееся и треснувшее веретено – предмет из волшебных сказок про заколдованных красавиц. Он присел, упершись ногами в лестницу и посмотрел вдаль – на не исковерканный многоэтажками первозданный горизонт, древний, как море. Туда, прочь, к небу, тянулись поля, горизонт разрезали гривы далеких, как сон, лесов. Горизонт ничуть не поменялся с тех пор, как Шульга курил тут первую в своей жизни сигарету, украденную из дедовской куртки.
Посмотрел на хату. Дом будет стоять еще лет двадцать. Первое время не будет заметно, что он заброшен, но потом из-за нетопленой печи, из-за сырости, прогниют стрехи, провалятся балки крыши. Взорвется шифер, его листы разбросает ветер. Фотографии предков, обои, стол, за которым они с Хомяком и Серым играли в карты на фофаны, начнут заливать июньские дожди, окутывать сентябрьские туманы. Потом осядет фундамент, взорвутся доски пола. Бревна стен потеряют свою симметричность – стекла лопнут, слетят наличники и ставни. Проезжающие мимо водители будут меланхолично думать о том, что вот стоят развалины, а ведь в них кто-то когда-то жил. А в них он, Шульга, жил! В них Серый жил. И Хомяк. И это было не сто лет назад, а недавно, так недавно, что – руку протяни, дотронешься до этого вчера. Потом, по бревнышку, рухнут стены. Все превратится – в поле, в дерн, в горизонт. В море земли. В ничто.
Шульга спустился с лестницы и – перед тем, как навсегда закрыть за собой калитку, тронул ладонью массивные бревна хаты. Они были теплыми и ноздреватыми: дом как будто все еще дышал, все еще не бросал надежды жить. Погладил космы высохшего сфагнума, торчащего из щелей. До свидания. Бывай.
Он перешел через улочку и постучался к бабе Любе. Спохватился: свои здесь не стучат. Вошел, громко топая ногами в сенях, показывая, что идут гости. Баба Люба сидела на диване, под портретами родных. Одна, смотрела прямо перед собой – как будто память подсказывала ей столько интересного, что никакая газета, никакой телевизор были не нужны. Кто ее похоронит, когда придет время? Гриня Люлька? А кто похоронит Гриню?
– Как ваше здоровье? – поинтересовался он. Но деревенская женщина решила не поддерживать игру в обмен любезностями.
– У дарогу сабрауся? – уточнила баба Люба.
– Собрался, – подтвердил Шульга и сел рядом с женщиной. Он вспомнил, что про умирающих здесь, в Буде, говорили именно так: «Собрался в дорогу». Когда дед слег с инсультом и не приходил в сознание, про него говорили: «Собрался в дорогу». Когда он умер, сказали: «Пошёл». Смерти не существует. Есть лишь путешествие, в которое ты уходишь, прощаясь со всеми, кого любил.
– Не вышла у цибя тут ничыво, – покачала головой баба Люба. – Друга пацирал. Денег не нашол.
– Значит, не мое, – усмехнулся Шульга.
– Я цибе аладак напекла, – сказала женщина и кивнула на домотканый сверток, лежащий на столе. – Паедишь у дароге.
– Спасибо, баба Люба.
– Сягодня чацверг. У пяць будзе машина з камволя идти. Можэш падъехать.
Шульга улыбнулся: опять камволь. Она перекрестила его сложным крестом и поцеловала – в лоб, в щеки и снова в лоб. И помахала рукой, не вставая – так, как будто их разделяла река или как будто он уже сидел в машине и, прильнув лбом к стеклу, смотрел, как удаляется ее фигура. Он кивнул и вышел. На крыльце осмотрелся, обнаружил неубранное ржаное поле за околицей и потопал к нему. У него оставалось еще одно дело.
Можно было, конечно, составить букет из клевера, мать-и-мачехи, лаванды, иван-чая и других полевых трав. Но у Шульги была идея получше. Искать васильки среди колосящейся ржи довольно просто. Нужно, отойдя немного вглубь, раздвигать сухие, шепоткие стебли с перезревшими колосками и внимательно смотреть под ноги. Цветки попадаются редко и растут чаще всего по одному.
Проволочные ножки васильков были ломкими и вырывать приходилось двумя руками, придерживая у корней. Лепестки – тонкие и трепетные, как крылья бабочки. Казалось, если зажать их между пальцами, они, как капустница или как павлиний глаз, оставят свою пыльцу на коже. Когда букет стал большим, издали можно было подумать, что у Шульги полные ладони синих экзотических мотыльков. Он скажет ей: «Здравствуй, милая». И обнимет. Хотя нет, так слишком пафосно. Просто – «здравствуй». И посмотрит в глаза. И без всей этой клоунады с выуживанием букета из-за пазухи. Васильки будут у него в руке. Он скажет: «Здравствуй», – протянет васильки и обнимет. Нежно, едва касаясь талии, плеч. «Здравствуй». И все. «Здравствуй» – лучше, чем «здравствуй, милая».
Шульга брел по растрескавшемуся асфальту умершей деревни с пучком пронзительно-синих васильков. Если дом жив до тех пор, пока у него есть хозяин, населенный пункт – село, деревня, хутор, живы до тех пор, пока хотя бы один мужчина дарит там цветы женщине. Позади остались руины клуба с призрачной библиотекой, хата Грини, брошенный дом с покинутым гнездом аиста на крыше.
Он скажет ей, что однажды он обязательно вернется. Хотя нет. Как бы ни было. Как бы грустно, блядь, ни было. Не надо врать. Врать не надо. Вместо этого он просто обнимет. Скажет «здравствуй» и обнимет, извиняясь – и за то, что не вернулся, и за то, что не вернется. Да, не вернется. Обнимет и – перед тем, как попрощаться и тронуть губами щеку, произнесет: «Люди не расстаются навсегда». Потому что люди никогда не расстаются навсегда. Встретятся. Когда-нибудь обязательно встретятся. И – пусть не ждет. Не надо его ждать. Он не достоин. И ему не надо. Он забудет ее. Вот так, блядь, да. Забудет потому, что даже если останется жив – жизнь у него будет совсем другая. Но – люди никогда не расстаются навсегда.
Шульга подошел к Настениному двору и тихо открыл калитку. Вытер глаза тыльной стороной ладони. Улыбнулся – просто и искренне. Расставаться лучше с улыбкой на лице. Заметил, что на двери висит щеколда. Без замка. Это означает, что хозяина дома нет, но он где-то поблизости. Его можно дозваться, если покричать как следует. Шульга молча засунул васильки в петлю щеколды. Так все понятно. Понятно без слов. Люди не расстаются навсегда. И эта фраза – в каждом васильке. На дороге его почти сразу подобрала попутка.
Глава 27
Приближалась осень. Еще зелено все было вокруг, еще не закончился август, а прозрачней стало небо над Глуском, задумчивей бродячие собаки, поэтичней просьбы алкашей дать им денег на чернила. Дворник «Глускжилкоммунстроя» Выричев Николай мел тротуар вокруг клена, под которым собрался целый парламент старух, торговавших кукурузой. Совершенно убрав площадку от палой листвы, дворник Выричев Николай рассудил так: вчера он убирал желтые листья. Позавчера убирал. Сегодня посвятил этому все утро. А завтра он бы хотел взять выходной и не мести тротуар – хотя бы вокруг этого клена. Поэтому, оглянувшись вокруг и убедившись, что его непосредственного начальства из «Глускжилкоммунстроя» не видно, дворник Выричев Николай обхватил ствол клена и начал его трясти. Из кроны посыпались рубиновые и охристые листья, обильно присыпав старух, кукурузу, тротуар. «Завтра бы выпало, а так сегодня уберу», – объяснил дворник старухам и своей совести, взявшись за метлу. Он был единственным дворником в мире, работавшим с опережением мусора.
На противоположной стороне улицы стояла парочка: упитанный, как мадонна на картине у Тициана, молодой человек и тщедушная, вихлявая и напропалую влюбленная в своего избранника девушка. Молодой человек был украшен длинными волосами, которые время от времени величественно поправлял. Из него также торчали бакенбарды.
– Вот не знаю, какую взять, – размышлял он вслух.
– Возьми вареную, – предлагала его спутница. – Съедим прямо сейчас.
– Вареная в два раза дороже, – объяснил молодой человек.
– Так возьми четыре початка сырой. Дома сварим. Юноша задумался. Выпятив свои сочные губы, он покачивал гривой. Возможно, он был музыкант и играл по вечерам в подвале на гитаре подражание какой-нибудь модной десять лет назад группе. Иначе не понять природу обожания, струившегося из глаз девушки. Впрочем, природу женской любви очень часто не понять, поэтому не будем и пытаться.
– Нет. Согласись, хочется прямо сейчас, – выдавил он. – Сейчас бы ее так хрясь и съесть.
– Тогда давай вареную возьмем, зайка, – гладила его по волосам девушка.
– Но она, во-первых, дороже, во-вторых, что мы, как колхозники будем? Идти, есть.
– Зачем идти? – девушка почесала нос о грудь своего спутника. Грудь как раз где-то в месте чесания плавно переходила в живот. – Мы вон в скверике сядем.
– Тем более. В скверике. Как колхозники. Кукурузой давиться.
Молодой человек поправил волосы и посмотрел своими бюрюзовыми глазами на небо, напоминая самому себе Ника Кейва на обложке альбома «Ботменс кол».
– Тогда бери сырую и пошли, – предложила беспомощно влюбленная девушка.
– Не, ну понимаешь, эти бабули ее в печи томят. По пять часов. Она так распаривается, вкусно. Прям страх.
Все это он говорил ровным голосом, как будто интонировать ему не хватало сил: он был уже уставший от жизни. Парочка перешла на другую сторону улицы, став ближе к разложенным вдоль дороги початкам.
– Женщина. Дайте нам две вареных, – попросила девушка скороговоркой. – Получше, покрупней, не перезрелых. Так, чтобы беленькие были, сладкие, – быстрота ее речей как будто компенсировала млявую черепаховость спутника.
– Да погоди ты. Не торопи. Не надо нам пока, – остановил старушку жестом юноша. Было видно, что он настроен покапризничать.
– Так чего тебе хочется, Кеш? – заглянула ему в лицо юная леди.
– Я вот не знаю, – лениво потянулся Кеша. – Понимаешь, она вареная вкусная, но там же гепатит может быть.
– Так я тогда сырой куплю. Дома помоем как следует перед тем, как сварить.
– Не. Ну ее, сырую! С ней таскаться. Когда мы до дома дойдем? Мы ведь не прямо сейчас домой. Только вышли. На промэнад. Что мы будем с ней ходить. И смотри: ее варить сорок минут. Минимум. А лучше часа три. И вот она будет булькать, пахнуть.
– Женщина, покажите, пожалуйста, что у вас есть вареного, – попросила спутница Кеши. – Я сама взглянуть хочу.
Старушка, возле которой стояла парочка, послушно раздвинула несколько слоев полотенец, в которые была замотана кастрюля, приоткрыла крышку. Внутри оказались источающие дивные ароматы початки.
– Гляди, зайка, какая вон та классная, – предложила девушка.
– Нет! Она перезревшая! Не угрызу. Что ты хочешь, чтобы я зуб сломал?
– А вот та? Давай ту возьмем. И еще одну какую-нибудь выберем.
– Нет! – брезгливо кривил наливные губы Кеша. – Та слишком белая! Безвкусная будет. Водянистая.
– Так мы кукурузки возьмем или нет, зай? Стынет ведь у тети!
Кеша не ответил, потому что рядом с кленом и старушками притормозил большой черный автомобиль с российскими номерами. Автомобиль был не известной глусчанам марки и вместо простых и знакомых логотипов – кружочек «БМВ», много кружочков «Ауди», четырехугольник «Сеата» – имел на капоте сложную пентаграмму явно сатанинского вида. Автомобиль был из разряда тех, которые, когда движутся медленно вдоль тротуара, выглядят более зловеще, чем когда летят по встречной с превышением скорости в два раза. Более всего своей мрачной торжественностью, своими хромированными ручками и лакированными черными дисками он напоминал гроб де-люкс для великана.
– Знаешь. Ну ее к черту эту кукурузу, – сказал вдруг юноша беспокойно. – Я понял, что мороженого хочу.
Парочка быстро удалилась кормить Кешу мороженым, а дверь автомобиля распахнулась, и из нее на свет шагнул высокий мужчина с бледным одутловатым лицом, как будто вылепленным из хлебного мякиша. Голова мужчины, которую тянуло назвать «черепом», была стрижена коротко, глаза глядели по-рыбьи. У уха он держал телефон спутниковой связи – открывая дверь машины, он зажал его между головой и плечом. Продолговатая трубка выскользнула и чуть не грохнулась на асфальт, но мужчина сделал молниеносное движение левой, подхватив телефон на лету. И эта сверхъестественная скорпионья скорость реакции заставляла относиться к нему с опаской. Одет он был в пиджак, да-да. В пиджак. Если бы мы давали ему кличку, мы бы назвали его Пиджак – настолько неорганично на нем выглядел этот предмет одежды из мира офисных драцен и травоядных разговоров у электрочайника. Лучше всего на незнакомце смотрелся бы, пожалуй, большой черный колпак с прорезями для глаз, которые еще каких-нибудь триста лет назад надевали те, кто выбивал табуретки из-под ног осужденных к повешению.
Бабульки-кукурузницы, притихли, вслушиваясь в беседу Пиджака по телефону.
– Так а что искать? Что искать? Тут все просто. Один из них в деревне в детстве коз пас. Глусский район. Буда. Вот они в село и съехали. Ну! Ничего умней! Спрятались от страшных людей! Ты понимаешь? Партизаны! Не, ну что значит вообще без предосторожностей? Они побереглись! Знаешь, как? Они ставни со стороны улицы не открывали! Да! Ставни! Ха! Ха! Ха! – мужчина зло рассмеялся, причем заряд ненависти, заложенный в этот смех, заставлял съежиться. – Мы же тупые, ну! Мы же дом вокруг не обойдем! Вот белорусы, блядь! Ты понимаешь? Они все тут как будто в каком-то сказочном волшебном мире живут. Веришь? В какой-то сказке, блядь! Все такие мечтательные! Детский сад! Книжка-раскраска! Их как будто не бил никто никогда. Не обманывал. Если надо что – ни угрожать не надо, просто обещай что-нибудь! Они в чудо верят. Все в чудо верят. Что бабы – ну это нормально! Но и мужики. Это знаешь, как на тракторе работать и надеяться, что тебя на «Формулу-1» вот-вот пригласят. Потому что ты когда-то Шумахеру письмо написал на адрес программы «Утренняя почта». Ловишь? Слушай. Я тебе через минуту позвоню, – мужчина отключил телефон и обратился к ближайшей старухе, заставив ее обмереть.
– У вас кукурузу за россию можно?
– Что? – оробела она.
– Кукурузу за россию?
– Я не понимаю, – испуганно пожала она плечами.
– Что ты не понимаешь, мать? – строго спросил у старушки Пиджак. – Ты по-русски не понимаешь? Не говоришь по-русски?
– Па-руски магу, – пискнула та. – Панимаю, нармальна!
– Так а че? Вы за россию продаете или нет? – начал злиться мужчина.
– Что значит за Россию? – покрутила она головой в поисках подсказки. Товарки молчали, боясь, что незнакомец сейчас достанет ППШ и всех накроет длинной очередью.
– За россию, мать! За рубли русские!
– Ах! За рубли! – поняла женщина. – Конечно!
– Сколько? – спросил мужчина.
– А я и не знаю, сколька. У нас жэ тут сваи дзеньги. Вы берыця бесплатно, – мужчина так здесь всех пугал, что она побоялась назвать неверную, негодную для него цену, которая могла еще больше вывести Пиджака из себя.
– Почему бесплатно? – он взял из кастрюли початок поаппетитней и сунул старушке пятьсот российских рублей. – Вот, бери, мать. Мне бесплатно не надо.
Пиджак вернулся в салон и завел двигатель. В машине царила хирургическая чистота. Кожаные подушки сидений имели бордовый цвет не успевшей застыть крови. Рукоятка переключения передач сияла так, как будто водитель управлял машиной в перчатках – на отполированном металле не было следов касания ладони. Он зажал початок в правой руке, переключил передачу левой и плавно тронулся, выворачивая руль одной рукой. Из динамиков полился мрачный немецкий индастриал. Монотонный женский голос твердил на одной ноте длинную режущую фразу, напоминавшую сатанинское заклинание. Автомобиль набирал скорость, двигаясь по единственной оживленной улице Глуска, рассекающей город, как коридор, идущий из вагона в вагон, рассекает поезд. Слева и справа были уютные купе частных домов, плацкарты многоэтажек, тамбуры дворов, вагоны-рестораны рюмочных, и все это неслось, ускоряясь, мимо: мелькнули семафорами красные огни перекрестков, и Глуск остался позади. Мужчина нагрыз полный рот кукурузных зерен и широко улыбнулся, обнажая зубы, на которые обильно налипло непрожеванной кукурузной трухи.
С початка сорвалось зернышко и упало на пол автомобиля. «Блядь», – вполголоса произнес мужчина. Он попытался нащупать зернышко, не отрывая глаз от дороги и даже тронул его кончиком пальцев, но оно, по-футбольному подпрыгнув, откатилось дальше, под сидение. Мужчина попытался абстрагироваться от зернышка, забыть о нем. В конце концов, нет ничего страшного: выкинет, когда доедет. Но зернышко не давало ему покоя. Ему представилось, как он наступит на него каблуком ботинка, вотрет в шерстяные темно-бордовые коврики. Представилось, как к этой массе налипнет грязи, как образовавшееся пятно разотрется и его будет не вывести, нет, нет, это было невыносимо.
Мужчина зажал початок в левой руке, которой вел машину и, стараясь удерживать руль прямо, наклонился и стал шарить под сиденьем. Это процедура несколько затянулось, так как до выпавшего кукурузиного зуба было не дотянуться, он сделал несколько рывков, нога, лежавшая на газе, ушла вниз, разгоняя машину до самолетного рева, и это было нестрашно – потому что вот она, эта дрянь, уже в пальцах – и нужно было только разогнуться, как вдруг весь салон заполнился подушками безопасности, а машину тряхнуло от сильного удара. В немецком индастриале, льющемся из динамиков на секунду стало больше лязгающих металлических звуков, чем того требовала мелодия и стиль. Его бронированная машина загудела как колокол, по которому ударили танком.
Затормозил, приминая подушку, различая впереди раскуроченное металлической лебедкой препятствие. Только сейчас заметил, что ударом кукурузу выбило из руки и теперь золотые зубы початка разбросаны по всему салону. В сердцах бросил: «Блядь!» – и добавил еще одно ругательство, когда заметил, что препятствие, в которое он въехал – милицейский «газик». Надавил дверь, она открылась легко: трехмиллиметровые стальные листы, которыми был укреплен его автомобиль, не позволили геометрии кузова расползтись. Броня защитила и двигательный отсек: радиатор не парил, значит, можно ехать дальше. Он подошел к «газику» – задняя часть советского «джипа» была вдавлена в салон и приподнята от удара. Все стекла высыпались. На водительском месте, уткнувшись лицом в руль, сидел без сознания подполковник Выхухолев. Мужчина снял с милиционера фуражку, померял пульс на шее, приподнял пострадавшему голову: на лбу наливалась космической чернью огромная шишка.
– Живучий менток, – прокомментировал Пиджак. – Повезло тебе, что я тебя сзади нагнал. Если в лобовую – отправился бы с Дзержинским в городки играть.
Он подержал голову милиционера в руке, разглядывая безмятежное лицо.
– А вообще пристегиваться надо, епт! Нас же учите пристегиваться, а сами что?
Его взгляд упал на белый целлофановый пакет «ГУМ 60 лет», лежащий рядом с вырубленным Выхухолевым. Пиджак потянулся через выбитое стекло и вытащил мешок из машины. Заглянул. Пакет был заполнен тугими пачками со стодолларовыми купюрами. «До хуя! – флегматично произнес мужчина. И добавил: «Сошлось!» Лениво вытянул один денежный сверток, взвесил в руке, сунул обратно в мешок. Нащупал другой, тоньше и легче. Небрежно, как в казино, бросил Выхухолеву на колени.
– За ущерб, – объяснил он не слышащему его милиционеру и вернулся в машину. Набрал номер на спутниковом телефоне.
– Слышь. Тут такой поворот неожиданный, – объяснил он трубке, в недоумении почесывая себе лоб. – Нашлись деньги. Деньги, говорю, нашлись. Да! Ну. Вот так, да! Да! Бывает, ну что ты хочешь! Нашлись. Я не считал, но вроде все. До хуя, понимаешь? Да в том-то и дело: у мента были. Я тут в мента случайно въехал. В жопу. Разогнался, отвлекся. На бабу отвлекся. Красивая баба шла, в юбке короткой, аж трусы видны, засмотрелся, ну. Не, машине ничего. Мент? Жить будет. Он же подполковник. Лейтенант бы сдох, а подполковник будет жить. Ну да. Выходит, все так и было, как коцык сказал. Действительно, выходит, менты забрали. Слышь. А что с самим коцыком делать? Как что планировал? Ясно, что планировал. Я ж не знал, что менты взяли. Я его вообще-то в лес вез, ламанш делать. А теперь что с ним? Что? В смысле отпустить? Вообще отпустить? На хуй? Понял. Не, ну в принципе справедливо. Да. Вопросов-то к нему нет. Уже нет. Хорошо. Отпустить. Пиджак вышел из машины, обошел ее по кругу и концертным жестом открыл багажник. В нем смирный и бледный, как на отпевании, лежал Шульга. На носу у него виднелась свежая ссадина, но неясно было, получил ли он ее во время аварии (автомобили, даже самые роскошные, пока не снабжаются ремнями безопасности места пассажира в багажнике) или до нее.
– Выходим, – скомандовал ему мужчина.
Шульга обреченно свесил ноги на землю и взял лопату, лежавшую рядом с ним.
– Лопата не нужна.
Шульга ничего не спросил, но резко вздернул голову: его лицо выразило крайнюю степень удивления.
– Не нужна лопата. Иди отсюда.
– Куда идти? – спросил Шульга. Он думал, что Пиджак собрался стрелять ему в спину.
– Куда хочешь иди. Деньги нашлись.
– Как нашлись? – переспросил Шульга.
Мужчина развернулся, чтобы уйти, но Шульга схватил его за рукав.
– Как нашлись? – переспросил он еще раз. – Так я что, живу? Свободен?
– На хуй иди от-сю-да! – по слогам, очень четко, объяснил ему Пиджак. – На хуй!
Походкой римского центуриона он прошествовал в салон. Хлопнула дверь, взревел двигатель и немецкий индастриал. Машина умчалась к горизонту, открыв Шульге батальную сцену раскуроченного милицейского «газика». Шульга подошел ближе, увидел вырубленного подполковника, уютно уложенного щекой на руль. Он понял, что ему лучше убираться отсюда, как можно быстрей, так как разбуженный из спячки медведь менее страшен, чем пришедший в себя с синяками на лице милицейский подполковник. Шульга засеменил в сторону Глуска, до которого было километра два. У перекрестка его подобрал мужик на телеге. Лицо мужика, как сфагнумом, было до самых глаз затянуто рыжеватой бородой. Земляки великолепно и очень содержательно помолчали до самой городской черты. В Глуске Шульга сразу нашел церковь. Никто и никогда не узнает, что он делал там, в ладанном полумраке, среди спящих старух и бодрствующих икон, но провел он за дверями храма не меньше получаса. Вышел, перекрестился, перепутав в крестном знамении лево с право, верх с низом, зато тыкал в себя щепотью несколько раз по кругу и очень искренне. Его лицо было чисто и радостно, он улыбался без повода, как юродивый.
– Где тут вокзал? – спросил он у прохожего.
– Там, где аутобусы астанавливаюцца! – прозвучал мудрый ответ.
Шульга этого объяснения не понял и пошел по улице, читая наглядную агитацию, призывающую чистить привод жатки перед выходом в поле и множить силосуемую массу. Красочная тумба «С Новым годом!» на площади стремительно набирала актуальность: еще пару месяцев, выпадет снег, и она окончательно засияет праздником, радуя сердца. Он подумал, не купить ли кукурузы у старух, расположившихся под кленом, но прислушавшись к себе, понял, что кукурузы совсем не хочется, а хочется брести, дышать, жить.
Рядом оказался музыкальный киоск, эякулировавший в окружающее пространство тошнотворно-липкими воплями Верки Сердючки. Витрина киоска была заставлена компакт-дисками отечественных и зарубежных исполнителей, преимущественно – мастеров эстрады, от творчества которых страну и мир тошнило еще двадцать лет назад. Шульга, превозмогая сопротивление бьющей по ушам звуковой струи, подошел вплотную к окошечку, наклонился и что-то закричал. Плотность Сердючки схлынула. В прорези киоска появилось круглое, как блин, и такое же поблескивающее жиром лицо продавца. Пожалуй, это был не праздничный масляничный блин, а унылый блин придорожного кафе, сделанный на прогорклом масле.
– Что сказал? – переспросило лицо.
– Говорю, диск мне нужен, – объяснил Шульга.
– Что за диск?
– Итальянская баба. По-итальянски поет. Заслуженная артистка. Лауреат международных конкурсов.
– А зовут ее как?
– Не помню я.
– У нас итальянского есть Эннио Морриконе. Мелодия из фильма «Профессионал».
– Ну-ка дай послушать.
Внутри киоска что-то щелкнуло и поверх статического шума динамиков ударило трагичное скрипичное соло. Оно было минорным, как костюм похоронщика, а та мелодия, которую искал Шульга, была минорной, как свидание, на которое не явился один из возлюбленных.
– Во, во! Похоже! Только не это. Там баба пела. А есть еще композиции этой Морриконе? Где она поет, а не только на скрипочках играет?
– Тут только одна, на сборке. Вот эта. Берешь?
– Не. Не беру. А что еще есть?
– Есть еще из итальянцев Энрике Иглесиас. Бэби ай лайк ит. Берешь?
– Не, мне нужно со скрипками. И баба поет.
– Ну ты даешь! – блин в прорези скривился в нетерпеливую гримасу. – И со скрипками, и чтобы баба пела. И чтобы по-итальянски. Тебе может еще чтобы хор папуасов с голыми жопами танцевал танец с саблями Хачатуряна?
– Не, а по серьезке?
– А по серьезке у нас чтобы баба пела есть Витни Хьюстон. Медляки. Про любовь. Водилы-дальнобои берут в рейсы, слушают. Возьмешь?
– Не. Не то. Там классическая музыка. Как Бетховен.
– Так сразу бы и сказал! У нас есть диск – Ванесса Мэй, это скрипачка такая японская, играет Бетховена.
– Ну-ка поставь.
Из колонок хлынул водопад звуков – на фоне оркестрового легато неистовствовала скрипка, выводя сразу несколько партий из «Времен года» Вивальди.
– Прикинь! – ликовал продавец и делал все громче. Он пританцовывал у себя в кресле, щерясь во весь рот. Глуск тонул в кипучей «Весне».
– Нет, стоп! – оборвал его Шульга. – Мне, понимаешь, надо, чтобы баба пела. Там текст такой жалобливый. «Приди, милый», хуе мое. Баба обращается к ветрам, птицам, ручьям. Приди, типа, милый. А он, блядь, не приходит. Как в жизни, понимаешь? И там сначала медленно, а потом так тынь, тынь, тынь, тынь и – грустно, просто пиздец! Просто душу выворачивает.
– Знаешь что! – продавец выключил Ванессу Мэй. – Иди на хуй отсюда! Ишь ты! Тынь, тынь, тынь! На хуй иди! Не знают, что им надо, и ходят тут, блядь! Шульга вяло подумал, не ударить ли продавца по лицу – прямо через прорезь киоска, но рассудил, что тот крупней и в Глуске у него наверняка есть друзья. Он отстранился от киоска, глядя в сторону и побрел дальше, смутно припоминая, что вот тут, за домами, будет мостик, резкий поворот, а за ним – поле и автостанция. В спину ударили хриплые вопли: «Ха-ра-шо! Все будет харашо я это знааааюю» Верки Сердючки: мстительный продавец сделал звук невыносимо громким.
Автостанция выглядела заброшенной. Ветер безвольно болтал входные двери и швырял пригоршни пыли в циферблат больших квадратных часов, остановившихся навсегда десять лет или десять минут назад: времени для них уже не существовало, как не существует времени для умершего, воды или скелета сгнившей машины. Лакированные фанерные листы, которыми когда-то было отделано здание изнутри, набрали влаги и покоробились. Ряды из желтых пластиковых стульчиков щербатились прорехами: кто-то утащил сидения себе на дачу, а может быть, они просто сломались. Внутри пахло восьмидесятыми. Это был запах сельского магазина, запах волос пятидесятилетней учительницы географии, запах растворимого кофейного напитка, продававшегося в советских универсамах. Или нет, даже не так: запах из старой банки этого самого кофе, банки, случайно найденной на бабушкиной кухне.
Два пьяных крестьянина под пожелтевшим расписанием выясняли, в каком году перестал ходить автобус на Зданьковичи, и были в этом выяснении близки к первым ударам по лицу. В окошке сидела женщина, статью и макияжем напоминавшая стандартный портрет с заводской доски почета.
– Один билет до Минска, – попросил Шульга, и сам поразился тому, как громко его голос грянул в пустынном сооружении.
Женщина, не меняя положения торса, прически, головы, сделала пассы руками, и в окошко выпал проштампованный кусочек картона. Шульга задумчиво прошелся по вокзалу, поднялся на второй этаж, заброшенный, как актовый зал в зоне отселения. Подергал ручки у отключенного от сети игрового автомата, постучался в пластиковые двери закрытого еще при Горбачеве кафе «Восток». На полу был расстелен картон, и спал счастливым сном индийского святого мужчина, который в городе был бы бомжом, а здесь сходил за не доехавшего до своей деревни крестьянина. Шульга переступил через него и спустился по лестнице прямо на улицу, на перрон.
Ветер налетал порывами и швырял песок в лицо, заставляя щуриться, отворачиваться, тереть глаза. До отправления оставался час. Он уселся на скамейку под разваливающихся от времени янтарным навесом, прикрыл глаза и стал ждать. В его душе было пусто, в ней стало как будто слишком много места. Как в аквариуме, из которого достали всех рыбок.