444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Молотов » Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ) » Текст книги (страница 6)
Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2026, 22:30

Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ)"


Автор книги: Виктор Молотов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Глава 7

Дом профессора Дейча стоял в двух улицах от университета, и мы дошли туда за четверть часа, под дождём, почти бегом.

В спальне было жарко, как в бане. Окна законопачены, у изголовья горели две свечи, и воздух стоял такой густой, что я его почувствовал кожей с порога.

– Окно, – сказал я. – Отворите верхнюю створку. Немедля.

Повитуха, дородная немка, поглядела на меня с ужасом и не двинулась. Кауцман перевёл, повторил, прикрикнул, и створку открыли.

Женщина лежала на высоких подушках, и я сразу же принялся разглядывать её, чтобы составить первое впечатление о её состоянии. Лет тридцати с небольшим, светлая, с косой через плечо. Лицо серое, губы сухие, дышала она часто и мелко, как дышат при жаре.

У изголовья сидел Дейч. Тот самый Дейч, который днём выспрашивал меня о сортировке и записывал за мной в книжечку. Сейчас он держал жену за руку и на нас не обернулся вовсе.

Я взялся за дело.

Пульс был частым и мелким, я насчитал за сто двадцать. Язык обложен и сух. Кожа горячая, испарины нет. Живот я щупал долго и осторожно, и низ его был твёрдый, болезненный, отзывался на всякое нажатие.

– Простыни менять когда изволили? – спросил я. – И что там?

Повитуха забормотала, Кауцман переводил. Отделяемое дурного запаха, обильное, со вчерашнего вечера. Простыни меняли трижды.

Тогда я задал вопрос, ради которого пришёл.

– Господин профессор. – Я говорил в спину Дейчу, и он всё-таки повернул голову. – Ответьте мне со всей точностью, ибо от этого зависит всё. Послед вышел целиком?

О последе здесь знают испокон веков. После рождения ребёнка он должен выйти целиком. А если вышел не весь…

Дейч поглядел на меня пустыми глазами.

– Он вышел, – сказал он по-французски, медленно. – Я принимал сам. Он вышел, и я осмотрел его… – Тут он остановился, и я увидел, как в этом человеке что-то надломилось. – Я осмотрел его наскоро. Кровотечение было сильное, я занялся кровотечением. Господи… Господи!

– Повитуху спросите. Она смотрела?

Повитуха, выслушав мой вопрос, побледнела и сказала, что материнская часть показалась ей неровной, но господин профессор был занят, и она не посмела ему сообщить.

Вот и всё. Диагноз лежал передо мной, как на ладони, и хуже всего было то, что я знал его наперёд, ещё когда Кауцман говорил про жар на третьи сутки.

– Слушайте меня оба, – я выпрямился. – Дело не в дурном воздухе и не в Божьем попущении. Это гниющий кусок мяса в живом теле. В матке остался обрывок последа, он мёртв, и он гниёт, и всё, что вы видите, идёт оттуда. Жар, живот, запах, пульс. Покуда он там, никакие снадобья, кровопускания и молитвы ничего не сделают.

Кауцман переводил, и я видел, как он схватывает суть на лету.

– А ежели убрать? – спросил он.

– А ежели убрать, у неё появляется шанс. Не спасение, шанс. Тело у неё молодое, оно борется, и ежели отнять у гнили её кухню, она может справиться сама. Я такое видел, и не раз.

Видел я такое в другом веке и с другими средствами за спиной, но об этом им знать было незачем.

Дейч поднялся. Он был выше меня на голову, и он взял меня за плечи обеими руками, тяжело.

– Делайте, – сказал он. – Что бы вам ни понадобилось в этом доме, в клинике, в университете. Делайте.

* * *

Виллие я нашёл в гостинице. Он не спал, он работал, и на мой стук отозвался прежде, чем я дотронулся до двери второй раз.

– Яков Васильевич. Мне нужен ваш ответ на один вопрос, и нужен он мне сейчас.

Он выслушал меня целиком. Про Дейча и про послед, про то, что мне предстоит делать и сколько это займёт. И понял, о чём я прошу, раньше, чем я договорил.

– Сон, – проговорил он. – Эфирный, да?

– Да. Сон. Работа моя займёт минут пять, а боль при ней такая, что здоровый мужик рвётся из четырёх рук. Она третьи сутки в жару, сил у неё нет вовсе. Я боюсь потерять её на самой работе.

Виллие отложил перо и долго молчал, глядя мимо меня.

– Вы понимаете, чего просите? – сказал он наконец. – Мы с вами условились молчать до времени. Условились не оттого, что я вам не верю, а оттого, что я знаю здешнюю учёную публику. Вы покажете сон немцам. Немцы напишут в лейпцигские журналы. Через полгода это будет в Париже и в Лондоне, и делать это станут все, кому не лень, и без вашего счёта дыхания, и без ваших предосторожностей. Первый десяток покойников припишут не тем, кто резал, а тому, кто выдумал. Вас, сударь, и похоронят вместе с вашим сном, а после я двадцать лет не смогу протащить его в армию.

Я стоял и молчал, потому что возразить было нечего. Он был прав по всем статьям.

– А ежели она умрёт нынче ночью? – спросил я.

– А ежели она умрёт, это будет прискорбно, но никого не удивит, – ровно ответил Виллие. – Родильная горячка убивает каждую пятую, а по иным клиникам и каждую третью. Так устроен мир, Салтыков, и переменить его в одну ночь вам не удастся.

– Мне не надо ничего менять в одну ночь. Мне надо спасти одного человека.

Вслух этого не говорил, но, признаться, я не был против того, чтобы знания об эфире разошлись за пределы Российской Империи.

А что в этом такого? Немцы, англичане, французы – они разве не люди? Те же больные, которым нужна помощь. Неважно, где они родились. И неважно, что там происходит между правителями. Неважно, какие войны они затевают.

Важна жизнь. И ради жизни трудится любой лекарь.

Он поглядел на меня.

– Ступайте, – сказал он вдруг. – Делайте с вашим сном.

– Яков Васильевич…

– Я не докончил. – Виллие поднял палец. – Делайте на моих условиях, и условия эти вы исполните до последней буквы. Первое. При работе присутствуют трое, не более. Дейч, Кауцман и ваш лекарь. Прочих вон, включая повитуху. Второе. Вы объявите профессорам, что средство сие не есть общедоступное и что применять его без счёта дыхания и без обученного человека при склянке значит убивать. Слово с них возьмёте при мне. Третье, и главное. – Он подался вперёд. – Первым в Европе об этом напишете вы. Не они. Ваша книга, ваше имя, ваши правила. Немцы пусть подтверждают.

Я смотрел на этого сухого человека, который за минуту заставил мою беду работать на нас обоих, и понял, отчего он сидит там, где сидит.

Он прав. Передать технику усыпления эфиром можно. Главное – сделать это так, чтобы больных усыпляли без ошибок.

Да и не помешает, чтобы автора этой техники знали по всему миру. И знали, что он из России. Это важно нам обоим. И мне, и Виллие.

– Благодарю вас – кивнул я.

– Не благодарите. – Он снова взялся за перо. – Я отпускаю вас не из милосердия. Я отпускаю вас оттого, что нам обоим нужен случай показать сон при свидетелях, которых нельзя обвинить в сговоре с нами. Два немецких профессора, не связанные с нами, для свидетельства годятся лучше десятка наших приятелей. Ступайте и работайте чисто.

Готовились мы полчаса, и я расписал всё по минутам.

Кипяток. Чистые простыни, выглаженные горячим утюгом, других не брать. Два ведра. В одном густой известковый раствор для рук, во втором слабый, чуть мутный, для промывания. Известь Никитин притащил в бочонке, и Кауцман, увидав, как я развожу белый порошок, спросил, не то ли это, чем белят холсты.

– То самое, господин профессор. Мойте руки. По локоть, с щёткой, покуда я не скажу довольно.

Он мыл. И Дейч мыл, и Никитин, и я, и вода в ведре была едкая, и щипало под ногтями, и я про себя отметил, что руки у нас у всех после этого будут шелушиться неделю.

– Долго, – проворчал Кауцман. – Отчего так долго?

– Оттого, господин профессор, что грязь, которой мы боимся, глазом не видна. Обыкновенная вода её не берёт. Эта берёт. Отчего, объяснить не могу, могу поручиться, что так.

Склянку с эфиром я поставил у изголовья сам. Никитин сел рядом с часами, потому что счёт дыхания у нас – его дело и никогда не моё.

Дейча я поставил у ног жены, и он держал её ноги, и это было милосерднее, чем оставить его смотреть на моё лицо.

– Считай, Алексей.

Тряпица с эфиром легла ей на лицо. Женщина дёрнулась, и Никитин начал считать вслух, ровно, как делал это при мне уже не первый месяц.

Дальше пошла работа, о которой рассказывать нечего, потому что вся она в пальцах. Я вошёл рукой, нашёл, и оно там было. Обрывок последа величиной с детскую ладонь, приросший к стенке, мягкий, распадающийся, и запах, когда я его извлёк, стоял такой, что повитуха за дверью потом крестилась дважды.

Я убрал всё, что нашёл, проверил дважды и промыл известковой водой, слабой, тёплой, из второго ведра.

Пять минут. Ровно те пять минут, о которых я говорил Виллие.

Когда я снял тряпицу и она задышала сама, глубоко и спокойно, я поднял глаза и увидел Кауцмана.

Профессор хирургии Императорского Дерптского университета замер передо мной с открытым ртом и глядел на спящую женщину с изумлением.

– Она спала, – сказал он. – Вы работали, а она спала. Господин Салтыков. Что это было?

– Это, господин профессор, длинный разговор, и мы его отложим до утра. – Я вытер руки. – Нынче считайте пульс. Каждый час до рассвета.

К рассвету пульс упал до ста.

А к полудню жар пошёл вниз, и она попросила пить. Дейч поднёс ей стакан, руки у него дрожали так, что вода плескала на одеяло, и Кауцман отобрал у него стакан и напоил её сам.

Я просидел в этом доме сутки, вставая от постели только затем, чтобы поесть. Считали пульс, мерили жар моим градусником, меняли простыни, поили. К вечеру второго дня язык у неё очистился, живот стал мягче, и я позволил себе сказать вслух то, чего не говорил до сих пор.

– Она выкарабкается. Не нынче, не завтра. Через неделю встанет.

Дейч вышел из комнаты и вернулся ко мне минут через десять с красными глазами, ничего не объясняя.

А на третье утро в клинике собрались все.

Виллие сидел в стороне и молчал, но присутствие его чувствовалось затылком. Шесть профессоров, Кауцман первым, Дейч подле него, студенты в дверях. Меня впервые за всю поездку слушали без тени снисхождения.

Сперва я сделал то, что велел Виллие. Слово об эфире взяли при нём, и взяли крепко. Не применять, покуда при склянке нет обученного человека. Не применять, покуда некому вести счёт дыхания. И описать это первым надлежит мне. Кауцман дал слово за факультет, и по лицу его я видел, что он сдержит обещание, потому что этот человек данного слова не нарушит.

А потом я заговорил про руки.

– Господа, послед – только этот случай. Я хочу говорить о причине самой горячки. О том, отчего у вас, и у меня, и во всякой клинике Европы женщины после родов умирают чаще, чем женщины, рожавшие в поле или в избе.

По палате прошло движение. Такое здесь говорить не принято.

– Довод у меня простой, и вы проверите его сами по своим же книгам. Родильная горячка ходит не по домам, а по палатам. Она вспыхивает там, где много родов подряд и один лекарь на всех. Она щадит тех, кого принимает бабка в деревне, а бабка та мыла руки в лучшем случае в реке. Спрашивается, чем деревенская бабка лучше учёного профессора?

– Ничем, – буркнул Кауцман. – В том и обида.

– Тем лучше, что у неё до вашей роженицы не было пятерых больных, мертвецкой и вскрытия, – сказал я. – Господа, я утверждаю следующее. Горячку эту разносим мы сами. На своих руках. От гнойного больного к роженице, от мертвецкого стола к постели. Мы приходим и приносим её с собою, и она убивает женщину, которая была здорова.

Тишина стояла нехорошая. Изенфламм, анатом, глядел на свои ладони.

– Доказать я вам этого нынче не могу, – продолжал я. – Могу дать средство и способ проверить. Средство вот. – Я поставил на стол бочонок. – Известковый раствор для рук, крепкий, с щёткой, перед всяким осмотром и после всякого больного. Не воду. Не спирт. Вот это. А способ проверки такой. Господин Дейч ведёт вашу клинику и знает всякие роды в этом городе. Пусть заведёт счёт: сколько родов и сколько горячек было прежде. А через год положим рядом новый счёт, когда в этих стенах станут мыть руки известью. Ежели я вру, вы через год напишете об этом в лейпцигский журнал, и я приму позор.

Дейч поднялся с места.

– Я заведу, – сказал он. – И считать буду сам. Всякий месяц.

Кауцман шагнул к бочонку, взял щепоть, растёр в пальцах, понюхал.

– Едкая, – сказал он. – Руки от неё будут как у прачки.

– Будут. У меня уже.

Он оглядел мои шелушащиеся ладони, потом свои, и вдруг усмехнулся, впервые за все дни.

– Мы старики, господин Салтыков. Мы упрямы, мы вас переживём и будем ворчать. Только знаете, что я вам скажу? Мне сорок два года, я двадцать лет режу людей. И третьего дня я в первый раз видел человека, который знает, отчего умирают мои больные. – Он взял бочонок под мышку, как берут ребёнка. – Мыть будем. Все. Я прослежу.

Уходя, я задержался в дверях.

Сорок лет. Ровно на столько я обогнал здесь того венского доктора, который выведет это правило кровью и умрёт непонятым. Имя его тут не скажут никогда, и его самого не будет мучить учёная братия, потому что известь в родильные палаты принесли в Дерпте, в шестом году, и принёс её русский лекарь проездом.

Мне бы радоваться. А я думал о том, что считать станет Дейч и что цифры его я увижу не раньше будущей осени.

* * *

Из Дерпта мы выехали на четвёртые сутки, и провожали нас всем факультетом.

Кауцман тряс мне руку и обещал писать. Дейч вышел весь взъерошенный без шляпы, хотя утро было холодное, и сказал одну фразу, которую я, кажется, запомню надолго.

– Моя жена нынче ела бульон, господин Салтыков. Сама. Езжайте с богом.

Студентов набралось десятка полтора. Юлиус, записанный в армию, ехал с нашим обозом и уже успел выклянчить у Никитина скатку с гипсом, которую держал при себе, как икону.

А Паррот, вышедший последним, ничего говорить не стал. Он сунул мне в руку сложенный вчетверо лист, где были нарисованы три трубки с размерами, и сказал, что это первый набросок, а точный расчёт он пришлёт зимой в армию, ежели армия к тому времени будет стоять на месте.

Дорога на Ригу заняла три дня.

Пошли заморозки. По утрам лужи хрустели у нас под колёсами, к полудню отпускало, и тракт превращался в кашу. Навстречу тянулись обозы, и с каждым днём их становилось больше, все в одну сторону, к морю. Никитин записывал в тетрадь всё подряд, включая цены на овёс, и на второй день заявил, что овёс от Дерпта к Риге подорожал на пятую часть.

– Это отчего же? – спросил я.

– А оттого, Михайло Алексеевич, что все всё знают, – сказал он с крестьянской основательностью. – Мужик газет не читает, а цену подымает раньше всякой газеты. Будет война.

Ехали мы теперь по-другому, и разница эта была во мне.

До Дерпта я был человеком, которого взяли с собою. После Дерпта Виллие стал звать меня к себе в карету всякий день и говорить о деле, и я понемногу начал разбираться в устройстве той машины, частью которой мне предстояло стать.

Рассказывал он сухо, лишних слов не тратил. Главный полевой госпиталь при армии – это склад, канцелярия и тысяча коек разом. Подвижные лазареты при корпусах, которые идут за войсками и первыми принимают раненых. Этапные пункты по дороге в тыл, где раненых перекладывают и кормят. И над всем этим бумага. Ведомости, требования, акты приёмки, наряды на подводы.

– Запомните главное, Салтыков. – Виллие постукивал пальцем по колену. – В госпитальной части всё решает не лекарь. Всё решает смотритель. Он ведает припасом, дровами, бельём, котлами и подводами. Лекарь у него на положении жильца, который просит. Хороший смотритель бережёт больных лучше иного доктора. Дурной уморит вам палату, ни разу к ней не подойдя, и по бумагам всё будет исправно.

– И как отличить одного от другого?

– А вот это вы мне и скажете. – Он поглядел на меня. – Вы умеете считать. Всякий смотритель ворует помаленьку, это обычай, и с этим я не воюю, у меня жизни не хватит. Мне надобно знать, где воруют так, что мрут люди. Отличить одно от другого по бумаге нельзя. По вашим тетрадям, может статься, можно.

Я посмотрел в окно, на серую воду вдоль дороги, и вдруг понял, зачем меня везут, до конца.

Не показывать камень немцам. Не спорить с профессорами. Он вёз меня, чтобы я поставил счёт там, где счёта нет, и вытащил на свет то, чего по бумагам не существует. Оттого он и терпел мои просьбы, и оттого отпустил меня к Дейчу, и оттого рассказывает мне про смотрителей.

– Яков Васильевич. Вы ведь знаете, что мне за это сделают.

– Знаю, – спокойно сказал Виллие. – Вас возненавидит половина госпитальной части, и на вас напишут столько доносов, что я заведу для них отдельный сундук. – Он помолчал. – Оттого и берите с собою вашего лекаря, вашу шпагу и ваши пистолеты, сударь. И ешьте только то, что варят при вас. Я это говорю без шуток.

Рига открылась на третий день к вечеру.

Я такого города ещё не видел. Крепостные валы, шпили в четыре ряда, узкие улицы, каменные амбары, а за рекой лес мачт, столько, что реки за ними не видно. Двина стояла свободная, навигация ещё шла, и весь город грохотал колёсами. Везли лён, пеньку, льняное семя, доски, всё к воде, всё в одну сторону, спеша, потому что через месяц-полтора станет лёд и до весны никакой торговли не будет.

– Богато живут, – сказал Никитин, вертя головой. – А не кланяются никому.

Госпиталь стоял в предместье, за валами, и был он вчетверо больше Мариинской.

Старшего лекаря звали Иоганн Крамер, и я понял всё про этого человека в первые же пять минут. Лет пятидесяти, серое лицо, руки в цыпках, мундир не первой свежести. Он выслушал, кто мы, и не испугался. Он обрадовался.

– Слава богу, – сказал он. – Слава богу, господа. Я семь месяцев пишу рапорты. Извольте, я вам всё покажу сам с удовольствием.

Он показал.

Полтораста коек по бумаге, сто девяносто больных в натуре, и сорок лежат на полу на соломе. Четыре сиделки на всех. Дров на неделю. Бельё меняют раз в две недели, потому что второго комплекта нет.

И рекруты. Их свозили сюда партиями, отставших и заболевших по дороге, и никакого положения о них не существовало вовсе. Солдатами они ещё не стали, полк за них не отвечал, а госпиталю их девать было некуда.

В третьей палате я нашёл то, чего искал и чего боялся. Четверо с жаром, с обложенным языком, и сыпи ни у кого. Тот самый жар.

– Отделять, – сказал я. – Нынче же. Отдельная палата, отдельная посуда, отдельная сиделка. Господин Крамер, у вас есть куда?

– Нет, – честно сказал он.

– Тогда освобождайте цейхгауз, что при бане. Я видел, он пустой. И вываривайте бельё. Я вам оставлю извести и покажу, как ею мыть полы и руки.

Крамер записывал за мной, как студент, и на слове «известь» поднял голову.

– А припас откуда? – спросил он. – Мне бельё не дают второй месяц.

Вот тут я и попросил показать мне кладовую.

Кладовая была сухая, чистая и полная, и этим она мне сразу не понравилась.

Бочки с корой выстроились передо мной рядами, полотно лежало штуками, спирт был в бочонках с казёнными клеймами. По ведомости всё числилось принятым месяц назад, первым сортом, за полную цену.

– Отчего же вы бельё не даёте, ежели полотно есть? – спросил я Крамера.

– Оттого, что оно не моё, – сказал он. – Это армейский запас, для похода. Мне из него не отпускают ни аршина, у меня своя статья, а по своей статье не подвезли.

Логика в этом была казённая, и спорить с нею было бесполезно. Я взялся за другое.

– Кору вскрывали?

– Комиссия смотрела при приёмке. Я не входил, я не по этой части.

Я велел вскрыть бочку.

Кора внутри была бурая, ломкая, с мелким крошевом на дне, и уже по одному виду её я понял, что мне сейчас скажет проба. Никитин без напоминания достал ложку, склянки и мою карточку с образцом цвета, ту самую, что мы делали для фармакопеи Виллие.

Пробу я поставил при всех, на бочке, за четверть часа. Толчёная кора, вода, кислота, отстоять и слить.

Цвета не было.

Я сделал вторую, из другой бочки, для верности. Тот же результат. Кора была мёртвая, лежалая, с примесью чужой трухи, и лечить ею лихорадку означало поить больных подкрашенной водой.

Крамер стоял над склянкой с лицом человека, которому показали покойника.

– Я этого не принимал, – сказал он тихо. – Господа, я этого не принимал. У меня и права нет. Приёмку вела комиссия, при ней был комиссар и был проезжий лекарь по назначению из Петербурга, я его в глаза видел один раз.

– Акты покажите, – сказал я.

Он принёс их сам, из своей конторы, и я стал читать.

Всё сходилось. Вес, счёт бочек, цена, сорт. Первым стояло имя комиссара. Ниже, второй подписью, в графе для лекарского освидетельствования стояло имя, которого я и ждал. И всё равно взгляд задержался на нём на секунду.

Дата стояла недельной давности.

– Ну что ж, – сказал я едва слышно. – Здравствуйте, господин Красовский.

Именно его подпись там и стояла.

Дальнейшее заняло у меня три часа.

Я списал акты своей рукой, все до единого, и Никитин переписал их вторым списком, потому что за год с Порфирием Саввичем мы оба выучились одному правилу: всякая бумага должна существовать дважды. Я запечатал пробы из обеих бочек в склянки, залил воском и надписал. Крамер дал мне свидетельство за своей подписью, что бочки вскрыты при нём и что кора в них такова, какова она есть.

Один список я отдал Виллие тем же вечером. Второй лёг ко мне за пазуху, к Настиному рисунку.

Виллие читал долго, шевеля углом рта.

– Быстро вы, – сказал он. – Я думал, до Вильны обойдётся.

– Что теперь?

– Теперь ничего. – Он сложил лист. – Теперь мы едем дальше и молчим. Одна партия коры – это одна партия коры, за неё вам скажут, что ошиблась комиссия, и накажут комиссара. А мне надобно не это. Мне надобно взять его на своём деле в главном госпитале, при армии, где счёт идёт не на бочки, а на обозы. Вы мне дали первую бумагу, Салтыков. Кладите её в сундук и ждите.

Ждать я умею. Только с этого вечера я знал наверняка то, что человек, опередивший нас, подписывает всё подряд не глядя, потому что глядеть ему незачем.

Из госпиталя я вышел в шестом часу, злой и голодный.

Смеркалось. Улица шла к рынку, торговки убирали товар, пахло рыбой, дёгтем и мокрым камнем, мимо катились телеги с последним льном на суда. Я шёл к карете, обходя лужи, и в голове у меня стояли бочки, акты и то, как я буду объяснять всё это в Вильне.

И тут за спиной у меня прозвучало, отчётливо и по-русски.

– Я же говорила, сударь, что своего добьюсь.

Я остановился.

Вдалеке от Петербурга, чужой город, чужой язык – и за спиной тот самый голос, которого я никак не ожидал здесь услышать.

Чёрт меня раздери. Да как это вообще возможно⁈


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю