Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ)"
Автор книги: Виктор Молотов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
Глава 19
Это была та самая Веженская. Вдова, которую я лечил от сифилиса ещё в первые месяца после попадания в этот мир. И ведь с тех пор прошло больше года.
Она стояла у окна, спиной к свету, и повернулась, когда дверь отворилась.
Вуали не было.
Год назад я видел это лицо только под чёрной сеткой да при свечах, и хорошо его помнил. Правда, теперь узнать её было трудно. Ведь сейчас её лицо было передо мной при дневном свете, и я сделал то, чего воспитанный человек делать не должен.
Я стал его разглядывать.
Лоб чистый. Крылья носа целы, и хрящ под пальцами был бы на месте, я в этом не сомневался. У левого виска, уходя под волосы, лежали два бледных плоских рубца, розоватых по краям. Ещё один, поменьше, сидел на скуле и был почти не виден, потому что она подобрала волосы так, чтобы локон падал именно туда.
Пудра. Умело положенная, не белилами, не свинцом, я это проверил взглядом первым делом.
– Ну? – спросила Веженская и смущённо улыбнулась. – Долго ещё будете рассматривать, господин Салтыков?
– Ещё немного. Повернитесь к свету.
И она, вместо того чтобы оскорбиться, спокойно повернулась к окну и постояла так, покуда я не закончил.
– Теперь довольны?
– Доволен, – сказал я. – Сударыня, я год гадал, что с вами сталось.
– Со мной сталось вот это. – Она повела рукой вдоль лица. – Три отметины, из которых одна на виду, и то лишь когда ветер задерёт волосы. Первые полгода я не выходила без вуали. Потом заметила, что на меня глядят не больше, чем на прочих, и вуаль сняла.
– А внутри?
– А внутри, сударь, я не знаю. – Она села в кресло и указала мне на второе. – Оттого и звала. Вы обещали, что зараза уйдёт, и приступы ваши я вынесла. Но как мне знать наверняка?
Это был правильный вопрос, и у меня на него не было красивого ответа.
Я объяснил честно. Язвы сошли и не возвращались, и это главное. Кости и хрящ целы, а именно они страдают в третью пору, до которой мы не дали ей дойти. Горло чистое, я его осмотрел. И если бы болезнь шла дальше, за год она дала бы о себе знать непременно.
– Стало быть, я здорова?
– Стало быть, я не нахожу болезни, сударыня. Это не одно и то же, и я не стану вам врать. Но я и не вижу, чем ей у вас теперь жить.
Веженская помолчала.
– Вы знаете, чем вы от прочих отличаетесь? – сказала она наконец. – Всякий лекарь на вашем месте объявил бы меня исцелённой и взял бы за это сто рублей. А вы объясняете мне разницу между «здорова» и «не нахожу болезни», и от этого мне отчего-то спокойнее, чем от ста уверений.
– Оттого, что в это можно верить.
– Именно.
Она поднялась, прошлась по комнате и остановилась.
– Я вас искала с осени. Трижды просила Анну Гавриловну, и трижды она мне отказывала, и была права, потому что вас носило по войне. – Она обернулась. – А искала я вас затем, чтобы сказать одну вещь, которую сказать надобно в лицо.
– Слушаю.
– Благодарю вас.
Сказано это было просто, безо всякой театральности, и оттого у меня отчего-то перехватило дыхание.
– Денег я вам не привезла, – продолжала Веженская, – и не потому, что скупа. Я вам платила тогда, и платила хорошо, и мы с вами квиты по деньгам. А за то, что вы сделали сверх денег, иначе платят. Оттого я год думала, чем расплатиться, и придумала три вещи.
Она загнула палец, и я невольно улыбнулся, потому что узнал свою же манеру.
– Первое. Помните, что я вам обещала на последней нашей встрече?
Я поднял голову.
– Помню. Передавать обо мне славу через людей и знакомых.
– Передавала. – Она глядела на меня прямо. – Полтора года передавала, и, поверьте, старалась. А чем это кончилось, вы сейчас услышите, потому что это и есть второе.
– Вы меня интригуете, – улыбнулся я. – Что же ещё?
Она села обратно.
– Второе. Из всего, что я про вас наговорила, вышел толк только раз, зато какой. Я рассказала о вас Анне Гавриловне. Не всё, разумеется, только то, что можно. Что был у меня лекарь, который один не побоялся и один не солгал, и что я после этого жива. – Веженская покачала головой. – Мы с ней знакомы двадцать лет и терпеть друг друга не могли, представьте. А сошлись мы на вас. Она принялась рассказывать, как некий Салтыков не побоялся ей объявить, что у неё в сердце дверца, а я сидела и слушала, и на третьей фразе поняла, что мы говорим об одном человеке.
– И что же вы ей сказали?
– Ничего. – Она пожала плечами. – Я сказала, что тоже слышала об этом лекаре доброе. А после мы с ней подружились и вот второй год дружим, и всё из-за вас. Она, к слову, полагает, что вас надобно женить, и уже подобрала три партии.
– Господи, – усмехнулся я. – Представьте себе, я уже много раз слышал такие предложения.
– Я её отговариваю, – невозмутимо сказала Веженская. – По моему разумению, вы из тех, кого женить бесполезно, вы женаты на своём деле.
Я предпочёл не отвечать.
– И третье, – сказала она, и голос её переменился. – Третье вам покажется пустым, а вы дослушайте и запомните.
– Слушаю.
– Я вдова, сударь, и богатая. За мной стоит имя, деньги и родня, а родни этой у меня по трём губерниям столько, что я сама всех не упомню. – Она сложила руки. – Так вот. Ежели вам когда-нибудь и где-нибудь понадобится человек, дверь, слово или подпись, вы напишете мне. Не намекнёте, не попросите деликатно, а прямо напишете: надобно то-то. И я подниму тех, кто мне не откажет.
– Елизавета Юрьевна…
– Помолчите, я не закончила. – Она подняла ладонь. – Я знаю, что вы сейчас скажете. Что не берёте одолжений, что предпочитаете казённым порядком и что не желаете быть должным. Мне Анна Гавриловна и это про вас рассказала.
Анны Гавриловны тем временем с нами не было. Она оставилась нас, чтобы мы могли поговорить наедине.
– Так к чему вы ведёте? – уточнил я.
– Так вот, сударь. Это не одолжение. – Веженская подалась вперёд. – Это долг. Мой. И покуда вы его не востребуете, я хожу должницей, а я этого не люблю. Сделайте милость, дайте мне когда-нибудь с вами расплатиться.
Крыть было нечем.
– Хорошо, – сказал я. – Напишу.
– Вот и славно.
Дальше мы говорили о пустяках, и в этих пустяках я и услышал то, за что ухватился.
Речь зашла о её доме, и она пожаловалась, между прочим, на родню.
– Третий год требуют бумаги покойного мужа. Пишут вежливо, приезжают ласково, а суть одна: отдайте нам конторские книги и переписку. Будто бы для памяти о дорогом дядюшке.
– А он кем был, ваш покойный муж?
– Служил по комиссариатской части, – сказала Веженская равнодушно. – Немолод был, старше меня много. Тридцать лет просидел на сукне, коже и провианте, умер восемь лет назад, и после него осталось два сундука бумаг, которые никто не разбирал, потому что некому.
Я слушал и глядел в окно, чтобы она не увидела моего лица.
Тридцать лет по комиссариатской части. Сукно, кожа, провиант. Два сундука бумаг, переписки и конторских книг, которых не разбирал никто. И родня, которая третий год ласково просит их себе.
– И что же, не отдаёте?
– Не отдаю, – сказала она. – Из упрямства. Мне их и глядеть незачем, я в этом ничего не смыслю, а им, выходит, зачем-то надо.
– Не отдавайте, – сказал я.
Веженская уставилась на меня очень внимательно.
– Вы что-то знаете, сударь?
– Ничего я не знаю, Елизавета Юрьевна. – Я сказал это ей в глаза, и это была чистая правда. – Знаю одно правило. Ежели у человека третий год ласково просят бумаги, которых он сам не читал, то бумаги эти чего-то стоят. И читать их надобно раньше, чем отдавать.
– Сударь, я в них не пойму ни строки.
– И не надо. – Я поднялся. – Просто не отдавайте. А придёт время, я вас, может статься, попрошу их показать. Вы ведь сами сказали, чтобы я просил прямо.
Она медленно улыбнулась.
– Вот. Уже лучше. Просите.
* * *
Гвардия выступила в феврале.
Полки шли через город, играла музыка, народ стоял вдоль улиц, и Дарья Гавриловна при мне опять собирала корзины, которых хватило бы на осаду небольшой крепости. Всё было как в прошлый раз, только Сергей уезжал другим человеком.
Разговор у нас вышел накануне, вечером, в его комнате, где он укладывал вьюки.
Я принёс ему то, ради чего пришёл. Перевязочный пакет из первой нашей сотни, зашитый в вощёную бумагу, с печатью двора.
– Это что?
– Это, Сергей Петрович, нынешнее моё изобретение. Внутри холст, проваренный и высушенный, корпия и тесьма. Всё чистое, руками не тронутое. Носи в ранце.
Он повертел пакет в руках.
– А открывать как?
– Надорвёшь по нитке, вот тут. Только не заранее и не из любопытства, иначе вся польза пропадёт. – Я сел на его сундук. – И слушай главное. Пакет этот не для тебя.
– А для кого же?
– Для того, кто над тобой нагнётся. – Я повернулся к нему. – Ты, положим, лежишь и памяти в тебе нет. К тебе подбегает солдат с грязными руками и начинает рвать на бинты свою рубаху, которую он не менял три недели. И вот тут ты, лежачий, уже ничего сделать не можешь. А пакет у тебя в ранце может. Он ему даст чистое.
Сергей оглядел вощёную бумагу уже иначе.
– Хитро, – сказал он. – Михайло, а ведь у нас в полку про такое и не слыхали.
– Услышат. Двести штук ушли инспектору, и ежели дело пойдёт, их станут делать тысячами.
Он положил пакет поверх вьюка, бережно, и сел напротив.
– Слушай, – сказал он. – Я тебе одну вещь скажу, а ты не смейся.
– Не стану.
Сергей помолчал, собираясь.
– Я, когда в первый раз уезжал, полагал, что еду за отечество. – Он потёр колено. – И ведь не врал, я в это верил. А нынче гляжу назад и вижу, что врал, только себе. Мне было двадцать три года, и я ехал показать себя. Понимаешь? Чтобы вернуться с крестом, чтобы отец на меня поглядел иначе, чтобы в собрании про меня говорили. Отечество было при этом, да только вторым номером.
– А теперь?
– А теперь наоборот. – Он повернулся ко мне. – Теперь я знаю, как оно выглядит. И знаешь, что самое скверное? Не бой. Бой короткий. Скверное после боя.
Он замолчал, и я не подгонял. Лучше сейчас его послушать. Дать выговориться.
– Я в прошлый раз, под Аустерлицем, думал, что видел войну, – сказал Сергей наконец. – А войну я увидел в твоих рассказах. Когда людей на соломе рядами клали, и все живые, и всем надо, и ты ходишь между ними и понимаешь, что этот вот доживёт, а этот нет.
– Помню.
– Ну вот. – Он развёл руками. – И ехать мне туда не хочется. Совершенно, Михайло, ни капли. Ни славы не хочется, ни креста, ничего. А ехать надо.
– Отчего же надо, если не хочется?
Сергей уставился на меня с таким лицом, какое бывает у человека, которого спросили, отчего вода мокрая.
– Оттого, что если мы туда не поедем, они приедут сюда. Я тебе это ещё в декабре говорил, на дороге. Только тогда я это знал, а теперь понимаю. – Он помолчал. – Вот это и есть разница. Мальчишка едет, чтобы его заметили. А мужчина едет, потому что надо, и заметят его или нет, ему без разницы.
Я смотрел на этого человека и думал, что год назад передо мной был красивый молодой офицер, а нынче сидел взрослый с рубцом через бровь, и мне это одновременно нравилось и не нравилось.
Он всё понял. Воевать ради наград или ради сомнительного удовольствия – глупо. Сергей осознал, что воевать стоит только ради защиты своих. И это осознание дорогого стоит.
– Кстати, о рубце, – сказал я. – Дай-ка погляжу.
Сергей подставил лицо к свече.
Рубец шёл всё там же, через бровь и верхнее веко, только был он теперь белым и плоским, и веко над ним смыкалось до конца. Я велел закрыть глаза, осмотрел, велел открыть.
– Чисто. Смыкается, глаз не сохнет. Как видишь?
– Вижу, как и прежде. – Он усмехнулся. – Знаешь, я ведь до сих пор не сказал тебе спасибо. Всё как-то не выходило.
– И не говори.
– Нет уж, дай скажу. – Сергей упёрся ладонями в колени. – Я зимой в полку глядел на одного нашего. Ему под Аустерлицем осколком зацепило глаз, и глаза у него теперь нет, а на месте его вот такое, что и глядеть тяжко. Он молодой, ему двадцать шесть, и он в собрание не ходит. А я хожу.
– Рубец у тебя остался, – заметил я.
– Остался. – Он потрогал бровь. – Насте он, кстати, не нравится.
– А по мне, так рубец мужчину не портит. Скорее уж наоборот.
Сергей замер с пальцем у брови.
– Как ты сказал?
– Что не портит.
– Нет, ты сказал «наоборот». – Он уставился на меня с интересом. – То есть по-твоему выходит, что оно вроде как украшает?
– Выходит так. Не сам рубец, а то, что за ним стоит. Человека, который его нажил, видно издали.
Сергей подумал, и на лице у него медленно проступило удовольствие.
– Слышишь, Михайло. А ты это скажи при Насте. Нет, лучше при Мите с Николенькой. Пусть разнесут.
– Не стану.
– Отчего?
– Оттого, что ты и без меня уже месяц ходишь, задрав подбородок, и всякой встречной барышне поворачиваешься левой стороной.
Сергей захохотал так, что в коридоре кто-то уронил свечу.
* * *
Школа моя между тем шла третью неделю, и шла она не так, как я себе воображал.
Учить двадцать мужиков оказалось труднее, чем оперировать.
Первым делом выяснилось, что считать они не умеют. До десяти умели все, а вот до ста, ровно, не сбиваясь и не спеша, не умел ни один. Мне же это было нужно позарез, потому что на счёте стоит половина моей науки. Сколько держать закрутку, сколько лить, сколько ждать, сколько вдохов в минуту.
Бился я с этим два дня и наконец плюнул и придумал обходное.
– Слушайте сюда. Считать я вас учить не стану, на это у нас нет времени. Станем считать по-другому.
И выучил их молитве.
Набожность тут была ни при чём. Просто «Отче наш» знали все двадцать и читали её ровно, привычно, в одном темпе, с младенчества. Я засёк по часам: от начала до конца выходило чуть меньше полминуты.
– Стало быть, так. Закрутку держать не больше того, что прочтёшь «Отче наш» четыре раза кряду. Прочёл четырежды, ослабил, сосчитал до двадцати, затянул снова.
Мужики повеселели. Это было понятно, привычно и не требовало учёности.
Вторая беда вышла с руками.
Известковая вода жжёт, после неё кожа шелушится и трескается, я это и на себе знаю, а у них у всех руки и так рабочие. На третий день поднялся ропот, и вёл его рыжий детина по имени Кузьма, из слободских.
– Ваше благородие, руки горят. Мы люди рабочие, нам ими работать. Может, водой обойдёмся? Мы и так моем.
Спорить было бесполезно, и я сделал то, что делаю всегда.
Я показал.
Взял я две склянки с водой из-под гнойных повязок, одну оставил как есть, во вторую всыпал щепоть извести. Поставил обе на окно и велел нюхать всякое утро. К третьему дню от первой несло так, что подходить было нельзя, а вторая пахла резко и чисто.
– Вот, – сказал я, собрав их вокруг. – В первой склянке живёт то, от чего гниют раны. В известковой оно сдохло за минуту. Теперь глядите на свои руки. У вас на них того же самого столько, что на этой склянке сто раз хватит, только вам его не видно. Ты, Кузьма, вчера чистил конюшню?
– Чистил.
– А после ел.
Кузьма подумал и почесал в затылке.
– Ел.
– И жив. Тебе-то ничего, у тебя брюхо лужёное. А человеку с разорванным брюхом ты этими руками принесёшь смерть, и он помрёт через три дня, и ты даже не узнаешь, что это ты. – Я помолчал. – Кожу мажьте салом на ночь, оно поможет. А мыть будете известью.
Ропот кончился.
Из двадцати моих учеников двое занимали меня особо.
Первый был Гаврила, мужичок лет тридцати, тощий, с вечно испуганными глазами, и старался он так, что мне было больно на него смотреть.
Он приходил первым и уходил последним, повторял за мной по десять раз и ночами твердил вслух порядок наложения повязки, отчего с ним никто не хотел спать в одной каморке.
И у него ничего не выходило.
Руки у Гаврилы тряслись от усердия. Он затягивал закрутку то слабо, то насмерть. Он ронял корпию. Он путал стороны. На пятый день, уронив в третий раз ведро, он сел на пол и заплакал, как ребёнок, и это было самое неловкое зрелище за всю мою здешнюю жизнь.
– Не выйдет из меня, ваше благородие, – сказал он, размазывая слёзы. – Отпустите вы меня, я в деревню пойду.
– Гаврила. Встань.
Он встал.
– Погляди на меня. Ты знаешь, отчего у тебя не выходит?
– Оттого, что дурак.
– Оттого, что ты хочешь сделать хорошо, – сказал я. – Ты, когда берёшься, о деле не думаешь. Ты думаешь, как бы не осрамиться. А руки, братец, это чувствуют лучше головы. Оттого они у тебя и трясутся.
Гаврила оглядел меня недоверчиво.
– И как же быть?
– А ты перестань стараться. Делай медленно и плохо, я разрешаю. Мне не нужно, чтобы ты сделал быстро. Мне нужно, чтобы ты сделал верно и с десятого раза. Понял?
Не понял он ни черта, разумеется, зато на другой день стал делать медленнее, и у меня на глазах вышла у него первая правильная закрутка.
А второй занимал меня совсем иначе.
Звали его Терентий, был он из тех, кого мне прислал Голиков из Вильны, лет сорока с небольшим, молчаливый, с тяжёлыми руками и с лицом, по которому ничего не прочтёшь.
У него выходило всё.
С первого раза, ровно, и объяснять ему не приходилось.
Он правильно взял закрутку в первый же день, хотя я ещё не показывал, как её крутить. Он подходил к лежачему с той стороны, с какой надо, и делал это не задумываясь. На второй неделе, когда я укладывал показательную повязку на ногу и заговорился с мужиками, он молча подвинул мне под пятку скатанное полотно, потому что иначе нога лежала неверно.
Я в тот раз обернулся и оглядел его с ног до головы.
– Ты где это видел, Терентий?
– Да так, ваше благородие. – Он опустил глаза. – Показалось, что так сподручнее.
Показалось.
Я эту подкладку под пятку показывал за полтора года троим. Никитину, Юлиусу и рябому. Это не покажется человеку, который до того таскал мешки. Её знает тот, кто уже клал такие повязки, и клал не один год.
Я его не спросил.
И не забыл. У человека, который молчит о своём прошлом, для молчания обыкновенно есть причина, и лезть в неё раньше времени значит потерять человека. А человек мне был нужен: из двадцати он был лучшим, и с большим отрывом.
Записал себе и оставил на потом.
А в середине февраля вышел манифест.
Государь учредил знак отличия Военного ордена, и я прочёл манифест дважды. Серебряный крест на георгиевской ленте, для нижних воинских чинов, за храбрость против неприятеля. Первая награда в истории этой империи, которую может носить рядовой солдат, а вовсе не дворянин и не офицер.
Петербург обсуждал это при мне неделю. В гостиных спорили, не уронит ли сие достоинство ордена. В офицерских собраниях толковали, что теперь мужик станет ходить с крестом, и одни возмущались, а другие, из тех, кто нюхал порох, отвечали им коротко и по существу.
А ко мне через два дня пришёл ответ из ведомства на мои двадцать одно представление.
Я вскрыл пакет и прочёл.
Шестеро, стоявшие со мною во дворе при мызе с ружьями, признаны достойными и представлены к рассмотрению, прочёл я. Ещё двое, подлекарь Мохов и фельдшер Ситников, представлены к медали за усердие по службе.
Остальные тринадцать отклонены.
И вот тут я дочитал до строки, ради которой всё и затевалось.
«Понеже означенные люди, состоя при госпитальной части в звании служителей и вольнонаёмных возчиков, действий против неприятеля не производили, к награждению знаком отличия Военного ордена представлены быть не могут».
Я перечитал это и аккуратно положил лист в папку, которую завёл нарочно.
Ничего. Я победил, хотя бы частично. Поглядим, что будет дальше. Изменить всю империю я сейчас не могу. Но когда-нибуь добьюсь большего.
Как говорится: «Великое начинается с малого!».
* * *
Шамшев упал двадцать второго числа, и узнал я об этом только на другой день.
За железом и парусиной для моих носилок он поехал сам, не доверив подмастерьям, потому что железо надо щупать руками, а парусину глядеть на свет, и в этом он не верил никому.
На обратном пути, у склада на Выборгской, воз его пошёл с обледенелого спуска боком. Шамшев мой соскочил придержать, поскользнулся и упал, ударившись виском о накат.
Встал он сам.
Выругался на подмастерье, на лошадь, на того, кто сыпал песок, и на мороз. Довёз мой товар, пересчитал, расписался у приказчика. Вечером был в мастерской и ворчал, что парусина редковата и что завтра её отвезут обратно.
На голову пожаловался один раз, и то мимоходом, сказав, что гудит.
И ушёл спать.
Утром его не добудились.
За мной прибежал подмастерье, и по одному его лицу я всё понял ещё в передней, и по дороге гнал извозчика так, что тот крестился.
Шамшев лежал в своей каморке при мастерской, на лавке, укрытый тулупом.
Он дышал.
Я услышал это дыхание с порога и остановился на полушаге, потому что оно было не такое, как у спящего. Оно шло глубоко, редко, с задержкой, и в конце каждого выдоха стояла пауза, которой быть не должно.
– Порфирий Данилыч.
Он не отозвался.
Я взял его за плечо и встряхнул, сперва легко, потом сильно, потом крикнул ему в ухо.
Ничего.
Дальше я работал быстро, и руки делали всё сами, а голова тем временем считала и складывала.
Пульс я нашёл медленный. Сорок восемь в минуту у человека, у которого вчера было семьдесят.
Зрачки.
Я поднял ему веки и поднёс свечу, и вот тут у меня внутри всё оборвалось.
Правый зрачок я увидел широким, и на свет он не отзывался вовсе. Левый оставался узким и на огонь свечи сузился ещё.
Разные зрачки.
Я взял его левую руку, поднял и отпустил. Она упала. Поднял правую, отпустил, и она пошла вниз медленнее, с остатком собственной силы.
Правый зрачок шире. Левая сторона слабее.
Висок.
Я ощупал ему голову и нашёл над правым ухом, чуть выше, припухлость с ладонь, мягкую, и вдавления под ней не было. Кость под ней была целая, и это не меняло ничего.
Я отошёл от лавки и с минуту стоял, глядя в стену.
Потому что всё уже было ясно, до последней запятой.
Вчера он ударился виском, встал, ругался, работал, считал мою парусину и жаловался на гул в голове. Он был в полном разуме двенадцать часов, и всякий здешний лекарь на этом основании сказал бы, что удар обошёлся.
А в моём веке это называется светлым промежутком, и всякий студент знает, что это самый обманчивый и самый страшный час в травме головы.
Под черепом у Порфирия Данилыча рвётся сосуд. Тонкий, между костью и мозгом, и кровь из него капает уже сутки. Капля за каплей, час за часом. Крови этой набралось столько, что она сдавила мозг, и оттого зрачок с одной стороны расширился, а рука с другой ослабела, и оттого он не проснулся.
Она копится и сейчас.
Через несколько часов дыхание станет ещё реже, а после остановится совсем. Тут нет для меня ни вариантов, ни чудес, ни надежды.
Я рискую потерять своего старого конкурента, который теперь является моим добрым союзником. Гениального человека! Одного из немногих, кто может обогнать меня в новаторстве. И это при том, что я пришёл из двадцать первого века.
Терять его нельзя. Голова его, а точнее мозг, не имеет цены.
И лечение тут одно.
Просверлить череп над этим местом. Выпустить кровь. Найти сосуд и прижать.
Я стоял и глядел в стену. Думал.
Я делал это в своей прошлой жизни. Не десять и не сто раз. Я десятки лет занимался именно этим. Ведь был я нейрохиругом. И это, чёрт возьми, единственное, чему я учился по-настоящему, и последние полтора года я лечил лихорадки, вправлял кости и варил известь, потому что в этом веке моё ремесло никому не нужно и никем не понято.
А теперь оно понадобилось.
Дальше я стал думать как здешний человек, потому что как человек своего века я всё уже решил в первую минуту.
Что у меня есть.
Эфир. Трепан у Шамшева в мастерской имеется, он сам его и делал, по моему же чертежу, для вдавленных переломов, и лежит он в третьем ящике. Известь. Лигатуры. Никитина нет, но есть Плетнёв, которого я выучил счёту дыхания, и есть двадцать моих учеников, из которых один, Терентий, держит инструмент лучше иного фельдшера.
Чего у меня нет.
Дозволения.
Трепанацию в этом веке делают при вдавленном переломе, когда кость проломлена и осколок торчит в мозгу, и тут всякому всё понятно. Видно беду и видно, что вынимать. А у Шамшева череп цел. Снаружи он невредим, только шишка над ухом.
И я собираюсь взять сверло и просверлить голову человеку, у которого голова цела.
Я представил себе, как это прозвучит.
Кологривов скажет, что это убийство. Мейер побледнеет и станет отговаривать. Робек, который меня поддерживал всё время, спросит, на каком основании. И я отвечу, что у больного зрачок шире и рука слабее, а такого основания нет ни в одной книге, написанной в этом столетии.
А если он умрёт под моими руками, а умереть он может, потому что крови набралось много, то дальше всё просто. Лекарь Салтыков просверлил живому человеку голову. И на этом кончится всё разом, и школа, и представления, и имя.
И будут они по-своему правы, потому что с их стороны это именно так и выглядит.
Я обернулся к Шамшеву.
Он лежал на лавке в своей каморке, среди чертежей и железа. Человек, который выковал мне нож для гипса, который сделал зажимы для малых жил, потому что просто поглядел, как тяжело работать лекарям, и который вчера сам поехал за парусиной, потому что никому не доверял.
Дыхание его стало реже.
Я вынул часы и сосчитал.
Восемь в минуту.
Часа два. Может, три. Столько ему осталось.
– Ваше благородие… – подмастерье стоял в дверях и глядел на меня. – Что делать-то?
Я закрыл часы.
Настало время принимать решение.
Отпусить Шамшева в мир иной.
Или спасти, рискуя всем?
От авторов:
Дорогие читатели! Шестой том подошёл к концу. Делитесь в комментариях, что Вам понравилось больше всего.
А тем временем, продолжение выложено здесь:
/reader/654508/6266574




























