444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Молотов » Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ) » Текст книги (страница 13)
Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2026, 22:30

Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ)"


Автор книги: Виктор Молотов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Глава 15

– Возчиков ко мне. Всех, – велел я. – И войта сюда, за шиворот, ежели упрётся.

Местный староста, которого в Польше называют войтом, разумеется, упёрся.

Он стоял посреди своей площади, маленький, в бараньем тулупе, и мотал головой так, что шапка сползала на глаза. Русских слов у него нашлось десятка три, и все они означали одно.

– Пан офицер, нельзя! У нас тридцать дворов! Тридцать, пан! Куда я столько положу? У Ясинского баба на сносях, у кузнеца дед помирает…

– Слушай меня, – сказал я. – Слушай внимательно, потому что повторять я не стану, у меня люди на морозе.

Он помолчал.

– Но как же…

– Я не прошу твоего дозволения. Я его и не должен просить, у меня предписание главного инспектора, и я в своём праве, – перебил его я. – Тридцать дворов я займу все, и костёл займу, и корчму, и пустую ригу пана Ковальского. Топить будем дровами, которые возьмём здесь. Солому возьмём здесь. Воду возьмём здесь.

Войт открыл рот, чтобы завыть, и я поднял руку, после чего добавил, пока он не начал отнекиваться:

– А теперь то, чего ты не ждёшь. За всё это я заплачу.

– Как… Заплатите? – он закрыл рот.

– За дрова, за солому, за постой и за всякую порушенную вещь. Не деньгами, денег у меня столько нет. Распиской по форме, за моей подписью, с числом и с печатью, и по ней казна платит. Ты будешь свидетелем при всякой расписке, и второй список останется у тебя. Понял?

Войт глядел на меня недоверчиво.

– Осенью тоже пан офицер приезжал, – сказал он наконец. – Тоже расписку давал.

– И что вышло?

– Ничего не вышло. – Он развёл руками. – Пан Ковальский с той распиской в Вильну ездил. Смеялись над ним там.

Вот тут я впервые за этот день по-настоящему разозлился, и злился не на войта.

– Моя расписка не такая, – сказал я. – В ней будет стоять, что припас взят для обоза раненых по предписанию главного инспектора, и будет номер того предписания. Такую бумагу уже не высмеют, а ежели высмеют, ты напишешь мне в Петербург, и я приеду и разберусь сам. Ну? Или мне выставлять твоих людей из изб солдатами?

Войт обернулся к околице, где стояли мои подводы и откуда доносилось то, что доносится от множества сотен раненых на морозе.

– Тридцать дворов, – проговорил он. – И у Ясинского баба на сносях.

– К бабе на сносях я никого не положу и осмотрю её сам. Это тоже условие, и оно моё.

Он подумал ещё секунды три и вдруг заорал на своих по-польски так, что я понял, что мы договорились.

Дальше началась привычная работа. В Вильне я уже научился делать её быстро.

Всё, что имеет стены и крышу, я посчитал и расписал по головам. Тридцать изб, костёл, корчма и рига. Тяжёлых в тепло первыми, к печам. Сидячих в костёл, там просторно, и там же поставили два котла. Ходячих в ригу, на солому, они и печь протопят, и друг за другом приглядят.

Три часа спустя это местечко перестало быть таким, каким было совсем недавно.

Над всеми трубами стоял дым. В корчме кипели котлы, и я велел кипятить безостановочно, чтобы кипяток был всякую минуту. По дворам ходили мои служители с фонарями, обходя лежачих. Один мой подлекарь сидел на крыльце корчмы с фонарём и листом, отмечая, кого куда положили, потому что отыскать одного человека среди тридцати дворов было уже отдельной задачей.

Расписки я писал сам, за столом в корчме, и написал их за ночь одиннадцать.

Дрова у корчмаря. Солома у троих хозяев. Рига пана Ковальского под постой. Овёс. Разбитая дверь в третьей избе, которую мои умудрились случайно вынести, занося носилки.

И всякую я писал по одному образцу, и всякий раз войт ставил свой крест свидетелем.

Он наблюдал за этим первые два часа с явным недоверием, а к четвёртой расписке вдруг сел напротив и стал подсказывать, у кого чего сколько взято, потому что считал лучше моих возчиков.

Под утро ко мне подошёл подлекарь Степан, который на обратной дороге был моим главным помощником.

– Ваше благородие. Я тут посчитал по избам. – Он подал лист. – В восьми дворах теснее, чем надо, а в трёх место есть. Дозвольте переложить.

– Перекладывай. Только тяжёлых не трогай, они нынче уже настрадались.

– Так я лёгких и хотел. – Он помялся. – И ещё. Бабы местные молоко несут, а мы не берём, потому как не велено чужого брать.

– Берите. И расписку им пишите, как за всё прочее. – Я обернулся к нему. – Ты вот что, братец. Ты этих расписок напишешь за жизнь ещё тысячу. Выучись писать их так, чтоб по ним платили.

К рассвету я обошёл все тридцать дворов.

Умерли за ночь двое. Оба из тех, кого я вёз третий день и о ком знал, что не довезу.

А в пятом часу утра ко мне во двор корчмы въехали сани, и с них слезли трое мужиков с соломой и мешком гороха.

– Это чьё?

– Из Заборья, – сказал войт, появляясь из темноты. – Я послал. У них солома добрая, а у нас вышла. – Он помялся. – Пан лекарь… Расписку им тоже напишете?

– Напишу.

– Тогда я ещё в Гнездово пошлю, – деловито сказал войт. – Там кабан есть. Раненым бульон надобен.

И ушёл, а я остался стоять с пером в руке и думать о том, что за одну ночь бумага с печатью сделала больше, чем сделал бы караул со штыками.

* * *

Простояли мы в этом местечке трое суток, и на третий вечер случилось то, чего я не устраивал и не мог устроить.

Мороз к вечеру отпустил. Обоз мой стоял, топились печи, и у риги, где лежали ходячие, развели костёр, потому что в риге было тесно и дымно, а на воздухе дышалось легче.

Я вышел туда в восьмом часу, обойдя последнюю избу, и услышал смех.

Смеялись у костра, где сидело человек двадцать. Ходячие, кто с рукой на перевязи, кто с перевязанной головой, кто с моим белым камнем на ноге, и посреди них здоровенный унтер с двумя тёмными от тепла ушами рассказывал что-то, размахивая здоровой рукой.

– … а он мне и говорит: ваше благородие, я, говорит, не в лошадь целил, я в неё и не попал бы, я в человека целил! А я ему…

Договорить он не успел, потому что у костра захохотали все разом.

Я постоял в темноте, послушал и подошёл ближе.

Меня заметили и начали было вставать, и я велел сидеть.

– Ваше благородие. – Унтер подвинулся, освобождая мне место на бревне. – Присаживайтесь. У нас тут, извините, без чинов.

Я сел.

Дальше пошли байки, и были они из тех, что рассказывают солдаты во всякой армии и во всякое столетие. Про дурака-каптенармуса, про то, как ротный в темноте отдал честь коню, про полкового попа, который дважды отпел живого. Я сидел, слушал и первый раз за месяц ничего не делал.

Потом откуда-то взялась чарка.

– Ваше благородие, тут такое дело… – Унтер поглядел на меня искоса. – Дозволите?

– Кому и сколько?

– Так тем, кому вы дозволите.

– Хорошо. – Я поднялся и сказал так, чтобы слышали все у костра. – Тем, кто ходит сам и у кого нынче не было жара, по чарке. Тем, кого я нынче перевязывал заново, ничего. И запомните, братцы, отчего. Вино разводит кровь и открывает раны. Тому, у кого рана свежая, чарка нынче стоит недели лишней лёжки.

Мужики загудели с пониманием.

– А вам, ваше благородие?

– А я не пью. Мне ночью по избам ходить.

Унтер оглядел меня с таким уважением, какого, пожалуй, не выказал бы и после операции.

А потом запели.

Вышло это само. Кто-то у костра затянул вполголоса, второй подхватил, третий вступил басом, и через полминуты пели уже все, кроме меня, и пели ладно, потому что песню эту знали от рекрутского набора. У одного нашлись ложки, и он пошёл выбивать по колену.

Я сидел и глядел на огонь.

Двадцать человек, битых, резаных, с переломанными костями. Половина из них месяц не встанет, троим я нынче менял повязки. И один при этом поёт с гипсом от стопы до колена и притопывает здоровой ногой.

И поют они не оттого, что им весело.

В моём веке этому давали длинные научные названия. А здесь это знал всякий унтер. Пока люди у костра поют, они ещё люди, и утром встанут и дойдут. И командир, который на биваке запрещает песню, сажает свою роту в грязь вернее француза.

Павел слушал с подводы, которую по его же требованию подтащили ближе к огню.

– Хорошо поют, – сказал он мне, когда песня кончилась. – Только зачин у них не тот. Это ярославская, у нас в полку её тянут иначе, с растяжкой.

– Ты бы, капитан, лежал и не умничал.

– Я лежу. – Он усмехнулся. – Я лёжа умничаю, мне лекарь велел не вставать.

Подлекарь Степан, подсевший к нам со своим листом, вдруг заговорил о своём.

– А у нас в деревне, ваше благородие, на Святки такое пели, что тут и не слыхали. – Он глядел в огонь. – Я мальцом голос имел. Отец говорил, в дьячки отдам. А тут набор, и меня забрали.

– Жалеешь?

– Об чём жалеть-то. – Он пожал плечами. – Я, ваше благородие, за это время у вас выучился такому, чего дьячку и во сне не привидится. Мне теперь без этого и не жить.

Я оглядел его, костёр, поющих и Павла с его белой ногой, торчащей из-под тулупа.

Четыре месяца назад я выезжал из Петербурга с Никитиным, одной фурой своего добра и почти пустыми руками.

Вот за эти костры я тут и сижу. Не за империю, не за реляции и не за фармакопею. За то, чтобы вот эти двадцать человек допели, легли спать и утром поехали дальше.

А с госпиталем, которого не было, я разбирался на другое утро, и разбирался просто.

Я сел в корчме, велел позвать троих и начал с корчмаря, потому что корчмарь всегда знает больше прочих.

Звали его пан Стефан, был он толст, вежлив и врал с первого слова.

– Ничего не помню, пан лекарь. Осень была, много кто ездил. Может, и был офицер, а может, не был.

– Дров ты ему дал на три рубля.

– Кто сказал?

– Войт сказал. При свидетелях, вчера.

Пан Стефан горестно вздохнул, оглянулся на войта, стоявшего у двери, и переменил при мне показания.

– Ну дал. А что мне делать? Приехал с бумагой, с печатью. Сказал, тут госпиталь будет, дрова нужны. Я дал.

– Расписку взял?

– Взял.

– Показывай.

Расписку он не показывал минут пять. Он объяснял, что она где-то дома, что баба могла её сунуть куда-нибудь, что бумага старая и ни к чему не годная, и всё это время я молчал и глядел на него, а войт у двери сопел.

Но докопаться до истины я был обязан. По документам госпиталь есть, а на деле нет! И что же это значит? Значит, кто-то поворовать умудрился. И это в военное время.

Оставить я этого не мог.

Чуть погодя пан Стефан всё-таки сдался и принёс расписку.

Бумага была скверная, писанная бегло, и стояло в ней немного. Взято дров для надобностей временного госпиталя на три рубля серебром. Число. Подпись, которую я разобрать не смог.

– Пан Стефан. Последний вопрос, и я от тебя отстану. Ты его дрова видел? Те, что он взял.

– А как же. Сам грузил.

– Куда он их дел?

Корчмарь задумался впервые за весь разговор.

– А никуда, пан лекарь. – Он поскрёб затылок. – Они у меня на дворе так и лежали до Рождества, покуда я их сам не пожёг. Он их и не увёз вовсе.

Я записал и это.

Человеку, который берёт дрова и не увозит их, дрова не нужны. Ему нужна расписка, что дрова взяты.

Пан Ковальский оказался упрямее и торговался всерьёз.

– Пан лекарь, я в эти дела не лезу. Мне сарай вернули пустым, я его и забыл.

– Денег он тебе дал?

– Дал задаток, – нехотя сказал Ковальский. – Двадцать злотых. Обещал после в десять раз более, как госпиталь станет.

– И не приехал, да? – хмыкнул я.

– И не приехал.

Дальше я спрашивал про самого офицера, и вот тут все трое оживились, потому что описывать человека куда веселее, чем признаваться в расписках.

Молодой, говорили они мне, лет тридцати, в верхней одежде с воротником. Пил у пана Стефана два вечера и платил исправно. Мерил ригу шагами и записывал. Спрашивал, сколько в местечке дворов и есть ли где брать воду. Уехал на четвёртый день, и с ним был писарь.

– А бумаги у него много было? – спросил я.

– Много, пан лекарь, – с удовольствием сказал корчмарь. – Целая сумка. Он при мне печати прикладывал.

Я записал всё это в лист, дал троим подписаться, а войту поставить крест, и заверил бумагу своей подписью.

А потом откинулся на лавке и сложил всё это в одну простую картину.

Есть смета, и я её читал. По ней временному госпиталю положены дом, дрова, койки, лекарь, служители, провиант и припас. Деньги на это казна отпустила ещё осенью.

А в натуре – сарай, за который хозяину дали двадцать злотых задатка, и дров на три рубля.

Разница между сметой и тем, что существовало на деле, осела в чьём-то кармане. Вся, ибо госпиталя, как я теперь знал, не было ни одного дня.

Простая мысль. И от простоты её мне на душе стало особенно неприятно, потому что я вдруг понял, что этот госпиталь на бумаге не один.

– Войт. Далеко тут до следующего местечка по тракту?

– Верст двадцать пять будет.

– А там госпиталь есть?

Войт пожал плечами.

– Кто ж его знает, пан лекарь. Мы туда не ездим.

Дальше я пошёл по тракту иначе, чем шёл до того.

Всякое утро я высылал вперёд верхового из возчиков, самого толкового, и дело его было простое. Доехать до следующего пункта, поглядеть своими глазами и вернуться навстречу.

Из трёх следующих пунктов один оказался настоящим.

Второй оказался наполовину живым. Дом стоял, лекарь был, коек я насчитал двадцать вместо ста, дров на неделю, а на бумаге всё значилось полным.

Со смотрителем этого второго у меня вышел короткий и злой разговор.

– Двадцать коек, – сказал я. – А по ведомости сто.

– Помилуйте, сударь. – Смотритель, немолодой, с бегающими глазами, развёл руками. – Койки есть. Они в описи. Просто они… не здесь.

– А где?

– Обещаны. Придут.

– Когда обещаны?

– В августе.

– Нынче январь. – Я поглядел на него. – Ежели они придут завтра, вам всё равно некуда их ставить. У вас одна изба. Сто коек в неё не войдут, тут и считать не надо, тут глазом видно.

Смотритель уставился в потолок и вдруг сказал то, чего я от него не ждал.

– А вы думаете, я рад? Я третий год пишу. Мне отвечают, что по смете всё отпущено. Стало быть, сударь, где-то оно и отпущено, только не мне.

И тут я ему поверил.

Третьим пунктом оказался сарай, и крыши у него не было вовсе.

К Вильне я подошёл с тетрадью, где стояли четыре пункта, четыре описи и рядом с ними натура, и разница между ними была такая, что показывать её следовало не Виллие.

Её следовало показывать тому, кто может за неё повесить.

В Вильне мы стояли два дня.

Сдали сто девяносто человек, тех, кому дальше ехать было нельзя и не нужно. Голиков принял их сам, и это было первое, что меня порадовало за две недели.

– Живые, – сказал он, обойдя подводы и опираясь на палку. – Сударь, вы мне сто девяносто живых привезли. Я, знаете, третий год такого не видал.

– Девять потерял в дороге.

– Девять. – Он повернулся ко мне. – А я в прошлую зиму принял обоз в двести человек, из которого доехало сто двадцать. И ничего, никого за это не повесили.

Лещёв, смотритель, в этот раз глядел на меня совсем иначе, чем в октябре, и распорядился о подводах сам, я его и попросить не успел. А Бумагин, титулярный советник, узнав, что я везу бумаги о госпиталях, сделался вдруг чрезвычайно занят и уклонился от встречи дважды.

Вот это я себе отметил особо.

– Пётр Артамонович, – спросил я Голикова на прощание. – Скажите мне одну вещь, вы тут третий год. Временные госпитали по тракту в вашем ведении?

– Боже упаси. – Он даже палкой стукнул. – Они по особому расписанию, при комиссариатской части. Я о них знаю столько, что они где-то есть.

– А ежели их нет?

Голиков смерил меня долгим взглядом.

– Сударь, – сказал он тихо. – Вы мне этого не говорили, и я этого не слышал. А ежели бы услышал, то посоветовал бы вам одно. Пишите не сюда. Тут ваша бумага умрёт в неделю.

* * *

От Вильны до Петербурга мы шли три недели.

Дорога эта была длинной, скучной и почти безопасной, и после всего, что я видел до неё, скука показалась мне роскошью.

Мороз стоял ровный. Подводы шли по накатанному санному пути, и это было вдесятеро легче осенней грязи. На станциях топили. Раненые ели горячее два раза в день, и я впервые за всю кампанию не считал дрова.

За три недели я потерял одного человека. Старая рана открылась ночью, и никто уже ничего не мог изменить.

Такова война. Некоторых спасти невозможно даже с медициной двадцать первого века. И с этим остаётся только смириться. Всё равно, в сравнении с историей, которую я знаю, мне удалось спасти колоссальное количество людей.

И каждый из них может изменить историю.

Павел за дорогу окреп.

Жар ушёл на восьмой день после операции и больше не возвращался. Рану я промывал через окно в камне всякий день и всякий день ждал того, чего боялся, и через две с лишним недели понял, что худшего, похоже, не будет.

– Чисто, – сказал я ему, закончив перевязку под Ригой. – Гнили нет и не будет, поздно ей теперь.

Он помолчал.

– Стало быть, нога при мне.

– При тебе. Камень снимем в конце февраля, потом станешь учиться ходить заново, и это тебе не понравится. Месяца три на костылях, после с палкой.

– А верхом?

– Верхом к лету.

Павел уставился в потолок избы, где мы ночевали, и я видел, как он в уме что-то пересчитывает.

– Ты вот чего, – сказал он наконец. – Ты Марье Сергеевне отпиши сам. Я ей писал, что царапнуло, а она мне не поверит, она меня много лет знает. А тебе поверит, ты лекарь.

– Отпишу. Только я ей напишу правду, Павел. И про кость, и про хромоту.

– Пиши правду, – согласился он. – Она правду лучше вынесет.

К Петербургу мы подошли в двадцатых числах января.

И до чего же было приятно вернуться в родной город!

Сперва пошли знакомые мне вёрсты, потом заставы, потом воздух переменился, и в нём появился тот особый петербургский запах дыма, сырости и моря, которого нет больше нигде.

А потом из-за поворота встал город.

Я сидел на облучке и глядел на него, и на душе у меня было хорошо.

Четыре месяца. Я выезжал отсюда в начале сентября с Никитиным и с ящиками Шамшева и полагал, что еду ставить порядок в чужих госпиталях.

Я возвращался в январе с ранеными, с братом, которого не знал, с тетрадью, в которой лежали четыре госпиталя, из которых только один оказался живым, и с именем человека, которого мне предстоит достать.

И с тремя задачами Виллие, ни к одной из которых я ещё не притрагивался.

Раненых сдавали до темноты.

Ведомство прислало чиновника, и чиновник оказался толковым. Списки принял, подводы распределил по направлениям, тяжёлых велел везти в военный госпиталь, лёгких – разбирать дальше. Я сдавал людей по своему списку одного за другим и всякого называл по фамилии, и чиновник под конец оглядел меня с любопытством.

– Вы их что же, всех помните?

– Чуть ли не поимённо. Помню, – кивнул я.

Павла я посадил во вторые сани с запиской к барону, потому что везти его в казённый госпиталь не собирался ни при каких обстоятельствах.

Записку я написал короткую. Что жив, что здоров, что везу с собой раненого брата, капитана Салтыкова, и что прошу принять его в дом и положить в нижней комнате, где теплее.

Про то, что этот брат мне до декабря был чужим человеком, я писать не стал. Это не для записки.

– Ваше благородие, – сказал напоследок чиновник, складывая списки. – Вас в ведомстве спрашивали. Уже дважды.

– Кто спрашивал?

– Мне не докладывают. Сказали только, чтоб я, как приму обоз, отписал немедля, что вы прибыли.

Я поблагодарил его и не стал переспрашивать.

Спрашивать было бесполезно, а гадать по дороге я разучился ещё под Пултуском.

Я сидел в санях, глядел на знакомые улицы, на фонари, на лавки и ловил себя на странном чувстве. Город не переменился нисколько. Те же вывески. Те же извозчики. У Полицейского моста стояла та же торговка с калачами, у которой я покупал их прошлой зимой.

Всё это стояло на месте и понятия не имело ни про Пултуск, ни про мост, ни про сорок три человека, которых я оставил в костёле.

Сани свернули к Литейной.

И вот тут, за полсотни шагов до бутурлинского крыльца, я увидел то, от чего у меня перехватило дыхание.

У крыльца горели фонари, ворота были распахнуты настежь. Во дворе стояли чужие сани, запряжённые тройкой, забрызганные грязью до верха, и по этой грязи я понял, что пришли они издалека.

А на крыльце, в распахнутой шубе, на январском морозе стоял и глядел на меня человек.

Сухой, широкий в кости, седой сплошь, стриженный коротко, по-старому.

Мой отец.

Алексей Петрович Салтыков, которому надлежало в эту минуту находиться в Москве, за семьсот вёрст отсюда, стоял на крыльце чужого дома и глядел на мои подъезжающие сани.

Я не успел даже придумать, что скажу. Ведь отец совсем недавно был здесь. Почему он опять приехал из Москвы в Петербург?

А позади меня, во вторых санях, везли Павла.

Событие выходило небывалое. Впервые отец и все трое его сыновей оказывались в одном городе.

И я не имел ни малейшего понятия, зачем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю