Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ)"
Автор книги: Виктор Молотов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Глава 14
– Как это «возвращайтесь»? – я поднялся с крыльца. – Яков Васильевич, у меня в доме три сотни раненых. У меня в первой двери восемнадцать покойников, которых ещё не вынесли. Какой Петербург?
– Я же сказал, до утра.
– При всём уважении, Яков Васильевич, но ведь не выйдет до утра. Мне нужно знать, о чём идёт речь. Как же я могу бросить раненых?
Я совершенно не понимал Виллие. Я, конечно, не отказался бы вернуться домой, но бросить все свои обязанности… Ради чего же тогда тут трудился?
Остаётся только один вариант. У Виллие для меня появилось куда более серьёзное задание.
Виллие постоял, глядя куда-то мимо меня, в темноту двора, где скрипели подводы.
– Резонно, – сказал он наконец и, к моему удивлению, сел обратно на ступени. – Садитесь. Разговор долгий, а времени у нас мало, мне через час ехать. Начну с главного.
Я сел рядом.
На меня из дома тянуло известью, кровью и тем тёплым тяжёлым духом, какой стоит там, где спят вповалку три сотни человек.
– Армия отходит, – заявил он.
Я поставил кружку.
– Как отходит? Мы же…
– Вчера мы отбились, и отбились хорошо, – сказал Виллие ровно. – Ночью в штаб пришло донесение, что нас обходят с севера. Утром приказано отходить. Нынче же.
Он дал мне минуту, чтобы это уложилось.
Укладывалось скверно.
Сутки. Тридцать девять моих часов работы. Триста девять человек, вынутых со дна, мост, двор, семь минут у забора. И наутро всё это надо снимать с места, потому что генералам сверху видно то, чего не видно нам.
И, скорее всего, они правы. Просто у нас тут своя война. Война за здоровье солдат.
И победить в ней я тоже обязан.
– И что с ранеными? – спросил я.
– Вот об этом и разговор. – Виллие подался вперёд. – Слушайте меня, Салтыков, и не перебивайте, у меня всё сочтено. По здешнему обыкновению раненых при отходе оставляют. В городе, в костёле, при двух лекарях, на попечение неприятеля. Так делали всегда. И всегда те, кого оставили, умирали, потому что неприятелю они нужны как прошлогодний снег.
– Я своих не оставлю.
– Знаю, – сказал Виллие. – Оттого и говорю с вами, а не с кем-нибудь другим.
Он выложил на стол лист.
– Первое и главное. Собирается обоз с ранеными в Россию. Мои триста, ваши триста, ещё сколько-то из полковых. Их надо довезти до Вильны, оттуда дальше, до Риги и в Петербург, кого куда. Зимней дорогой, при морозе, при отходе армии и при том, что подвод не хватает.
– Кто ведёт?
– Вы.
Я молчал. Виллие доверял мне очень серьёзную задачу. И отвечать тут не следовало – я ждал, когда он сам пояснит, почему он принял такое решение.
Вести зимой несколько сотен раненых через отступающую армию…
Выполнимо. Но трудно.
– Объясню, отчего вы. – Виллие начал загибать пальцы, и я узнал свою же манеру. – Первое. Обоз с ранеными губит не мороз, а беспорядок. Кого класть первым, кого не везти вовсе, где менять повязки, где греться, сколько стоять, кого снимать по дороге. Это счёт, а счёт у нас с вами умеют двое, и второй нужен мне здесь. Второе. По дороге вы пойдёте через этапные пункты, госпитали и склады. Вы их увидите, вы их измерите, и то, что вы привезёте мне в бумаге, я не получу ни от кого другого. Третье. – Он поглядел на меня. – Вам надобно в Петербург по делу, о котором я скажу после.
– Яков Васильевич, вы, полагаю, знаете, что я не откажусь. Если таков приказ – я его выполню. Но должен уведомить вас, что здесь ещё и мой брат с раздробленным бедром.
– Возьмёте с собой. Он, я полагаю, поедет в первой подводе и станет мешать вам советами всю дорогу. – Виллие чуть двинул углом рта. – Дальше. При армии ваш лазарет останется в любом случае. На новой стоянке им должен кто-то заведовать.
Тут я ответил сразу, потому что думал об этом со вчерашней ночи.
– Никитина. Без сомнения, Никитина.
– А он потянет? На ваш возраст я глаза закрываю, потому что вы мне доказали свою пригодность. Но Никитин лекарем служит совсем недавно.
– Он лекарь, который вчера принял в третьей двери сорок человек один и не потерял ни одного, кого можно было не потерять, – сказал я. – И при нём остаётся дерптский студент, который за три месяца научился тому, чего иные за три года не осваивают. И рябой фельдшер, который разбирает у ворот вернее меня. Я не одного человека оставляю, Яков Васильевич. Я оставляю порядок, который стоит сам. Я же его и построил.
Виллие помолчал.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Ставлю Никитина. Бумагу напишу нынче.
И вот тут он сказал то, чего я от него не ждал.
– Теперь послушайте, Салтыков, и запомните, потому что я такого не говорю дважды. – Он сложил руки на столе. – Когда я начал за вами следить, мне все говорили одно и то же. Молод. Двадцать пять лет, за спиной никакого опыта. Мне советовали взять человека солидного, с именем, лет сорока.
– И что же вы?
– А я гляжу не на года. Года есть у всякого, кто дожил. – Виллие постучал пальцем по столу. – Я гляжу на дело. И за этот год вы сделали три вещи, каких не сделал ни один солидный человек сорока лет. Вы завели счёт, по которому видно правду. Вы поставили лазарет там, где по положению его быть не должно, и оттого вчера триста человек живы. И вы стояли у этого забора с моими ранеными за спиной, хотя вам никто не приказывал стоять.
– Таков мой долг, Яков Васильевич. Я не мог поступить иначе.
Ответил я уклончиво, но это была чистая правда. С моими знаниями поступить иначе было бы преступлением.
Виллие поднялся и добавил:
– Я вас проверял всё это время, и вчера проверка кончилась. Отныне всё, что вы затеваете, я поддерживаю своим именем и своей властью, покуда она у меня есть. Довольно вам просить. Начинайте требовать.
Я тоже поднялся, потому что сидеть при таких словах было нельзя.
– Благодарю вас, Яков Васильевич.
– Рано. – Виллие взялся за шляпу. – Теперь о деле, ради которого вы едете в Петербург. Оно вам не понравится, потому что оно большое.
– Я слушаю, господин Виллие, – кивнул я. – Скажите, что от меня требуется. И я послужу во благо отечества.
Виллие помолчал, затем продолжил:
– Вчерашний день показал мне то, чего я не понимал двадцать лет. Всё, что спасло этих людей, не значится ни в одном штате. Носильщики не значатся. Передовой лазарет не значится. Известь не значится. Выученный фельдшер, умеющий разбирать у ворот, не значится вовсе, такого в предписании нет. Мы вчера победили смерть тем, чего по бумагам не существует.
Я понял, отчего он злится. Фельдшеры в армии есть давно. Только один умеет подать лекарю инструмент, а другой – сам разобрать раненого у ворот, и на бумаге между ними никакой разницы.
А выученный фельдшер способен на большее.
– Я вас понял. Нужно, чтобы всё, созданное мной, существовало на бумагах.
– Надо, чтобы существовало. – Виллие поглядел мне в лицо. – И этого я отсюда не сделаю. Отсюда я могу писать рапорты, которые лягут под сукно в трёх департаментах. А в Петербурге вас читает государыня, вас знает Мариинская, у вас свой двор и своё имя. Стало быть, делать это вам.
Я вышел от него на крыльцо и постоял в темноте, разбирая, что мне сказали.
Разобрал я это на три пункта, и пункты эти после записал в тетрадь, чтобы не расплылись.
Первое. Люди. Выученных рук в армии нет и взять их мне негде, а те, что есть, выучены случайно и мною лично. Стало быть, нужна школа. Не академия для лекарей, такая есть, а именно школа для фельдшеров, сиделок и носильщиков, где за полгода из мужика делают человека, умеющего наложить жгут, разобрать раненого у ворот и не занести гниль. Сотнями. Каждый год.
Второе. Бумага. Всё, что у меня работает, надо вписать в положения и штаты. Носильщики при роте. Передовой лазарет при корпусе. Известь в табель припаса. Покуда этого нет на бумаге, всякий следующий лекарь станет драться за это заново и всякий раз проигрывать.
Третье. Припас. Известь, гипс, инструмент и корпия должны приходить в армию добрыми, а приходят они, как я теперь знаю, через людей Вышеславцева. Двор за Рогаткой умеет делать это дёшево и честно. Значит, надо влезть в казённую поставку самому.
Я оглядел эти три пункта и понял, что третий есть объявление войны человеку, которого я в глаза не видел.
А ещё я понял, что первые два пункта мертвы, покуда не исполнен третий. Можно выучить хоть тысячу фельдшеров и вписать в штат хоть носильщиков, хоть ангелов небесных, но ежели в бочке вместо коры труха, умирать будут всё равно.
В мир, о котором в армии говорили всю осень, я не верил вовсе.
Я знал то, чего тут не знал никто. Что до настоящего мира ещё полгода тяжёлой войны и что после него будет короткая передышка, а потом всё начнётся снова и будет вдесятеро хуже.
Стало быть, времени у меня мало. Школу надо ставить теперь, покуда живо то, что случилось вчера, и покуда Виллие при власти.
* * *
Отходили мы днём пятнадцатого, и этот день дался мне тяжелее самого сражения.
Триста девять человек надо снять с места, уложить и вывезти, а подвод было до смешного мало.
Считал я так. Ходячих сорок один, эти пойдут сами, при них двое служителей. Сидячих около полутора сотен, этих по шесть на подводу, тесно, зато тепло. Лежачих сто с лишним, и вот с ними начиналась арифметика, от которой любому лекарю захочется выть. Лежачих кладут по двое на подводу, не больше, иначе не доедет.
Подвод у меня было сорок четыре, считая свои, приданые и отбитые у обозных нахальством.
Не хватало одиннадцати.
Я добыл их за два часа – там, где никто не искал. У отходящих полков брошено было столько повозок, что хватило бы на второй обоз. У одних пала лошадь, у других треснула ось, третьи бросили сами, спеша. Я послал возчиков, и они свезли восемь штук, и мы чинили их прямо во дворе, а лошадей я выпросил у того самого артиллерийского поручика, которого пропустил первым по мосту.
Он меня узнал.
– А, мостовой лекарь! – заорал он, увидев меня. – Берите, берите. Мне вчера шесть орудий пришли вовремя, я вам по гроб жизни должен.
К полудню город пустел на глазах.
Полки шли через мост в порядке, и порядок этот был мрачный. По улицам мимо меня тянулись обозы, а у костёла складывали то, чего не могли увезти.
А в костёле лежали раненые.
Снёс их туда знакомый мне полковой лекарь. Было их человек шестьдесят, и оставляли их по всем правилам, в тепле, при двух служителях, с водой и с бумагой к неприятелю.
Я зашёл туда и постоял минуту.
Шестьдесят человек лежали на соломе и глядели на меня. Они уже знали. В армии такие вещи знают раньше приказов, и знают их именно те, кого оставляют.
– Сколько ваших ходячих? – спросил я лекаря.
– Семнадцать.
– Сажайте на мои подводы. Лежачих не возьму, у меня своих сто.
– Не возьмёте, – согласился он. Он не спорил и не просил, он был из тех, кто считает так же, как я.
Семнадцать человек я забрал. Сорок три остались в костёле, и, уезжая, я оглянулся на эти двери и запомнил их.
Мы вышли из Пултуска к четырём часам, последними из тех, кто шёл обозом.
Павел ехал у меня в первой подводе, как Виллие и напророчил, на двойном слое соломы, с ногой в гипсовом жёлобе, привязанной к доске, и первую версту молчал, а на второй начал распоряжаться.
– Возьми левее! Тут колея глубже, тряхнёт на выбоине!
– Павел.
– Что?
– Ты в первой подводе не оттого, что ты капитан, – сказал я. – Ты в первой оттого, что за тобой едут сто лежачих, и ежели ты станешь орать всю дорогу, у меня к ночи от всех сорока четырёх подвод останутся одни щепки.
Он подумал.
– Резонно, – сказал брат. – Ну так ты вели, чтоб левее брали.
Дорога до места, где нам велено было встать, заняла три дня, и все три дня я занимался тем, чему в моём веке учат на курсах эвакуации, а здесь не учили нигде.
Останавливались мы всякий час на четверть часа ради жгутов. Жгут, стоящий дольше положенного, губит конечность вернее пули, а сам раненый об этом не скажет, он спит или беспамятствует, и оттого я обходил подводы сам.
Грелись каждые два часа у костров, которые я высылал разводить вперёд. Тяжёлых снимали с подвод и клали к огню, потому что человек, потерявший кровь, стынет вдвое быстрее здорового.
Кипяток возили с собой в котлах, обёрнутых соломой и рогожей.
И всякий вечер на ночлеге я обходил весь обоз с фонарём, все сорок четыре подводы, и осматривал каждого. Это занимало у меня три часа.
За три дня я потерял девятерых.
По здешним понятиям это чудо.
* * *
Встали мы в местечке, где армия расположилась на зимних квартирах, и простояли там неделю, покуда собирался обоз.
Неделя эта была последней, которую я провёл со своими.
Тиф пришёл, как я и ждал. Он всегда приходит после сражения, потому что людей сгоняют в тесноту, и всё, что до того тлело по ротам, вспыхивает разом. К концу недели в полках лежало больше, чем выбыло под Пултуском.
У нас больные тоже появились. Только первого же горячечного вынесли в отдельную избу за околицей, а служители при нём мыли руки в известковой воде и рубахи вываривали в котле. Из наших не слёг ни один.
– Михайло Алексеевич. – Никитин застал меня над тетрадью, вечером, в четвёртый день. – Я тут посчитал.
– Ну?
– Вы вот всё считаете, и я, дурак, тоже стал. – Он сел на лавку и положил передо мной листок, исписанный его косым почерком. – Глядите. Я взял три полка, что стоят рядом. У первого наш порядок с осени, вы им давали памятку на марше. У второго частью, они варят рубахи, а воду пьют какую придётся. У третьего ничего, они нас послали, когда мы к ним пришли.
Я склонился над его тремя колонками.
В первом полку за неделю слегло, читал я, двадцать два человека, во втором сорок, в третьем сто девять.
Я держал этот листок и молчал дольше, чем следовало.
– Алексей. Ты понимаешь, что ты сделал?
– Посчитал, – сказал Никитин.
– Ты доказал. – Я положил листок на стол и разгладил ладонью. – Это я мог кричать хоть год, и мне отвечали бы, что осень, что всегда так. А теперь у меня три полка рядом, одна погода, один провиант и три числа. Против этого возразить нечем.
Никитин смутился и стал глядеть в сторону.
– Тут ещё Юлиус ходил, спрашивал по-своему. Он у третьего полка выспросил, сколько у них дров. Говорит, у них дров вдвое меньше, потому надо и это записать, а то, говорит, скажут, что мы врём.
Вот тут я понял, что за три месяца мой немец научился не столько лечить, сколько думать. А это было дороже любого приёма.
– Записывайте оба. И дрова, и тесноту, и харчи. Чем больше вы сами укажете на слабые места, тем меньше их укажут нам.
В тот же вечер я позвал обоих и объявил то, что решил ещё в Пултуске.
– Алексей Степаныч. С понедельника ты остаёшься тут за старшего. Лазарет, люди, известь, весь порядок. Бумагу Виллие подписал, она у меня в сумке.
Никитин побледнел так, что я испугался за него всерьёз.
– Михайло Алексеевич… Я ж не потяну.
– Потянешь.
– Но я же только начал! У меня опыта толком нет…
– Ты лекарь, который уже изменил судьбу множества солдат, – сказал я. – И это не я придумал, это мои числа. Хочешь, покажу?
– Не хочу.
– Тогда слушай. – Я сел напротив него. – Тебе будет страшно первые дней десять. Ты станешь подходить к каждому столу и проверять за всеми, и не станешь спать. Это пройдёт. А потом наступит худшее, и я хочу, чтобы ты о нём знал заранее. К тебе привезут человека, которого ты не спасёшь, и ты станешь думать, что спас бы я. Так вот, Алексей. Не спас бы. Я тоже не всех вынимаю. И ежели ты станешь мерить себя по мне, ты сломаешься к весне.
Никитин молчал, глядя в пол.
– А по чему же мне тогда себя мерить? – пожал плечами он.
– По числам. – Я постучал по его листку. – Только по ним. Они не врут и не жалеют. Гляди свои три колонки и веди четвёртую, свою. И ежели через месяц она станет лучше, чем была при мне, ты мне отпишешь, и я тебе отвечу такое, чего ты от меня ещё не слыхал.
Юлиус, слушавший нас со своего угла, спросил по-французски, что будет, если колонка станет хуже.
– Тогда, Юлиус, вы мне тоже отпишете, и отпишете первым. Плохие числа шлют раньше добрых, это правило.
Немец кивнул и записал в свою книжечку.
А после, оставшись один, я сел над тетрадью и свёл то, ради чего вёл её всю кампанию.
Две колонки.
В левой я выписал, что сталось бы со всем этим по здешнему обыкновению, и выписал не с потолка. Я знал эти числа из своего века. Сколько умирало в наполеоновских кампаниях от ран и сколько от болезней, какая доля раненых не доживала до госпиталя и как на одного убитого в бою приходилось пятеро сгинувших после.
Триста девять человек, принятых мною в Пултуске. По здешнему обыкновению приняли бы не всех, ведь подвод под огонь никто бы не послал, и десятков пять осталось бы в поле на моих глазах. Из принятых треть умерла бы в первые дни. А наутро, при отходе, оставили бы всех, кого не успели вывезти, и тех можно считать умершими.
Я посчитал дважды и получил число, от которого мне сделалось нехорошо.
В правой колонке стояло то, что вышло.
Восемнадцать умерших в Пултуске. Девять в дороге. Шестьдесят с лишним, которых по здешнему порядку бросили бы, едут сейчас в моём обозе. Десятки людей в трёх полках, не слёгшие от горячки, потому что Никитин с Юлиусом всю осень ходили и ругались с фельдфебелями.
Разница вышла такая, что я долго сидел над листом.
Сражение кончилось так, как ему и полагалось кончиться. Беннигсен отошёл, французы объявили победу своей, историки моего века напишут, что победителей при Пултуске не было. В этом я не переменил ни строки и не мог переменить.
А несколько сот человек, которым по всем правилам полагалось умереть в декабре шестого года, будут жить. И без меня этого бы не случилось. Кто-то из них доживёт до двенадцатого года и встретит французов под Смоленском. Кто-то нарожает детей, и дети эти родятся оттого, что некий лекарь заставил четырнадцать человек мыть руки известью и не превращать бойцов в носильщиков.
Никто и никогда этого не сосчитает.
Я закрыл тетрадь и убрал её в сумку, потому что показывать это было некому, а хвастать нечем.
* * *
Прощались мы в понедельник, на рассвете.
С Никитиным простились коротко и скверно – как обычно бывает с теми, с кем прощаться тяжелее всего. Он протянул мне серую тетрадь Штосса, которую я оставлял ему. Потом будто передумал, отдёрнул руку – и всё-таки отдал.
– Вы пишите, – сказал он. – Не как инспектору. Просто пишите.
– Буду.
– И это… – Он помялся. – Матери моей поклонитесь, ежели случится. Я ей отписал, что при мне всё хорошо, а она не поверит. Она вас уважает, вам поверит.
– Съезжу сам.
Юлиус пожал мне руку обеими руками и объявил по-французски, что через год приедет в Петербург смотреть мою больницу и что к тому времени выучится по-русски настолько, что я стану понимать в его речи не только брань.
А с Павлом мы говорили в дороге, в первый же вечер, у костра.
Обоз мой стоял на ночлеге. Павла сняли с подводы и уложили к огню, как всех тяжёлых, и он лежал, глядя в небо, и нога его в белом камне торчала из-под тулупа.
– Ты вот что, – сказал он. – Ты меня послушай, покуда я в силах говорить.
– Слушаю.
– Мне жаль, Михайло. – Он сказал это ровно, глядя вверх. – Мне жаль, что я тебя не знал. Я старший брат, а ты мне до этого декабря был чужой человек, и я даже не могу сказать, чья в том вина. Надо было нам с тобой больше времени проводить.
Я уставился в огонь и подумал то, чего не мог сказать вслух.
Вины его тут не было вовсе. Между нами стоял тот, прежний Михайло, повеса и картёжник, к которому братья не ездили, потому что ездить было незачем. Двадцать пять лет его жизни я донашиваю, как донашивают чужое платье, и долги его плачу до сих пор, и вот сейчас за них расплачивается человек, лежащий у костра с раздробленной ногой.
– И мне жаль, – сказал я. – Только, Павел, мы с тобой не покойники, чтобы жалеть. Давай так. Война кончится. Ты поедешь в Москву к Марье Сергеевне и к детям, а я приеду к вам. Не на день. На месяц.
– На месяц ты не приедешь, – усмехнулся он. – Ты и на три дня не приедешь, я тебя уже понял.
– Тогда ты ко мне. Как встанешь на ноги, попросишься в отпуск и привезёшь всех. И Аннушку привезёшь, я на неё погляжу.
Павел помолчал.
– Уговор, – сказал он. – Только ты, брат, доживи.
– И ты доживи.
– Я-то доживу. Меня лекарь хороший чинил. – Он повернул голову. – Слышишь, Михайло… А нога-то моя останется?
Вот тут я ответил ему так, как отвечаю всем, потому что он был мне брат и потому врать было нельзя вдвойне.
– Останется, ежели не будет гнили. Гниль я увижу в окно первым, и мы с ней станем драться. Хромота будет, кость раздроблена, короче станет на вершок, может, на два. Верхом сядешь. Плясать не будешь.
– А в строй?
– В строй пустят, только не бегом.
Павел выдохнул и засмеялся тихо, чтобы не тревожить ногу.
– Ну и ладно, – сказал он. – Мне бегать поздно. Мне бы стоять.
До Вильны мы шли одиннадцать суток.
Этапный пункт, куда нам надлежало прийти на третьи сутки, стоял в местечке, которое я едва нашёл на карте. По бумаге, выданной мне в штабе, там стоял временный госпиталь на двести коек, при нём лекарь, четыре служителя, запас дров, провианта и перевязочного материала. Обоз должен был встать там на сутки, сдать тяжёлых, отогреться, перевязаться и идти дальше.
Я вёз к нему своих людей и рассчитывал на него.
Мы подошли к местечку в сумерках.
Оно оказалось маленьким, дворов в тридцать, с костёлом и корчмой. Я ехал впереди, высматривая госпиталь. Его нигде не было, и я решил, что он стоит за костёлом.
Там его не оказалось.
Я остановил обоз на околице и поехал искать сам, взяв двух возчиков. Мы объехали местечко дважды.
Ни госпиталя, ни лекаря, ни служителей, ни дров.
Войт, старый поляк, которого мы вытащили из дому, долго не понимал, чего от него хотят. А поняв, замахал руками и заговорил быстро, мешая польские слова с русскими.
Никакого госпиталя тут отродясь не бывало.
Приезжал, по его словам, осенью пан офицер с бумагами. Ходил по местечку, смотрел, записывал, занял у пана Ковальского сарай, дал задаток, взял у корчмаря дров на три рубля и уехал. И больше никто не приезжал. Ни лекаря, ни солдат, ни дров, ни коек – ничего.
Я сидел в седле и глядел на пустую площадь.
А в двухстах шагах позади меня, на околице, в сумерках и при десяти градусах мороза, стояли сорок четыре подводы и четыреста семнадцать раненых, которым я обещал ночлег, кипяток и перевязку.
Госпиталя нет. И решать этот вопрос придётся мне.
Сейчас же.




























