355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Строгальщиков » Слой-2 » Текст книги (страница 13)
Слой-2
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 22:00

Текст книги "Слой-2"


Автор книги: Виктор Строгальщиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

Глава восьмая

В четыре часа утра, когда он понял, что дело совсем плохо и у него ничего не получается, Виктор Александрович сказал сыну:

– Вызывай «скорую».

– Не надо... – долетел из темной спальни едва слышимый голос жены. – Мне уже лучше... Идите спать. Вы же совсем не спали, мальчики...

Сын замешкался, вопросительно смотрел на отца: взъерошенный, худой и длинноногий, в «семейных» цветастых трусах.

– Ну чего, пап?

– Погоди-ка, – сказал Виктор Александрович и набрал номер Чернявского.

«Гусар» ответил почти мгновенно, голос был четкий, всё сразу понял, будто и не спросонья вовсе.

– Жди у телефона, я перезвоню.

Слесаренко вошел в спальню и присел на кровать в ногах у жены.

– Как тебе не стыдно, Витя, тревожишь посторонних людей в такое время...

Русые Верины волосы в темноте на белой подушке казались темными, чужими. Он погладил жену по коленке, поправил сбившееся одеяло.

– Пожалуйста, приготовь мне халат, ночную рубашку и смену белья... Ох, да ты не найдешь, ты не знаешь...

– Я всё найду, Верочка, – тоже полушепотом произнес Виктор Александрович. – Ты мне скажи, и я все найду. Я понятливый. О, я такой понятливый! Почти как дворняжка. Ты знаешь, что дворняги – самые умные собаки на свете?

– Знаю. – Он почувствовал, что жена улыбается. – У них большой жизненный опыт.

– У меня тоже.

– И щетку возьми в ванной, пасту и мой шампунь, только не большой, а маленький флакончик...

– Я всё найду, всё сложу, не волнуйся.

Он понял: Вера смирилась, что сейчас ее увезут.

– Батя, к телефону, – подал голос сын из коридора, но Слесаренко уже слышал сам и поднялся, ободряюще стиснув на прощание худую верину коленку. – Иди спать, – сказал он сыну.

– Так, – начал доклад Чернявский, – машина сейчас подойдет. Я распорядился, но ты напомни этим мудикам, то есть медикам, чтобы везли в Патрушево, в больницу нефтяников. Я уже поднял Кашубу...

– Ну зачем же, Гарик? Ночь на дворе.

– Слушай сюда. Напомнишь медикам, чтобы везли в больницу нефтяников. Будут ерепениться, скажешь им фамилию: Виртенберг. Это ихний главврач. Только учти: Виртенберг – это женщина, а то скажешь «он». Сегодня дежурит районная больница, ну ее к хренам, эту дыру, пусть везут в Патрушево к нефтяникам. Понял? Повтори.

– Патрушево. Кашуба. Если что – Виртенберг.

– Молодец. Сам не езди, нечего зря болтаться, завтра к вечеру вместе проведаем. То есть уже сегодня. И никуда не исчезай, никаких дач, будь дома!

– Да ты что, Гарик, конечно...

– И спокойнее, старик, спокойнее. Не в первый раз, всё обойдется, у Кашубы кадры проверенные, утром Кузнецова подключим из кардиоцентра.

– А может, ее сразу в кардиоцентр, Гарик?

– Делай как сказано, Витюша. – Фраза прозвучала жестковато, с ноткой неудовольствия, словно Гарри Леопольдович слегка обиделся на Виктора Александровича: как он мог, Слесаренко, даже на мгновение предположить, будто он, Чернявский, что-то делал неправильно или что-то вдруг недодумал?

– Спасибо, Гарик, – сказал Виктор Александрович.

– Вере привет и поцелуи, – прежним тоном наставника произнес Чернявский. – А потом покажи ей за меня кулак: ишь ты, болеть надумала! Ей еще на свиданки бегать надо, нечего бабушкой прикидываться. Ну всё, я утром позвоню. Сам в больницу не звони, зря людей не дергай. Отбой.

Виктор Александрович положил трубку и обернулся. Вера стояла у двери ванной комнаты, зажав в кулаке у горла ворот ночной рубашки.

– Ты зачем?.. – шепотом закричал Слесаренко.

– Надо одеваться, – виновато улыбнулась жена.

Приехала бригада «скорой» – два молодых, здоровых парня в каких-то детских коротких халатиках, говорили и делали всё небрежно-покровительственно, словно бы Слесаренко их разыграл, и никто здесь ничем не болеет, заведомо ясно, но они соблюдают правила симулянтской этой игры – работа у них такая. Не в первый раз Виктор Александрович наблюдал эту раздражающую манеру врачей вести себя с больными, как с обманщиками. И даже говорил на эту тему со знакомым доктором, тот не обиделся и не удивился, сказал: так надо, своеобразная психотерапия, это больному только на пользу. Слесаренко внешне с ним согласился, но подозрение осталось – стойкое подозрение, что за пресловутой «терапией» скрывается усталое врачебное равнодушие: еще один-одна из тысяч; все люди болеют, все рано или поздно умирают... Профессиональная притерпелость, как у самого Виктора Александровича к кричащим и плачущим посетителям.

Он проводил жену до машины. Вера куталась в шаль, смотрела уже отстраненно, уже из больничного далека. Прижимая к себе в тесном лифте знакомое до бесполости слабое тело, он испытал непереносимую жалость и тоску: вот, не смог, сам не смог, отдает ее чужим людям.

– Ешьте, – сказала Вера на прощание. – Не забывайте есть вовремя. И перестаньте пичкать Максимку манной кашей, это вредно, это тяжелая пища для ребенка.

Слесаренко никак не мог понять, почему жидкая манная каша на молоке считается тяжелой пищей. По выходным, когда Виктор Александрович никуда не спешил и любил выспаться, поваляться в постели подольше, внук приходил и дергал его за ногу: «Дед, пошли кашу варить». Слесаренко вставал, и они шлепали на кухню, ставили на плиту литровую металлическую кружку с молоком до половины; Максимка занимал свое место часового – на стуле у плиты, хватался пальчиками за спинку и заглядывал в кружку, и, когда молоко закипало и пенка начинала подниматься, прыгал на стуле и кричал: «Дед, бежит, бежит!». Он передвигал кружку на соседнюю конфорку, сыпал крупу и сахар, и снова ставил на огонь, и говорил: «Внимание!..» – «Бежит, бежит!..». Так делали три раза, потом каша выливалась в большую тарелку для остывания. Они топали в ванную, чистили зубы и умывались, потом внук смотрел, как дед бреется, как из страшного, в карабасовской пенной бороде, становится постепенно обычным знакомым дедом. Максимка сидел на стиральной машине; Слесаренко видел его в зеркале и делал ему разные гримасы. Вернувшись на кухню, они садились друг против друга, Виктор Александрович проводил ложкой по каше пограничную черту, и они бросались в атаку, защищая свою и заглатывая чужую территорию. «И что здесь вредного?» – думал Слесаренко. Манная каша и рыбий жир – анаболики несытого послевоенного детства. Он помнил знаменитый плакат на торцевой стене гастронома: страшный зубастый мальчик разевал рот под надписью «Дети любят бутерброд с маргарином».

Вот Веру и увезли.

Лифт долго спускался, постанывая. Вышла девушка с овчаркой, собачий ранний моцион, посмотрела на Виктора Александровича с брезгливым испугом – старый, толстый мужик в полосатой пижаме, в шапке на ухо и зимних сапогах... Маньяк, сейчас нападет и надругается.

– Почему собака без намордника? – строго спросил Виктор Александрович, чем окончательно сокрушил девицу: ну точно, маньяк, разве нормальный человек об этом спросит в полпятого утра?

Сын сидел на кухне и курил. Занавеска на окне была сдвинута: наблюдал сверху, как мать увозят.

– Ну что? – спросил сын.

– Я же сказал тебе: иди спать.

– А сам?

– Я тоже прилягу. Мне-то что, я в отпуске, а вам вставать уже скоро. Как Максимка?

– А что ему – спит. Потеряет бабку утром...

– Ты, это, сплюнь, по дереву постучи!

– Ты что, батя, я не об этом, ты что городишь...

Свет на кухне был слишком ярким, давно хотел перевинтить лампочку помягче, но надо было снимать плафон, лезть туда с отверткой... «Утром сделаю, – решил Виктор Александрович. – И вообще, надо домом заняться». Многое в квартире развинтилось и разболталось, привычный глаз не замечал, пока не ткнешься носом. Была и вовсе несусветная мечта – сделать телефонный отвод в спальню, установить там второй аппарат, чтобы не бегать в коридор по вечерним и ночным разговорам.

– Докуривай, пошли ложиться... Как на службе?

– Да все нормально, пап, – сказал сын. – Как у тебя?

– Порядок.

– Маме сказали: ты хочешь уволиться.

– Кто, когда? Вот же сволочи!

– Да ладно, пап, не переживай. Ты что, свою публику не знаешь? Вся радость жизни – посплетничать.

Неожиданная взрослость сына, и как он это сказал – полу-презрительно, мимоходом, словно давно уже вынесенный приговор и его людям, и его работе, да и ему самому, получается, – больно задели Виктора Александровича, но он не подал вида, тронул сына за плечо и ушел в спальню.

Он расправил подушку жены и набросил ровно одеяло; почему-то не хотелось видеть постельный оттиск Вериного тела, вмятину изголовья, стакан с водой и рюмку с каплями... Разве он виноват? Он же приехал, он носил ей лекарства, делал грелку к ногам и горчичник на грудь, как просила... И он не спал, лежал рядом в темноте, хотя очень трудно было вот так вот крепиться без чтения, он боялся опозориться и задремать, но свет нервировал Веру, она пыталась уснуть и болеть уже во сне, никому не мешая.

Слесаренко включил бра и поднял с полочки книгу воспоминаний Хрущева; читал уже неделю, уже начиналась война, Хрущев мотался из Москвы на Украину и обратно, и всех вокруг него бесконечно арестовывали, пытали и расстреливали, а молодой еще Никита ходил в тюрьму по партийному долгу, к нему приводили знакомых большевиков, и они говорили: «Разве мы враги, Никита Сергеевич?», а сопровождавшие Хрущева энкавэдэшники говорили: «Не верьте, врут, спасают свои шкуры», и Никита Сергеевич следовал генеральной линии, любил Сталина и верил ему свято, а потом Сталин умер, и Никите Сергеевичу стало ясно, что это был тиран, поправший ленинские принципы, и он сказал об этом с трибуны двадцатого съезда, но Виктор Александрович еще не дочитал до этого; Хрущев снова ехал поездом из Киева в столицу: после случая с Микояном генсек запретил членам Политбюро летать самолетами, только поезд, летать снова начали уже в войну, по необходимости...

В последние годы Виктор Александрович почти не читал ничего художественного. Ему казалось, что литература вдруг куда-то пропала, остановилась и кончилась. Детективную белиберду он не жаловал, особенно современную, когда любой дурак мог сесть и написать, и издать всё что угодно. Те русские знаменитые писатели, властители душ и умов, чью каждую страницу в «Новом мире» или «Знамени» еще совсем недавно ждали и пили как родниковую воду, вдруг бросили писать и стали ругаться друг с другом в политике; из-за спин знаменитых и любимых вышли новые, злые и сумрачные, непонятно многословные, вроде Битова, которого он так и не смог читать, как ни советовали и ни хвалили. Другие, что вернулись с Запада, печатали что-то занудно вчерашнее, сводили счеты с побежденными и мертвыми давно уже врагами.

И вот однажды на книжной полке сына ему попался томик «Августовские пушки» американки Барбары Такман, издание еще семидесятых. Начал листать, увлекся и прочел запоем: август четырнадцатого, Самсонов и Рененкампф, Клюг повернул, маршал Фош отсиживался в Париже, дело полковника Мясоедова... Потом стал искать и нашел соответствующую книгу Солженицына, прочитал с интересом, но после чистой и живой истории «Пушек» здесь лезла заданность, идеологическая задача и ненужная Виктору Александровичу авторская «художественность».

Купил дневники Деникина, двухтомник Милюкова, записки Савинкова... Бунинские «Окаянные дни» потрясли зоркой ненавистью, страшной силой невозможности примирения с «грядущим хамом». Потом был Троцкий: талант, смерч, самовлюбленный гений революции, все-то он знал наперед, даже про ледоруб... Из современных с удовольствием прочел Олега Попцова «Хроника времен царя Бориса» – быт и нравы «демократического» Кремля, окружение Ельцина и он сам в августе и октябре; всё хорошо и интересно до крайности, если б не нудные пространные размышления о судьбах России и его, автора, собственной роли в истории.

Теперь был Хрущев, ждущий очереди «мемуар» Кагановича... Иногда Виктор Александрович задавал себе вопрос: а ты о чем напишешь, когда выйдешь на пенсию? Время под стать семнадцатому, страна на переломе, мир изменился в масштабах целой планеты, чему он, Слесаренко, свидетель и соучастник... Но понимал – не дано. И дело было даже не в литературных способностях; историку, летописцу совсем не обязательно быть художником, можно быть просто фотографом, ведь фотографии прошлого века занимательнее многих великих картин. «Бурлаки на Волге» – это классика, кто спорит, но увидел как-то в журнале фотографию двух крестьян в трактире на ярмарке в Нижнем: конец прошлого века, бородатые лица с настороженными глазами – господи, целый мир, эпоха, и в то же время конкретные жившие люди, семьи и нелегкий труд, продали товар и сидят, кушают водочку, говорят о чем-то... О чем? Вот бы услышать!

Книги по истории давали Виктору Александровичу именно эту возможность – «услышать» живые голоса, без чужого пересказа. Но отдавал себе отчет, что не столько ищет там, в глубине, ответ на мучившие голову вопросы, сколько убегает, прячется в былом от сегодняшнего.

И еще: эти книги наполняли Слесаренко печальным и мудрым покоем. Какие люди, события и судьбы, какие страсти, драмы и надежды, взлеты и падения – и всё кончилось, всё давно уже кончилось...

Он так и заснул – под горящей лампочкой, с книгой на груди, и проснулся от внукова дерганья и смеха. Максимку собирали в садик, он бегал по комнатам в одном ботинке и уворачивался от ловивших его родителей.

Чернявский приехал в десять без предварительного звонка. Был озабочен, но уверен и легок в движениях. Пили кофе на кухне, Чернявский докладывал.

– Приступ купировали, давление стабилизировалось. Сегодня приезжать не надо; завтра переведут в обычную палату – съездишь, посидишь. Ну, фрукты, соки, как обычно. Короче, ситуация под контролем, – закончил «гусар» голосом Черномырдина.

– Идем на дно, настроение бодрое...

– Ты это брось, Витек, – угрожающе весело сказал Гарик. – А то я тебя тоже в больницу упрячу, только другого профиля. Скуксился ты, Саныч, с первого удара. Держать, держать надо, как в боксе!

Чернявский помахал кулаками у лица, закрываясь и делая мелкие выпады.

– Слушай, а давай мы их всех нагребём? – Чернявский перестал боксировать и наклонился над столом к Виктору Александровичу. – Бросай всё на хер и иди вице к Шепелину! Через год президентом станешь, мы с тобой всё строительство в городе в кулачок схапаем! Схапаем и зажмем, и хрен с кем поделимся. На твое место в Думе Терехина двинем, будет свой человек, да он и так свой, ставить некуда... И пошли они все мелким бисером! Зарплата – в десять раз больше твоих думских вшивых копеек.

– Я и сам об этом думаю, и давно, Гарик. Но... надо было раньше, сейчас нельзя, нельзя. Получится, что я сдался, что меня выкинули. Я так не хочу.

– Да брось ты, – поморщился «гусар». – Какое тебе дело до этих мудаков? Вот, блин, трагедия моральная... Оральная! Хрен им в зубы, Витя, кто они такие? Их завтра сметут, а ты останешься. Если делом займешься. Строители всегда нужны – хоть коммунистам, хоть капиталистам.

Всё это он и сам уже перепробовал за ночь, лежа рядом с женой и прислушиваясь к слабым сигналам ее дыхания.

Чернявский был прав, соглашаться же с ним не хотелось.

Но прав же, тысячу раз прав. Если и есть у него, Слесаренко Виктора Александровича, некоторое предназначение, то разве оно в доме на Первомайской? В этих бесконечных совещаниях и заседаниях, сплетнях и ругани, латании дыр и переливании из пустого в порожнее, бесконечных и бессмысленных встречах с неприятными и ненужными ему людьми? Он прикинул однажды и ужаснулся: на девяносто девять процентов его работа состояла из отрицательных слов и эмоций: нет, нельзя, не дам, вы не правы, не согласен, не положено... Разве это жизнь, разве можно жить постоянно заряженным отрицательно? Конечно же, существовал сподручный способ заслониться, укрыть себя бетонным зонтиком конечной цели, итогового смысла: благо города и горожан, забота о всех, пусть даже в ущерб отдельно каждому – время всех рассудит. Он иногда говорил об этом людям в кабинете, и получалось убеждать других, но себя всё меньше.

В его работе на износ, в его добровольной преданности этой проклятой работе была отравляющая примесь эгоизма. Он – главный, его дело – главное, его усталость важнее усталости жены, его слова и мысли дороже слов и мыслей сына, его здоровье самоценнее, пусть даже он и не жалуется никогда и никому...

Какая примесь? Основной замес, вся его жизнь замешана на его собственной неоспоримой первичности. Но если вдуматься хотя бы на миг, если набраться мужества и признать свою неправоту, творимую десятилетиями, выходило, что он жертвовал самым главным ради второстепенного. Ведь все всё забудут, сменятся мэр и депутаты, и никто их не вспомнит добром – так мы устроены, рады плюнуть вослед уходящим, и его, Слесаренко, тоже проклянут и забудут все, кроме тех, кем он жертвовал ради придуманного им самим так называемого долга: его родители так тихо и долго жившие и вдруг умершие в Омске – без него; жена Вера, лежащая сейчас в реанимации одна-одинешенька; взрослый грубоватый сын, весь в него, тоже погряз в бесконечных делах, невестка жалуется Вере, но не ему, он в семье комендант, кто же с болью идет к коменданту? И слепо, бессмысленно любящий деда Максимка, ибо нет в любви смысла, в настоящей любви, она беспричинна, там нет вопросов: «зачем» и «почему».

Вот оно – главное. И когда он умрет на бегу, первый счёт – перед ними, за них, кому отдал так мало, так бесконечно и непростительно мало себя.

– Буду думать, – сказал он Чернявскому. Вышло как на трубе: «бу-ду-ду».

Проводив «гусара», он шлялся по комнатам с отверткой в руках и выдувал из щек глупым маршем: бу-ду-ду, бу-ду-ду!..

Он решил, что начнет с парикмахерской. Обычно его стригла сноха, сынина жена, у нее хорошо получалось. Но когда суетилась вокруг, задевала его крепким девичьим телом, это нервировало Виктора Александровича, как и хождение по дому в коротком халатике, развешанное в лоджии не Верино белье – одни веревочки с кусочками материи. На ее взгляд, он был, наверное, замшелым мастодонтом, чего стесняться, но зря так думала: Оксана только чуточку постарше.

Вот и еще один долг, жизнь в кредит с неоплатой.

Стричься надумал в «Сибири» – ближе места не вспомнил. Когда шел мимо здания на Первомайской, рефлекторно отыскал взглядом свои окна. Даже отсюда, с улицы, ощутил, как там пусто, там его уже нет.

Отсидев минут десять в очереди и больше получаса в кресле под белой накидкой, среди едва переносимых одеколонных запахов – в стройотряде погиб товарищ, тело долго везли поездом в Омск, гроб был пропитан «Шипром», навек запомнилось, – он вышел подтянутым и посвежевшим, шапка ползала туда-сюда на гладком маловолосье. В программе был поход до магазина «Знание», где видел раньше книгу про Павла Первого, этого Гамлета русской истории, убитого современниками и оболганного скорыми на руку и суд потомками.

При входе на площадь на углу Водопроводной его окликнули гулко по отчеству, Виктор Александрович повернулся и увидел Медведева, давнего знакомца и приятеля по городской администрации, ныне «сидевшего на хозяйстве» у Рокецкого – был начальником управления делами.

– Ты чего мимо идешь, Виктор Саныч? Пора уже, пять минут.

– Привет, Вячеслав Федорыч, – сказал Слесаренко, не приближаясь. – Куда пора, не понял.

– Тебе что, не передали?

– Что именно?

– Общий сбор, ты докладываешь по Сургуту.

Слесаренко припомнил: да, были звонки, когда они сидели на кухне с Чернявским, он не брал трубку: зачем? Про жену он узнал, других новостей не требовалось

– Вот черт, – негромко ругнулся Виктор Александрович и взошел на крыльцо к Медведеву.

В этом доме на Володарского разместили так называемую общественную приемную губернатора – несколько комнат в самом конце коридора, после «штаба» черепановских большевиков и помещения общества жертв политических репрессий; какой-то шутник переправил на вывеске общества букву «р» на букву «д», получилось «депрессий», так и висело уже полгода – никто не замечал, даже сами «депрессанты», половина из которых, если не все, по ясному мнению Слесаренко, вполне соответствовали новой редакции вывески.

– Ты как? – участливо спросил Медведев, полуобернувшись на шаге.

Виктор Александрович дернул щекой: «Все сочувствуют, все исполнены жалости...».

Большая комната для заседаний была наполнена людьми и дымом. В углу возле столика с кофе и бутербродами кучковались журналисты-наемники во главе с Коллеговым (познакомились на выборах мэра весной, но не слишком); на дальнем краю длинного заседательского стола копилось выборное начальство: секретарь административного совета области Первушин, «советник по особо важным делам» Дубинин (сам придумал), начальник общего отдела Волкова (истинный зам губернатора по влиянию, умница баба, аппаратчик от бога), неприметный внешне «молодежник» Сарычев (Виктор Александрович относился к нему слегка по-отечески, но ценил за прямоту, организаторские способности и неучастие в больших интригах). Еще ректор «индуса» Карнаухов, Загорчик из Союза офицеров; два товарища по городской Думе – Рябченюк и Бондарь, новое поколение выбирает политику, а не «пепси» (Бондаря он откровенно побаивался, видел в нем сжатую пружину честолюбия; в Рябченюке сквозило что-то детское, нерастраченная юная доверчивость, политический наивный романтизм, но вот с ним бы в разведку пошел, а с Бондарем – только в контрразведку).

– Так, кончайте разброд и шатания, – подал голос Первушин; журналёры травились кофе и анекдотами. – Эй, пишущая братия, чему веселитесь? Не рано ли?

– В чем дело, начальник? – через губу спросил Коллегов, раскинув пальцы веером. – Кого хороним, в натуре?

За столом посмеялись и стихли.

– Начнем с доклада, – сказал Первушин. – Шеф перед отъездом в отпуск его прочитал. Ну, по крайней мере говорит, что прочитал. И спрашивал: где ТЭК, где нефтегазовый комплекс? Это – основа, мы все на это работали. Сказано: развить и усилить, разные фантики и бантики убрать, добавить конкретное – переработка, освоение новых месторождений, Тюменская нефтяная компания...

– А зачем, собственно, так уж сильно развивать эту тему? – пробурчал Дубинин. – Не вижу смысла. На севере, я понимаю, – да. А на юге? Кому здесь какое дело до нефти и газа? Пенсии, зарплата, детские пособия, плата за жилье, дешевый хлеб, борьба с бандитами, благоустройство, тепло и горячая вода – вот чем люди живут...

– Все это правильно, – мягко перебил его ректор Карнаухов, – но основа южного благополучия – север, нефть и газ. Надо объяснить это людям.

– Чего тут объяснять, – навалился на дискуссию медведевский баритон. – Всё: прощай, округа, мы их уже упустили. Надо думать, как выживать самим.

– Что скажешь, Виктор Александрович? – спросил Первушин, снимая очки и щурясь исподлобья. – Ты там был, рассказывай.

– Рассказывать, собственно, нечего, – сказал Слесаренко и говорил потом минут двадцать: про вежливую пассивность или плохо скрываемое сопротивление местных северных властей, равнодушие и усталость простого народа; двойную, если не тройную, игру нефтегазовых «генералов» и бандитско-коммерческой мафии; про северную прессу, именовавшую Тюмень «далекой и жадной империей»...

Тут встрял Коллегов с иллюстрацией: читал в «Новостях Югры», как журналист из Хантов беседовал якобы с народом в тюменском аэропорту, и народ призывал северян не участвовать в выборах областного губернатора – зачем, дескать, не мешайте нам выбрать «своего», у вас уже есть Филипенко с Неёловым.

– А знаете, что салехардский «Красный Север» написал в отчете с инаугурации Неёлова? Сейчас умрете, цитирую: «На сцене стоял губернатор – маленький, как Ленин, и огромный, как Ямал...».

– Маразм, – буркнул Дубинин.

– Ладно, это бантики, – вернул к истоку разговор Первушин. – Всё, что здесь рассказал Виктор Александрович, абсолютная правда. Вполне возможно, что выборов на Севере просто не будет. Тогда мы должны иметь два варианта доклада, два варианта трактовки наших отношений с округами. Только ни в коем случае не нападать на них и не мазать дерьмом: выборы пройдут, нам все равно жить и работать вместе.

– Но у нас должна быть концепция, – выждав паузу, весомо сказал Бондарь. – Это всё тактика, а где концепция? У нас есть концепция?

– Да всё у нас есть, успокойся, – сказал Коллегов.

– Тогда почему меня с ней не ознакомили? Обращаюсь ко всем: вам известна концепция? Разве можно работать без концепции?

– Концепция, фуепция... Ну что ты заладил, Игорь? Дам я тебе... концепцию.

– Всё, закончили. – Первушин хлопнул ладонью по столу. – Едем дальше. Раздел, касающийся Тюмени как областной столицы: культурный, научный, промышленный центр – запасной аэродром для северян-пенсионеров, а не какая-то там погоняловка, где все только сидят и командуют. Понял, Миша? Включай своих спичрайтеров, пусть переписывают... Так, Сарычев, семнадцатого – День молодежи... Где появиться, с кем встретиться, что говорить. Молодежь на выборы почти не ходит, это провал, но это и резерв; если Окрошенков перехватит инициативу – голову тебе отверну.

– У меня все нормально, – сказал Сарычев. – Мы не старухи, нам голову подачкой не задуришь.

– Ох смотри! – погрозил ему пальцем Медведев.

– Повод для беспокойства, конечно же, есть, – профессорским голосом произнес Карнаухов. – Но мы работаем в общежитиях и надеемся на успех; можно сказать, уверены в успехе.

– Всё решит село.

Дубинин швырнул эту фразу на стол и пошел вокруг стола с чашкой в руке; головы поворачивались соразмерно его продвижению.

– Тюмень если и даст преимущество Рокецкому, то совсем небольшое. Север даст минус, поэтому стоит подумать о том, как мягко спровоцировать округа вообще не открывать избирательные участки. И бросить все силы на юг, на сельское население, и заставить его поголовно идти на выборы. Если не заманить, то запугать – развалом области.

– Кто у нас за юг отвечает, Горохов?

– Почему только Горохов? – обозначила свое присутствие молчавшая ранее Волкова. – Мы все работаем.

– Агитпробеги, чтение лекций, распространение литературы – всем этим занимается наше движение «Западная Сибирь», я могу отчитаться подробно, – сказал Бондарь.

– Фантики и бантики... – повторил любимую фразу Первушин. – Когда появится ваш выпуск «Российского выбора» по селу?

– Готовим.

– А по Райкову?

– Всё в наборе. Материалов хватает.

– Бедный дядя Гена, – сказал Коллегов. – И зачем он полез? Теперь уделают...

– С двадцатого числа всех доверенных лиц – по районам и в округа, нечего в Тюмени отсиживаться.

– Но, Валерий Петрович, надо их, так сказать, вооружить, – обратился к Первушину ректор. – Статистические данные, программа кандидата, основные вехи биографии.

– Понял, Коллегов? К двадцатому сделаешь, передашь Карнаухову.

– Главы администраций тоже просят пакет документов, – сказала Волкова. – Что полезное сделал губернатор для каждого района...

Первушин поглядел на Волкову поверх очков, в спокойных обычно глазах его запрыгали бесенята.

– Если глава администрации не знает, «что полезное» сделал губернатор для его района, такому «главе» надо голову рубить немедленно, не дожидаясь выборов, Людмила Дмитриевна.

– Я согласна, – с легким вызовом ответила Волкова. – Я даже предлагала конкретные кандидатуры. Но Леонид Юлианович не хочет, такой он человек.

– Зря, – сказал Дубинин. – Это бы хорошо прозвучало.

– Слишком добрый он мужик, – пробасил Медведев. – Он с ними нянчится, а они его кинут на выборах, вот увидите. – Он назвал три фамилии, за столом согласно кивали.

– Теперь седьмое, – скомандовал Первушин. – Марш и митинг «Трудовой Тюмени». Где Кульчихин? Его приглашали? Почему нет? На его заводе – половина черепановского «обкома». Он что, с людьми поговорить не может? Ну пусть шумят, ругают Ельцина, но нельзя же превращать праздник в сплошное торжество товарища Черепанова! Найдите, чем и как противодействовать, подготовьте людей...

– Черепанов заказал в ТВВИКу бронетранспортер. Будет выступать с башни, с кепочкой в руке, а потом – очередь по окнам и на штурм, – сказал Коллегов; все уставились на него в тихом ужасе.

– Вру, конечно, успокойтесь.

– Ну тебя к черту, Коллегов, – сказал Дубинин. – Дошутишься, как Александр Федорович.

– Это кто? – спросил Медведев.

– Это Керенский. Помните такого?

«Весело живут ребята», – подумал Виктор Александрович, наблюдая за всеми и всем как бы со стороны. К его «вопросу» больше не возвращались, можно было бы встать и уйти, и Слесаренко ловил взгляд Первушина, чтобы глазами дать понять и отпроситься; тот заметил, наконец, но показал рукою: не спеши.

Закончили не скоро, но закончили. Кто сразу ушел по делам, кто остался; проветривали комнату и тут же курили снова; поедали бутерброды, Сарычев на правах хозяина – он заведовал общественной приемной – всех приглашал и угощал, потом долго шептался в уголке с Дубининым.

Подошел Первушин, увлек Виктора Александровича за локоть к дверям.

– Что с Верой? Серьезно?

– Говорят, обошлось. К вечеру поеду сам, разузнаю.

– Машину дать?

– Спасибо, вызову свою. Я как-никак еще... – Он заглушил концовку фразы глубокой сигаретной затяжкой.

– Я тебе что скажу, Виктор Александрович: не суетись пока. Все образуется, не надо...

– Так ведь второй случай за год. То взрыв, то это... Я понимаю: тут что угодно в голову взбредет.

– Ты не спеши. – Первушин посмотрел по сторонам. – Скоро все это кончится. Сам понимаешь – будут перетряски. Если захочешь – мы тебе место найдем.

– Разве дело в месте? – вздохнул Слесаренко. – Дело не в месте... Тебе самому Рокецкий уже предложил что-нибудь конкретное? Или так и останешься в административном совете?

– Рокецкий никому ничего не предлагает. Наоборот: все висят в воздухе. Никто не знает, уцелеет он после выборов или нет.

– Что – действительно так плохо?

– Почему? Совсем неплохо. Выборы он выиграет – это объективно, но с первого тура вряд ли удастся, будет второй, в январе.

– Он и Райков?

– Едва ли. Райков – едва ли.

– Вот как? Рискуете, ребята.

– Никакого риска. Но Рокецкому трудно настроиться психологически на второй тур. Мы его готовим, но он нервничает.

– А что с округами? Ведь были же указы Ельцина. И по октябрю, и по декабрю...

– Указы нетрудно оспорить в суде – они нарушают конституционные права и кандидатов, и избирателей: по срокам не соответствуют. А толковых юристов на Северах хватает.

– Ну хорошо. Но Москва-то, Москва его поддерживает?

– На словах – поддерживает. Вот только денег не дает.

– На избирательную кампанию?

– При чем здесь кампания, Саныч? На пенсии не дает, на зарплату бюджетникам! Это же федеральные деньги. Пока выкручиваемся, гасим из бюджета, кредиты берем, но это же яма, и мы ее сами роем... С другой стороны, если пенсии и зарплату не выдавать – какие выборы, пролетим с треском! А Москва отвечает: денег нет, ждите. Вот теперь сам и подумай насчет поддержки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю