Текст книги "Ювелиръ. 1808. Саламандра (СИ)"
Автор книги: Виктор Гросов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Следующие три часа за верстаком превратились в мучение. Если с «шерсткой» мне было проще, то тут работа была тоньше. Я боролся с собственным пульсом. Я научился предсказывать его, чувствовать нарастающую волну, ее пик и короткий штиль после. Я стал одним целым с этим проклятым ритмом. И когда, наконец, последняя ось встала на свое место, я откинулся на спинку стула, мокрый от пота.
Крепление. Никаких атласных лент, этого пошлого атрибута венецианских маскарадов. Мой барс должен был сидеть на лице как влитой. Из тонкой полосы вороненой стали я выковал упругий, пружинящий обруч, который спрячется в высокой женской прическе, охватывая голову сзади. Я прикрепил его к маске на двух крошечных, невидимых шарнирах.
Для примерки на столе стоял деревянный манекен – точная копия головы Элен, сделанная ее шляпником. Часами я подгонял форму обруча, изгибая его, стачивая, добиваясь идеальной посадки. Он не должен был ни давить, ни сползать.
Последний день. Десятый. Я был выжат до капли. Финальная полировка, проверка каждой жемчужины, каждого узла. И вот он, момент истины.
Я надел маску на манекен. Нашел на лбу барса, среди черных жемчужин, одну – замаскированную головку кнопки. Легкое нажатие.
Тихий, породистый щелчок, как у дорогого хронометра.
И черное облачко шелка, освобожденное пружиной, плавно, без рывка, опустилось вниз, скрыв деревянный подбородок манекена. Вуаль легла идеально, создав вокруг лица ауру тайны.
Снова нажатие. Тот же тихий щелчок. И вуаль, подхваченная механизмом, так же плавно и бесшумно убралась обратно. Все работало безупречно.
Я снял маску и положил ее на черный бархат. Работа была окончена.
На бархате лежал живой, хищный артефакт, полный скрытой силы, он соединил в себе варварскую мощь и высочайшую технологию. Я смотрел на свое творение. Гордость творца, создавшего шедевр, схлестнулась с чудовищной усталостью.
В глубине души я боялся, что после ранения не смогу повторить что-то подобное. Мне казалось, что пирамида, которой меня экзаменовали, это мой предел. Но я ошибался. Мастер Григорий был снова в строю. Да, с нюансами и оговорками – но в строю.
Поздний вечер. В свете фонаря за окном лениво моросил мелкий весенний дождь. Тишина и тепло окутывали кабинет. Работа окончена.
Я непроизвольно возвращался взглядом к маске: ее жемчужная шкура мерцала в неровном свете лампы, а александриты в глазницах ловили отблески пламени, вспыхивая тревожными, кроваво-красными искрами. Зверь спал.
Укутавшись в тяжелый халат, я сидел в кресле и пил горячий чай с травами, не отрывая взгляда от своего творения. Тело приятно ныло от многодневной усталости. Гордость творца боролась с глубоким, высасывающим опустошением. Я отдал этой маске всего себя.
Дом затих. Мастера давно разошлись. Кулибин, поворчав на погоду, заперся в своей берлоге. Внизу, в холле, нес вахту Ефимыч. Тишина. Покой.
Эту тишину разорвал суетливый, испуганный стук в дверь.
– Войдите!
Дверь распахнулась, и в кабинет, спотыкаясь, влетел мокрый, без шапки, Прошка. Задыхаясь, он не мог вымолвить ни слова, и тыкал пальцем за спину, в сторону лестницы.
Остатки усталости как рукой сняло.
– Что случилось, Прошка? – подался я вперед. – Нападение?
– Т-там… – выдохнул он, заикаясь. – Внизу… гость… Он… он Ефимыча оттолкнул… и идет сюда… говорит, к вам…
Опираясь на трость, я вскочил. Это еще что за напасть? Ефимыча? Оттолкнул? Да кто посмел-то⁈
Из коридора донеслись тяжелые, уверенные шаги. Поступь хозяина. Метнувшись к верстаку, я нащупал холодную рукоять тяжелого кузнечного молота. В одной руке трость, в другой – молот. Наверное, забавное зрелище.
– Прошка, живо к Кулибину! – прошипел я. – Скажи, тревога! И запритесь!
Мальчишка выскользнул за дверь. Через полминуты у самого порога звук шагов пропал. Я затаил дыхание.
Медленно дверь отворилась.
На пороге, один, в мокром дорожном плаще стоял граф Федор Толстой.
Не пьян. Его черные глаза горели абсолютно трезвой злобой.
И чего ему надобно?
Глава 14

Скользнув взглядом по молоту в моей руке, он просто посмотрел на бесполезное железо так, будто увидел таракана, угрожающего сапогу. Затем фыркнул и, не говоря ни слова, прошел вглубь комнаты.
Я так и застыл, все еще сжимая рукоять. Какое к черту нападение? Убийца не стал бы с ленивым интересом изучать обстановку в кабинете, а бретер, явившийся закончить начатое, не склонился в сторону стеклянной стены с холодным любопытством. Его взгляд лишен враждебности, хотя и зол – так ленивый оценщик осматривает доставшееся в наследство имение.
С противным скрипом я опустил молот на верстак и, опираясь на трость, тяжело упал в рабочее кресло, наблюдая за незваным гостем. Адреналин схлынул, оставив после себя усталость и звенящую тишину, которую граф Федор Толстой и вовсе не замечал.
Его поведение не оставляло сомнений: передо мной не противник, явившийся на поединок. Он будто новый владелец, придирчиво осматривающий хлопотное хозяйство. Он прошелся вдоль шкафов, провел пальцем в безупречно белой перчатке по кожаным корешкам, оценивая качество тиснения. Задержался у верстака, склонившись над маской «Снежного Барса». Ни тени восхищения, лишь холодное, аналитическое любопытство. Не ценитель. Оценщик.
Я следил за каждым его движением. Наконец, заложив руки за спину, Толстой подошел к огромной стеклянной стене, отделявшей мой кабинет от торгового зала. Он смотрел вниз – на мою маленькую империю.
И тут в открытом дверном проеме бесшумно выросла фигура. Кулибин.
Он просто возник из ниоткуда. В его огромной ладони был зажат плотницкий топор с блеснувшим в свете лампы лезвием. За его спиной, ощетинившись, стояла моя гвардия: Ефимыч с оружием наперевес и Прошка, сжимавший дубовую оглоблю, что была вдвое выше его. Они стояли в ожидании. Эта молчаливая, нелепая и отчаянная готовность умереть за меня умиляла.
Увидев их я ощутил, как внутри разливается тепло. Гордость. Моя стая. Странная, зато абсолютно преданная семья.
Медленно обернувшись, Толстой удивленно изогнул бровь. На его лице впервые проступила живая эмоция – недоумении и откровенная насмешка над этим варварским, трогательным зрелищем. Окинув мою «гвардию» оценивающим взглядом, он задержался на топоре Кулибина и едва заметно хмыкнул.
Силы покинули меня. Я был выжат досуха и устало махнул рукой.
– Уходите. Все в порядке.
Кулибин недоверчиво перевел взгляд с меня на графа, потом снова на меня. В его глазах застыл немой вопрос.
– Иван Петрович, прошу вас, – повторил я. – Оставьте нас.
Он еще мгновение помедлил, затем смерил Толстого недобрым взглядом, сплюнул в сердцах и, развернувшись, молча прикрыл за собой дверь, оставив, однако, небольшую щель.
Завершив свой молчаливый осмотр, граф Толстой с тем же ленивым безразличием, с каким разглядывал окружение, подошел к столу и воцарился в гостевом кресле. Крепкое дерево протестующе скрипнуло под его весом. Он не сел, а будто занял трон, закинув ногу на ногу. Голенище идеально начищенного сапога зависло в опасной близости от чертежей. Толстой сидел напротив, как изваяние, и только его сапог, покачиваясь в такт какому-то внутреннему ритму, отбрасывал на пол дрожащую тень. Секунды растягивались.
Я отчаянно цепляясь за логику, заставил разум работать на предельных оборотах, перебирая варианты. Самый очевидный – слухи. Недавний рассказ Прошки, полный детского восторга, наверняка уже облетел весь город. Для человека с репутацией Толстого это клеймо. Позор, смываемый только кровью. И он пришел сюда, к источнику клеветы.
Так, спокойно. Прошка. Он пришел за мальчишкой. Что я скажу? Что пацан наврал с три короба? Не поверит. Решит, что я его научил. Выпороть? Мысль отвратительная, зато спасительная. Да, выпорю. Жестоко, при свидетелях. А потом – в ссылку, в деревню. Пусть ненавидит меня всю жизнь, зато останется жив. Я готов был стать чудовищем в его глазах, лишь бы этот хищник насытился и убрался. А бедного парнишку я потом верну через годик, как все уляжется.
Мои лихорадочные расчеты оборвал сам граф, которому, очевидно, наскучила эта игра в молчанку. С гримасой отвращения, будто прикасаясь к чему-то грязному, он извлек из внутреннего кармана сюртука большой пакет, скрепленный сургучной печатью с личным гербом Сперанского. Он не протянул его мне. Он небрежно швырнул его на стол. Пакет скользнул по полированному дереву и остановился в нескольких дюймах от моей руки.
Сперанский. Даже так.
Сломав печать – резкий треск воска хорошо слышался в тишине, – я развернул официальное письмо на плотной гербовой бумаге. Пробежав глазами по строчкам до самого конца, я не сдержал короткого, сдавленного звука – не то кашля, не то смешка. Абсурдность ситуации была настолько чудовищной, что тело отреагировало раньше разума. Уголок губы дернулся сам собой. Подняв глаза на графа, я увидел, что тот демонстративно отвернулся к окну, разглядывая темный двор.
– Я так погляжу, вы тоже не в восторге, граф.
Он медленно повернул голову. В его черных глазах вспыхнул холодный огонь.
– Рад, что мы поняли друг друга без лишних слов, – процедил он сквозь зубы.
Я перечитал письмо еще раз, вникая в каждую витиеватую фразу, в сухой канцелярский параграф. И с каждой строчкой абсурдность происходящего лишь нарастала.
Приказ за подписью Сперанского.
«Во исполнение высочайшего повеления и во избежание дальнейших эксцессов, подрывающих честь офицерского мундира…» – так начинался этот документ. Далее сообщалось, что за участие в дуэли оба фигуранта понесли наказание. Капитан Воронцов отзывался со своего поста и получал новое назначение – без уточнений, куда именно. Граф Федор Толстой, чье поведение Государь счел недопустимым, избежал позорной ссылки в сибирский гарнизон лишь благодаря заступничеству начальства.
«Господин Сперанский, – говорилось в письме, – счел возможным направить неуемную энергию и несомненную доблесть графа на пользу Отечества в деле, требующем твердой руки».
И «польза» эта заключалась в том, что новым назначением графа Толстого становилась должность его вчерашнего противника. Его задача – обеспечение полной и всесторонней безопасности ювелирного дома «Саламандра». И, что было подчеркнуто особо жирной линией, защита проекта государственной важности – гильоширной машины. В конце содержалось прямое указание уже мне: форсировать работы над станком для доклада лично Его Императорскому Величеству.
Отложив письмо, я прислушался к шуму в голове. Сперанский. Ах, Михаил Михайлович, ну и лис. Ну и змея. Связать нас одной цепью… до такого даже я бы не додумался. Однако сквозь шок проступила другая мысль. «Защита проекта». Так вот какова была истинная задача Воронцова. Защита гильоширной машины.
Не то, чтобы я наивно думал, что за короткое время аристократ вдруг резко подружится с мещанином. Я всегда подозревал, конечно, что-то такое. Догадывался, что его дружеское расположение – не душевный порыв. Тем не менее где-то в глубине души, в том наивном уголке, что еще остался у старика Звягинцева, теплилась надежда, что дружба Алексея Воронцова и Григория Саламандры была настоящей. Что он и впрямь стал мне товарищем. А он просто охранял ценный механизм. Верного пса отозвали, заменив на более злого, и вся наша хрупкая, едва зародившаяся дружба оказалась служебной обязанностью.
Обидно, конечно. Но ожидаемо. Уж за столько лет я давно понял, что дружба проверяется только временем, годами.
Осознание истинной роли Воронцова было неприятным. Он все это время был стражем, приставленным охранять государственный проект. Мою персону – лишь постольку-поскольку. Сперанский, гений интриги, одним росчерком пера лишил меня союзника и обесценил саму возможность дружбы в этом мире.
Я поднял на графа глаза. Тот, кажется, откровенно наслаждался моим молчаливым шоком – на его красивом лице застыло выражение скучающего превосходства. Он наверное ждал, когда я, безродный мастеровой, приду в себя и начну лебезить, благодарить за высочайшую заботу.
Когда он наконец заговорил, от выбранного им тона меня аж перекосило. Это был инструктаж.
– Итак, слушайте сюда, мастер, – он даже не счел нужным назвать меня по имени. – Раз уж меня приставили к вашей конторе пастухом, придется наводить порядок. Ваше счастье, что я человек военный и привык действовать по уставу. Диспозиция следующая.
Подавшись вперед, он бесцеремонно смахнул с моего стола несколько эскизов и, схватив перо из чернильницы, которыми я уже давненько не пользовался, приготовился чертить прямо на чертежах. Инстинктивно моя ладонь накрыла бумаги.
– Граф, эти документы не стоит портить.
На мгновение он замер, уставившись на мою руку, затем с кривой усмешкой убрал перо.
– Как скажете. Запомните на слух, раз уж вы такой неженка. Отныне вокруг вашего дома я выставляю четыре пикета. Мои люди. Бывшие егеря, стреляют белке в глаз со ста саженей. Любой, кто сунется к дому после заката, будет сперва окликнут, а потом получит пулю. Без разговоров. Вам ясно?
Я молчал. Внутри медленно раскалялся тигель, и расплавленный металл моего терпения вот-вот должен был прожечь тонкую оболочку вежливости. Он же тем временем продолжал рисовать в воздухе схему моей тюрьмы.
– Далее. Вход и выход, – продолжал он, не обращая внимания на мое молчание. – Все ваши работники, от этого седобородого механика до последнего мальчишки, получат от меня медные бляхи. Кто без такой сунется – будет бит и брошен в холодную. А что до ваших гостей-вельмож, то сперва мой унтер будет докладывать мне, а уж я решу, достоин ли гость вашего внимания. Все ваши выходы в город – только с моего личного дозволения и под конвоем. Это не обсуждается.
Пока он говорил, я взял со стола штихель и кусок воска, принявшись медленно, демонстративно выводить на нем бессмысленную линию. Руки нужно было чем-то занять, иначе они сожмутся в кулаки. Этот напыщенный римский проконсул, читающий эдикт дикому племени, был невыносимее всех моих прошлых врагов вместе взятых. Он не обеспечивал защиту, а оформлял арест.
Закончив инструктаж, он с удовлетворением откинулся на спинку кресла.
– Вот так, мастер. Четко и по-военному. Порядок – залог успеха. И последнее. Завтра поутру я пришлю сюда плотников. Эти ваши окна на улицу – блажь и дыра в обороне. Велю заколотить их глухими ставнями. Чтобы ни одна шальная пуля и ни один любопытный глаз не пролез. Будете сидеть в тишине и покое, как мышь в норе. Так оно надежнее. И делайте, делайте скорее это чертову машину.
И эта последняя фраза стала детонатором.
«Окна». Мой торговый зал, витрина, выходящая на Невский, – это же мой манифест. Символ того, что я, безродный, смог построить в сердце Империи свой мир, открытый для всех. А он хотел заколотить его досками. Превратить мою «Саламандру» в ящик. В тюрьму.
Штихель с сухим треском сломался в моих пальцах.
С грохотом отодвинув кресло, я поднялся. Каждый мускул протестовал, но я встал, опираясь на трость, и посмотрел на него сверху вниз. Этот звук заставил Толстого вздрогнуть.
– Вон, – мой голос прозвучал почти шепотом, но в тишине это слово прозвучало выстрелом.
Толстой замер с вытянувшимся лицом. Он смотрел на меня так, будто у него на глазах говорящая собака вдруг процитировала Вольтера, – в его глазах отразилось незамутненное изумление аристократа, столкнувшегося с немыслимым.
– Что вы сказали? – переспросил он, уверенный, что ослышался.
Я выпрямился, ярость придавала сил.
– Я сказал, чтобы вы покинули мой дом, граф, – отчеканил я, указывая концом трости на дверь. – Я не нуждаюсь в ваших услугах. А с господином Сперанским разберусь сам.
Кровь хлынула ему в лицо, он дернулся, будто от удара. Под кожей заходили желваки, искажая его лицо в звериной гримасе. На его лице просматривалось потрясение хищника, которого внезапно укусила добыча. Он подскочил, его рука сама дернулась к эфесу шпаги. Воздух между нами затрещал от ярости. Я не отступил, лишь крепче сжал рукоять трости.
– Да кто ты такой, чтобы мне указывать⁈ – взревел он, его голос сорвался на хриплый, звериный рык. – Червь! Мастеровой! Калека с палкой, возомнивший себя вельможей!
– Я владелец этого дома, в котором вы – гость, – чеканя каждое слово, процедил я.
– Не ты меня на эту каторгу назначал, ювелир!
Его остановили не мои слова и не здравый смысл. Натянулась невидимая цепь, наброшенная Сперанским. Приказ есть приказ. А с учетом заступничества начальства, он должен был вообще не отсвечивать ближайшее время. Осознание этого, кажется, взбесило его еще больше. Он стоял, тяжело дыша, в его глазах полыхало бессильное пламя.
Сердце колотилось о ребра, как пойманная птица, однако в кабинете прозвучал спокойный тон старика Звягинцева, привыкшего разговаривать с сильными мира сего.
– Верно, граф, – произнес я, не отводя взгляда. – Поэтому вы пойдете к господину Сперанскому и доложите ему, что мастер Григорий отказывается с вами сотрудничать. Слово в слово. А если не поняли с первого раза, повторяю: вам запрещено входить в этот дом. Мои люди вас не пустят.
Он побагровел еще сильнее, сжимая кулаки. В нем явно боролись два зверя: гордость аристо, требующая крови, и инстинкт самосохранения, шепчущий, что ослушаться Сперанского, при заступничестве начальства – не лучшая идея.
Сцепив зубы, он круто развернулся и, не говоря больше ни слова, вылетел из кабинета. Через мгновение дубовая дверь захлопнулась с таким грохотом, что звук прокатился по дому так, что звякнули подвески на люстре. А потом наступила тишина.
Как только затихло эхо, нить, на которой я висел все это время, лопнула. Тело мгновенно налилось тяжестью, колени подогнулись, и я свалился в кресло – не сел, а именно свалился, потому что ноги отказались держать. Воздух выходил из легких со свистом, будто из проколотого меха, и в грудь тупым уколом вернулась боль. Я отчаянно пытался отдышаться.
Что я наделал? Я только что объявил войну одному из самых могущественных людей. Сперанский запер нас в одной клетке, как двух бойцовых псов, и бросил ключ в Неву, чтобы посмотреть, кто кого загрызет первым. Это была его проверка?
Политический анализ улетучился, и на его место хлынул липкий ужас. Я, Григорий Саламандра, мещанин, мастеровой… только что вышвырнул из своего дома графа. Дворянина, котому по праву рождения дано повелевать такими, как я. По законам этого мира, это было преступление против самого мироздания.
Что он мог сделать? Что должен был сделать по неписаному кодексу своей касты? Дуэль исключена – я не ровня. Однако в его власти было все остальное: прислать людей, чтобы выпороть меня на конюшне, сломать мне пальцы, устроить «случайный» пожар. И никто, ни одна живая душа в этом городе не осудила бы его, наверное. Напротив, свет бы аплодировал: поставил на место зарвавшегося простолюдина. Я могу ошибаться, поэтому нужно будет завтра узнать на этот счет что говорит закон.
Так почему он ушел? Почему не приказал людям, ждавшим на улице, выволочь меня и втоптать в грязь?
Сперанский. Проклятый приказ. Толстой был на службе. На цепи. Он ушел, потому что не мог ослушаться и навредить «ценному государственному объекту», не мог навредить авторитету тех, кто за него заступился. Моя дерзость сошла мне с рук лишь из-за его подневольного положения.
Меня защищала невидимая броня – сиюминутная прихоть всесильного госсекретаря. И стоило моей полезности иссякнуть, как эта броня исчезнет. А граф Толстой или любой другой, подобный ему, придет и возьмет свое с процентами.
Так. Стоп. Звягинцев, анализируй. Я наговорил лишнего, и теперь Сперанский меня раздавит. Или нет? Ему нужна гильоширная машина. Это мой единственный козырь. Пока я нужен – я жив. Моя жизнь, безопасность и будущее моих людей – все зависело от куска железа, который еще даже не существовал. Значит, первое: начать работу над этим проектом чуть плотнее. Приписку Сперанского нельзя игнорировать.
Второе: найти союзников. Воронцов… где он? Что с ним? Он единственный, кто может объяснить, что это было. Он может объяснить как вывернуться, если это воможно, из этой истории с моим импульсивным «выдворением» графа. Но я не мог по-другому. Он перешел все разумные границы.
Я должен найти завтра Воронцова, узнать, было ли его новое назначение наказанием или простой рокировкой. Мне нужна была правда, а не состряпанная в канцеляриях официальная версия.
Третье: Императрица. Она капризна, но она – сила. Послезавтра ассамблея в Гатчине, и маска должна быть у нее в руках. Сперанский – это разум государства. Но Мария Федоровна – его сердце. А в этой иррациональной Империи сердце порой имело больше власти, чем разум. Маска становилась моим послом.
И только потом, имея на руках эти козыри, можно будет попытаться достучаться до самого Сперанского. Добиться аудиенции. Почти невозможно для мастерового с улицы, но я должен попытаться. Лично объяснить ему, что сотрудничество с графом исключено. Предложить альтернативу. Показать, что я не бунтую, а ищу решение.
Я открыл глаза. План был готов. Четыре направления. В голове воцарился покой.
Глава 15

Проснувшись с тяжелой головой, будто и не спал вовсе, я увидел, как за окном занимается серый рассвет, не обещавший ничего хорошего. Петербургский утренний воздух пах дымом из печных труб и сыростью каналов. Вчерашняя вспышка ярости сегодня казалась безрассудством. Я ждал последствий: либо жандармы Сперанского, либо головорезы графа должны были ворваться с первым светом.
Утро перешло в день, однако дом хранил тишину. Ни графа, ни его людей. Эта пауза нервировала. Я занимался своими привычными делами. Где-то в тишине кабинетов Зимнего дворца Толстой, несомненно, уже расписывал Сперанскому свою версию событий, живописуя мою дерзость и неповиновение. Моя судьба и будущее моих людей решались там, за высокими стенами, без моего участия. Пассивно ждать приговора не входило в мои планы. Получив короткую передышку, я должен был использовать ее до конца.
Первым делом, наняв извозчика, я поспешил к Воронцову. Его квартира находилась в доходном доме, в темном подъезде которого ощутимо пахло щами и кошками. Воронцов встретил меня сам. Правая рука его всё еще была на перевязи. В комнате пахло хорошим табаком. Обстановка была аскетичной. Теперь я видел как живут захудалые дворяне. Воронцов долго возился со своей трубкой, избегая смотреть мне в глаза. Мы оба знали, что завеса сорвана: его «дружба» являлась частью службы. Тем не менее ни один из нас не решался произнести это вслух.
– Вчера у меня был граф Толстой, Алексей Кириллович, – нарушил я молчание.
Воронцов наконец поднял на меня глаза. В них читалась усталость.
– Я уже знаю, но… – Он не договорил, просто махнув рукой. – Ты пойми, Толстой – это стихия: неуправляемый, опасный, жестокий. Зато Сперанский ценит в нем два качества, превыше всего. Это звериное чутье на предательство и фанатичная, почти собачья верность Государю. Сперанский не делает подарков. Если он дал тебе волка, значит, где-то рядом уже рыщут медведи. Мой тебе совет, – он сделал паузу, – не как офицера, а как… просто совет. Не пытайся этого волка дрессировать. Просто укажи ему на врага.
Я вкратце пересказал, как указал на дверь графу, Воронцов аж рот раскрыл от удивления. Судя по его реакции, меня ждали неприятности. Воронцова, кстати, не сослали никуда, просто перевели в Канцелярию к Сперанскому. Юридически – понижение. По факту – на более доходную должность, да еще и при Сперанском.
Вернувшись в «Саламандру», я направился прямиком к Кулибину. Его вотчина гремела. Старик, ворча, показывал первые результаты: отлитые по моим чертежам станины, какие-то свои хитроумные доработки в узле подачи. Механизм был запущен, и процесс шел на полных оборотах.
– Иван Петрович, – я положил руку на холодный чугун, – завтра я уезжаю в Гатчину и, боюсь, задержусь. Пока меня не будет, вы тут полный хозяин.
Он оторвался от какой-то шестерни, смерив меня тяжелым взглядом.
– Иди уж, счетовод. Без тебя разберемся. Главное, чтоб голова твоя цела осталась. Да смотри, не шибко кланяйся там этим павлинам в перьях. Ты им не ровня – ты выше.
Неожиданный наказ от старого самородка тронул меня, будто я получил его отеческое благословение.
Последний пункт подготовки – броня, поскольку в Гатчине меня будут встречать по одежке. Любая складка на сюртуке будет рассматриваться под лупой. Я не мог позволить себе вид нищего просителя или зарвавшегося нувориша. Вместе с мадам Лавуазье, у которой был безупречный вкус, мы отправились к Фрелиху, лучшему портному на Невском.
– Фрак? К завтрашнему дню? – маленький, юркий немец всплеснул руками. – Сударь, вы смеетесь! На такой фрак надобно неделю, не меньше!
В дело немедленно вмешалась мадам Лавуазье. После десяти минут щебетания на французском и демонстрации мной туго набитого кошелька выяснилось: имеется почти готовый заказ для молодого князя, который изволил уехать на медвежью охоту, вместо того чтобы явиться на примерку.
Примерка, которую он устроил, походила на священнодействие. Фрак из черного английского сукна сел почти идеально. Фрелих, цокая языком, порхал вокруг меня с сантиметром и мелом, закалывая булавками то на плече, то на талии.
– Чуть убрать в спине… фалды на полдюйма короче, по последней лондонской моде… и воротник, сударыня, непременно стоячий! – лепетал он.
Через два часа, оставив щедрый задаток, мы ушли с обещанием, что к утру всё будет готово. Это был костюм для дела, человека, знающего себе цену.
Вечер я провел в тишине своего кабинета, внося последние штрихи в механизм маски. Я тщательно проверял плавность хода вуали, надежность замка. Эта маска – мое оружие, единственный аргумент в предстоящем разговоре с теми, кто привык мерить мир чистотой крови.
Утро разбудило меня звоном колоколов и криками уличных разносчиков. Новый фрак сидел безупречно: сукно приятно тяжелило плечи, а высокий накрахмаленный воротник заставлял держать голову прямо. Спускаясь по лестнице, я чувствовал себя облаченным в броню. В руке – ларец из черного дерева, где спал мой хищник. Я шел в бой.
На пороге меня ождал сюрприз. Спиной ко мне, глядя на суету Невского, по которому уже грохотали пролетки и тащились груженые возы, стоял граф Толстой. Выглядел он словно холодное изваяние – в парадном мундире Кавалергардского полка: белый колет, сверкающий золотым шитьем, начищенные до зеркального блеска ботфорты и тяжелый палаш в стальных ножнах на боку. В нем ощущалась не личная слепая, бездушная мощь государства, способная как вознести, так и раздавить любого, не разбирая.
Услышав мои шаги, он медленно обернулся. Его отстраненный взгляд скользнул по моему новому фраку, задержался на ларце и, наконец, впился мне в лицо. Секунду, другую он молчал.
– Мастер, – поприветствовал он меня. – Я вчера погорячился. Мой долг – обеспечивать вашу безопасность. Приказ есть приказ.
Он не извинялся, упаси Боже. В его системе координат извиняться перед таким, как я, было немыслимо. Однако эта сухая фраза была признанием силы, которой вынужден подчиниться даже он. Для аристократа его круга произнести такое равносильно публичному поражению. Сомнений не оставалось: он был у Сперанского, и разговор там вышел очень жестким.
Послать его к лешему после такого? Это было бы еще большей глупостью – объявлением войны всему государственному аппарату, который он сейчас олицетворял. Я вздохнул, принимая его вынужденное перемирие.
Он развернулся и прошел к карете, ждавшей у входа, к тяжелому дорожному экипажу с гербами на дверцах, запряженному четверкой вороных. На козлах сидел кучер в ливрее, на запятках – двое вооруженных бойцов. Ощущение, будто это конвой.
Путь в Гатчину прошел в абсолютном молчании. За городской заставой молодой офицер, завидев герб на дверце и надменный взгляд графа, вытянулся в струнку. Тракт разбит после дождя. Карету сильно трясло, колеса то и дело ухали в глубокие, заполненные грязной водой колеи. Мимо проплывали унылые пейзажи: чахлые перелески, почерневшие избы с соломенными крышами. Крестьянские телеги шарахались на обочину, и мужики в рваных армяках почтительно снимали шапки.
Всю дорогу я слушал скрип, мерный цокот копыт, мое собственное дыхание. И тихий, едва заметный стук пальцев Толстого в перчатке по эфесу – единственный звук, который он издавал. Этот мерный стук действовал на нервы. С непроницаемой маской на лице он смотрел в окно, отгородившись от меня невидимой стеной.
«Враг» – слишком простое слово. Передо мной сидел сложнейший человек. В мое время таких называли «силовиками»: люди, для которых приказ выше морали, а сила – единственный аргумент. Тип опасный, зато предсказуемый. Этот человек был одним из самых опасных людей Петербурга. Его боялись, уважали, его имя открывало двери и заставляло замолкать самых горластых спорщиков. Не понимаю, почему он не перестрелял на дуэлях тех, кто говорил про его «бегство». Может действительно похмелье мучило, было не до этого.
Сейчас моим главным врагом была сама система, косная, неповоротливая махина. И Толстой – ее идеальное воплощение. Чтобы победить систему, нужно понять ее изнутри. И вот он, ее представитель, в полутора аршинах от меня.
Наше молчание в карете превратилось в безмолвный поединок. Он пытался разгадать, что за диковинный зверь сидит напротив, из-за которого его, боевого офицера, сослали в няньки к мастеровому. Я же искал в нем слабые места, болевые точки, те рычаги, за которые можно будет дернуть. Честь? Верность Государю? Скука?
Гатчинский дворец – любопытное место. В нем читалась строгая, почти аскетичная мощь любимой резиденции покойного императора Павла. Здесь все дышало порядком и дисциплиной. В воздухе стоял густой запах воска от тысяч свечей, натопленных голландских печей и едва уловимый аромат ладана из дворцовой церкви. Стоило нашей карете въехать во внутренний двор, как молчание между мной и графом было нарушено.
– Вам тут не Зимний, мастер, – бросил Толстой, глядя на ровные шеренги гвардейцев на плацу. – Тут слово офицера – закон. И шума не любят. Держитесь меня и помалкивайте.
Задержавшись на верхней ступеньке кареты, я повернул голову и посмотрел ему прямо в глаза.
– Благодарю за совет, граф. Однако в вопросах, касающихся моего ремесла, я предпочитаю говорить сам за себя.
На его лице не дрогнул ни один мускул, зато в лицо на мгновение выдало недовольство. Этого было достаточно. Он все понял.
Эффект от нашего совместного появления превзошел все ожидания. Весть о том, что мастер Саламандра, победитель Цеха, прибыл в сопровождении самого графа Толстого – человека, который едва не отправил на тот свет моего товарища, Воронцова, – разнеслась по дворцу быстрее сквозняка. Когда мы вошли в анфиладу залов, десятки взглядов вонзились в нас, будто шпаги. Молоденькие фрейлины глазели с любопытством. Старые вельможи в шитых золотом мундирах – с холодным, оценивающим прищуром. А гвардейские офицеры, товарищи Толстого, – с неприкрытой враждебностью. Граф не замечал этих взглядов. Он шел с каменным лицом. Конвоир, а не спутник – мне кажется это было явно заметно.








