412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гросов » Ювелиръ. 1808. Саламандра (СИ) » Текст книги (страница 12)
Ювелиръ. 1808. Саламандра (СИ)
  • Текст добавлен: 20 ноября 2025, 06:00

Текст книги "Ювелиръ. 1808. Саламандра (СИ)"


Автор книги: Виктор Гросов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

– Что «Боже мой», Шампаньи? – вкрадчиво, почти шепотом спросил Наполеон, видя, что они наконец пришли к тому же выводу, что и он.

– Сир, – голос министра дрогнул. – Если они могут создать машину, печатающую деньги, которые нельзя подделать… то они могут создать и машину, печатающую деньги, которые будут выглядеть как настоящие. Как наши.

– Фальшивые франки, – глухо произнес Мюрат. – Они могут сделать с нами то же, что мы делаем с ними.

– Именно! – Наполеон сел в кресло. – Александр хитер. Он не станет наводнять наши рынки фальшивками сейчас. Нет. Он привезет этот козырь в Эрфурт. Положит его на стол переговоров. «Либо вы выполняете мои условия по Турции и убираете войска из Пруссии, либо экономика моей доброй Франции столкнется с… некоторыми трудностями». Это в его духе. Истинно византийский ход.

Он замолчал. Презрительная ирония стекла с его лица, уступив место сосредоточенности охотника, напавшего на след неведомого, но крупного зверя. Взяв из рук Шампаньи депешу Коленкура, император медленно подошел к канделябру и вновь пробежал глазами абзац о ювелире. В неровном свете пламени плясали буквы, складываясь в очертания новой угрозы.

– Забавно, – прозвучало в тишине так тихо, что походило на шепот. И это слово, лишенное всякой тени веселья, заставило присутствующих замереть.

Когда он поднял голову, в его взгляде не осталось ни гнева, ни удивления.

– Шампаньи, – голос императора обрел спокойствие человека, принимающего окончательное решение, – немедленно подготовьте две депеши. Первая, официальная, для Коленкура. Прикажите ему от моего имени выразить глубочайшее восхищение талантом этого… Саламандры. Пусть изыщет предлог – скажем, заказ от имени императрицы Жозефины. Изящная брошь, табакерка, любая безделушка. Целью будет установить доверие. Пусть наш посол лично оценит этого человека, его мастерскую, его окружение. Мы должны зайти через парадную дверь, с улыбкой и полным кошельком.

Он сделал паузу. Уголки его губ дрогнули в едва заметном подобии улыбки, от которой даже привыкший ко всему Мюрат невольно поежился.

– А второе письмо… пойдет Фуше. Сообщите ему, что у меня для него нашлась интересная работа в Петербурге. Кажется, пришло время проверить, насколько крепки русские замки.

Глава 19

Душное тепло навалилось на Петербург в начале июля. Город плавился под низким, белесым небом, и сам воздух был пропитан испарениями каналов и запахом горячей пыли. Я же плавился в своем кабинете. Уже неделю я сидел запертым в этой клетке, один на один с тремя листами и собственным бессилием. Три эскиза. Три гениальных и абсолютно провальных решения.

Смотря на них, я видел лишь издевку. «Сад Четырех Сезонов» – философия, власть над природой, живой механизм. Однако под этой красотой тикала бомба замедленного действия в виде капризного барометра, готового отказать в любой момент. «Солнечные Часы Победителя» – наука, тончайшая лесть, гениальная оптика. Но – полная зависимость от милости небесной канцелярии. «Малахитовая Шкатулка» – магия, надежность, безупречное исполнение. И… тишина. Шедевр для одного зрителя, лишенный имперского размаха. Философия шла против науки, магия – против надежности. Три идеальных ответа, и каждый вел в никуда.

Я иссяк. Покровительство императрицы, которое я считал своим щитом, на деле обернулось не таким уж и простым делом. Из простого мастера я превратился в нечто, на кого спрос был соответствующий, под стать государственному мужу. На кону стояла уже репутация России. Это бремя давило, отнимало воздух.

Подойдя к окну, я посмотрел вниз, на кипящую во дворе жизнь. Кулибин, весь в саже, с мальчишеским азартом возился со своим пыхтящим «огненным сердцем». Строители таскали кирпичи. Все двигалось своим чередом. Один я зашел в тупик.

Стоило закрыть глаза, как из глубин памяти всплыла яркая картина. Дубай. Двадцать первый век. Огромный, прохладный зал на сотом этаже небоскреба «Бурдж-Халифа». За панорамными окнами тонул в раскаленном мареве футуристический, нереальный пейзаж из стекла и стали. Стерильный, кондиционированный воздух пах дорогими духами и огромными деньгами. Финал закрытого тендера на подарок для наследного принца. Мой проект – платиновое яйцо с парящей внутри голографической картой звездного неба – отличался технологичностью.

Передо мной вновь встали конкуренты. Швейцарцы из «Patek Philippe» с хронографом в цельном сапфировом корпусе. Французы из «Cartier» с колье «Слезы Пустыни» из уникальных розовых бриллиантов. А победили японцы из «Mikimoto».

Их вещь, на первый взгляд, казалась проще. Шкатулка из черного дерева. Но когда ее открыли, внутри, на шелковой подушке, лежал один-единственный, идеальный цветок сакуры. Лепестки из искусственно выращенных кристаллов розового сапфира – технология, о которой в Европе тогда только шептались. И стоило принцу коснуться его, как лепестки пришли в движение, раскрываясь под звуки древней японской мелодии, а из центра цветка поднялась крошечная голографическая модель его любимого сокола.

Именно тогда, в том зале, я понял задумку авторов. Они отказались от самого принципа выбора. Они взяли всё. Философию и простоту формы – от своей культуры. Невероятную технологию – голограмму, микромеханику, выращенные кристаллы – от науки. И уникальную, баснословно дорогую идею. Их сила была в синтезе, в слиянии казалось бы несовместимого.

Я распахнул глаза. Сердце колотилось так, что отдавало в висках. Ответ! Вот же он, ответ! Все это время он лежал у меня перед носом! Я пытался выбрать лучшее из трех решений, хотя сам выбор и был ошибкой. Их следовало объединить!

Рассмеявшись – громко, свободно, впервые за эту неделю, – я бросился к столу, смахнув на пол все лишнее. Чистый лист. Авторучка. Мутные мысли неслись, обгоняя друг друга.

От «Сада» я брал идею живого, реагирующего на мир организма, оставив от сложного механизма лишь самый надежный и эффектный его элемент – термометр. Вещь будет «дышать» теплом. И источать аромат.

От «Шкатулки» я заимствовал идею монолита, тайны и акустического замка, превратив простую шкатулку в нечто более символичное, а одиночную ноту – в полноценный музыкальный код.

От «Часов» оставалось личное посвящение, но сфокусированное на главном символе императора, его личной эмблеме, которую он ценил выше орлов и корон.

На бумаге рождался четвертый эскиз: идеальный шестигранник, похожий на пчелиную соту. На полях стремительно появлялись пометки. Пока я рисовал, пустота в голове заполнялась чертежами, схемами, формулами. Я вернулся. Мастер вернулся. Проект обрел имя – «Улей Империи».

Вспыхнувшее ярким пламенем озарение сменилось сосредоточенной работой ювелира. Теперь идею предстояло облечь в плоть чертежей, проверить на прочность, разложить на атомы. Я на несколько дней просто перестал существовать для остального мира. Варвара Павловна тихо ставила поднос с едой, а потом забирала его почти нетронутым. Жил я на крепком кофе, предвкушая рождение шедевра.

Форма родилась сразу – шестигранная призма. Идеальная, природная геометрия пчелиной соты, не допускающая игривых изгибов и вычурности.

Материалы. Сам корпус задумывался как чудо. Я остановился на технике «русской мозаики», решив довести ее до невиданного уровня. Под моей асферической лупой, моему гениальному камнерезу Илье, предстояло нарезать на тончайшие, как лист бумаги, пластинки золотистый уральский топаз и дымчатый кварц. А затем стыковать их друг с другом под сложными углами, создавая полную иллюзию цельного, полупрозрачного кристалла, наполненного густым, медовым светом. Это бросало вызов всем камнерезам Европы, привыкшим к простым, плоским поверхностям.

Однако видимость жизни была лишь началом. «Улей» должен был жить. «Дышать». Для этого внутри корпуса я спроектировал сложную систему из крошечных биметаллических пластин – простейший, но сверхчувствительный термометр. Над этим чертежом я бился долго, пытаясь понять, как заставить тепло двигать механизм.

Сама по себе пластина, изгибаясь от тепла, была слишком слаба, зато могла служить чутким пальцем, нажимающим на спуск крошечного часового механизма. Этот механизм, в свою очередь, и приводил в движение всю систему. От тепла человеческих рук или жара свечей биметаллическая пластина изгибалась, толкала рычажок, тот освобождал стопор, и пружинка плавно поворачивала ось с внутренними посеребренными «шторками». Меняя свой угол, они делали «медовый» цвет камня ярче, будто кристалл наливался внутренним теплом.

И аромат. В массивном основании из черного, как ночь, обсидиана я предусмотрел выемку для пористой глиняной вставки, пропитанной смесью пчелиного воска и липового меда. Тот же механизм термометра при нагреве слегка приподнимал крошечную заслонку, и теплый воздух изнутри, проходя через эту вставку, усиливал аромат. «Улей» должен был дышать, теплеть и пахнуть.

Замок. Ключ? Банально. Я вернулся к идее акустического замка, усложнив ее до предела и заменив одиночную ноту на полноценный музыкальный код – последовательность из трех определенных звуков. Внутри основания я разместил три группы крошечных, идеально настроенных камертонов. Первая нота заставляла вибрировать первую группу, и их дрожь освобождала стопор для второй. Вторая нота – для третьей. И только третья, последняя, приводила в движение главный рычаг, который с помощью системы передач одновременно отпирал шесть скрытых замков. Трехзначный звуковой шифр. Подобрать его случайно – невозможно.

Наконец, то, что скрывалось внутри. Душа всего замысла. Император Наполеон, заинтригованный, подносит к «Улью» скрипку или флейту. Три ноты. И на глазах у потрясенных зрителей шесть граней-лепестков плавно, без единого звука, расходятся в стороны.

Внутри, на подушке из черного бархата, их ждала целая сцена. В центре – императорская пчела, личный символ Наполеона, вырезанная из гелиолита. «Солнечный камень». Редчайший минерал с миллиардами крошечных включений, вспыхивающих изнутри золотыми, оранжевыми, красными искрами при малейшем движении. Такая пчела будет казаться живой, наполненной внутренним огнем.

И сидеть она будет на цветке. На простом, безымянном цветке с шестью лепестками из лучших уральских александритов. При холодном дневном свете – зеленом, почти изумрудном. Но стоило зажечь свечи, как он на глазах менял свой цвет, становясь густо-красным, винным, почти кровавым.

Так, пчела… Этот корсиканский выскочка любит пчел, считает их символом трудолюбия. Что ж, сыграем на этом. Пусть любуется на свою пчелку. А цветок будет наш, с сюрпризом. Послание читалось без слов. Ты, Наполеон, великий труженик, сидишь на вершине мира. Вот только сидишь ты на русском цветке. Мирном при свете дня, однако способном в любой момент, при свете огня, окраситься в цвет войны. Аналогий можно было бы подвести еще множество, но это пусть уже дипломаты выворачиваются.

Чертежи лежали на столе – проект, рассчитанный до сотой доли миллиметра, жил своей жизнью. Глядя на него, я ощущал, как к удовлетворению примешивается необъяснимая тревога. Все было идеально. Слишком идеально. Лесть, обернутая в технологическое чудо. Подарок, призванный очаровать, восхитить, но не предупредить. А мне хотелось именно предупредить. Оставить не просто послание – зарубку. Метку на память.

Идея родилась безумная. Добавить секретный слой. Невидимый механизм внутри видимого. Это будет послание не для Наполеона образца тысяча восемьсот восьмого года, а для того Наполеона, каким он станет в будущем.

С этой мыслью я направился к Кулибину. Старик, отложив на время свой «огненный двигатель», с головой ушел в чертежи машины, восхищенно цокая языком над схемами. Он был в своей стихии.

– Иван Петрович, – обратился я к нему, как можно беззаботнее, – есть у меня к вам одна забавная механическая задачка.

Оторвавшись от чертежей, он посмотрел на меня поверх очков.

– Ну-ка, счетовод. Удиви старика.

– А можно ли создать часовой механизм… но не простой? Такой, чтобы завод у него был не на сутки и не на неделю. А надолго. Очень надолго. Скажем, на несколько лет. И чтобы по истечении этого срока он не остановился, а привел в движение один-единственный, крошечный рычаг. Толкнул его, и все.

Кулибин нахмурился, его густые брови сошлись на переносице. Сняв очки, он принялся протирать их грязным подолом рубахи. В его гениальной голове тут же заработали шестеренки – он думал не о том, «зачем», а о том, «как».

– На несколько лет… – пробормотал он. – На одной пружине – никак, счетовод. Вздор. Она к концу хода выдыхается, как старая кляча. Однако можно поставить пяток молодых жеребцов в упряжку. Одна ослабла – механизм переключается на вторую, свежую. И так далее. Сила будет ровная, от первого дня до последнего. А ход… ход пустить через анкерный спуск. Видишь эту штучку, похожую на якорь? – Кулибин быстро нарисовал деталь. – Она не даст главной шестерне раскрутиться сразу, «придерживает» ее и отпускает ровно на один зубец в секунду. Тик-так. Вот этот «тик-так» и есть залог точности.

Увлекшись, он начал набрасывать эскиз.

– Сделаю я тебе твою игрушку. Хотя это не быстро. Недели три, не меньше. Больно уж тонкая работа. А зачем тебе такая диковинная штуковина?

– Так, для одного автоматона, – уклончиво ответил я. – Хочу, чтобы он несколько лет простоял в зале, а потом, в один прекрасный день, «проснулся» и, скажем, расправил крылья. Сюрприз для гостей.

– Баловство, – проворчал он, но глаза его горели. Сложность задачи захватила его.

Три недели спустя он вынес мне свое творение: продолговатую латунную капсулу длиной в ладонь и толщиной в три пальца. Под открывающейся крышкой виднелась паутина тончайших шестеренок, рычажков и пружин – настоящее произведение искусства. Поблагодарив старика, я унес драгоценную капсулу к себе, в лабораторию, куда никому не было входа.

Началась самая ответственная часть – калибровка. Я вскрыл механизм. Кулибин был гением: он сделал маятник биметаллическим, чтобы тот на жаре не удлинялся, а изгибался, сохраняя период колебаний. Эти часы не соврут ни зимой, ни летом. Теперь расчет.

Скользя авторучкой по бумаге, я высчитывал дни, недели, месяцы. Исходная точка – сейчас. Конечная… я помнил эту дату из школьных учебников так же отчетливо, как свой день рождения. День, когда Великая Армия перейдет Неман. Я перевел этот срок в часы, минуты, в точное количество колебаний маятника. Затем, с помощью тончайших инструментов, я начал настраивать механизм, «выставляя» на его крошечных колесиках это чудовищное число. Наконец, дата была установлена: 24 июня 1812 года.

Пришло время для самого механизма. В обсидиановом основании «Улья» я выточил крошечную полость, куда на мягкую бархатную подложку и лег мой «будильник». Его единственный рычажок, которому предстояло сработать в назначенный день, я подвел к одному из скрытых узлов в основании всего изделия.

Я закрыл полость, не оставив ни малейшего следа. Мое послание было запечатано.

Тикайте, маленькие часы. У вас впереди долгий путь. В день, когда вы остановитесь, мир изменится.

Дни слились в один лихорадочный, пахнущий машинным маслом и канифолью сон наяву. «Саламандра» превратилась в осажденную крепость, живущую по законам военного времени. Свет в окнах не гас до глубокой ночи, а порой и до самого рассвета, пока по периметру молчаливыми тенями несли вахту люди графа Толстого. Внутри кипела работа, подчиненная одному-единственному, почти безумному ритму.

Мои люди изменились. Илья сросся со своим станком. Осунувшийся, с красными от недосыпа и каменной пыли глазами, он часами колдовал над пластинами топаза и кварца. В его мастерской воздух был плотным от тончайшей взвеси, искрящейся в луче света, а сам он, склонившийся над вращающимся диском, напоминал алхимика. Он резал камень, слушал его, добиваясь немыслимой точности стыков, чтобы сотни отдельных пластин сложились в безупречный, бесшовный монолит. Иногда, откинувшись на спинку стула, он тер глаза и тихо говорил, скорее себе, чем мне:

– Не идет, Пантелеич. Вот тут, на уголке, жилка кривая. Не ложится узор. Переделывать надобно.

И без жалости отправлял в брак результат двухдневной кропотливой работы. Правда в половине таких случаев, я брал на себя работу и доводил до нужного результата.

Из кузни Степана доносился не привычный грохот молота, тонкий, почти музыкальный перезвон. Могучий мастер по металлу, чьи руки могли согнуть подкову, с помощью крошечных надфилей и штихелей вытачивал оси и шестеренки, видимые только под лупой. Он тихо матерился сквозь зубы, когда очередной резец срывался, но его упорство было сродни граниту. Однажды я застал его глубокой ночью, склонившимся над горелкой в попытке закалить крошечную пружинку для акустического замка.

– Не держит, проклятая, – прохрипел он, не оборачиваясь. – После закалки хрупкая, ломается. А отпустишь – слабая, как девка. Сплав не тот.

И мы вместе, до самого утра, стояли у горна, пробуя разные добавки в поисках идеального состава стали, который даст и упругость, и прочность.

Даже подмастерья, мальчишки, изменились. Чувствуя важность момента, они работали с удвоенным, почти взрослым рвением: без устали крутили приводные колеса станков, толкли в ступках абразивные порошки, чистили инструменты.

Прошка с серьезным, сосредоточенным лицом сверлил отверстия в латунной пластине, сверяясь с моим чертежом. Он все же решил пойти по этой стезе. Звезд правда не хватает, зато исполнительный. Он больше не был мальчиком на побегушках – он становился подмастерьем. Вся мастерская, от меня до последнего ученика, превратилась в единый организм, движимый одной волей.

Существуя на крепком кофе, мой мозг работал на пределе, разрываясь между мастерской Ильи, где мы спорили о способе полировки стыков; кузней, где мы со Степаном искали идеальный сплав; и кабинетом, где я доводил до ума акустический механизм. Я заметил, что именно пограничное состояние тела и разума, когда я выжимаю все соки из себя, позволяет добиться максимального результата. Правда я все равно щадил себя, когда уже понимал, что уже перебор, нужно остановиться.

Чертеж замка завел меня в тупик на два дня. Проблема: как заставить вибрацию одного камертона передать импульс на рычаг, не касаясь его? Ответ всплыл из сна. Резонансная вилка! Вторая, точно такая же, установленная рядом с рычагом, «подхватит» дрожь по воздуху и раскачает его. Вскочив среди ночи, я, дрожащими от возбуждения руками, набросал новую схему.

Каждый день превращался в гонку со временем, с пределами человеческих возможностей. То ломался алмазный резец, и приходилось тратить полдня на изготовление нового. То партия топаза оказывалась с внутренними трещинами, и Илья браковал весь материал. То Кулибин, консультировавший нас по механике, заявлял, что предложенный мной рычаг «слишком мудреный» и «работать не будет», и мы, разложив на полу огромные листы, часами спорили, пока не находили общее решение. Это была война за совершенство, где компромиссы невозможны.

Когда основная работа над корпусом и механизмом подошла к концу, настало время для самого главного. Для сердца и души всего замысла. Для пчелы.

Ей предстояло стать главным символом, несущим всю мощь замысла. Материал для нее я выбрал задолго до первого эскиза – гелиолит. «Солнечный камень». Редчайший полевой шпат, который в России, почти не ценили, считая просто «красивым камушком». Но я-то знал его истинную цену. В прошлой жизни мне доводилось держать скипетр индийского махараджи, инкрустированный именно им. В его глубине, под гладкой, отполированной поверхностью, жили мириады крошечных включений гематита. От малейшего движения, от малейшего изменения угла света эти искорки вспыхивали, превращая камень в сгусток жидкого огня.

Отобрав самый крупный и чистый образец из тех, что мне привезли из Управы, я положил его на ладонь. Тяжелый, прохладный, он уже был будущей пчелой – символом Наполеона, каким он видел сам себя: неутомимого труженика, собирающего нектар со всей Европы в свой улей-Империю.

Огранка стала первым шагом. Строгая, симметричная форма убила бы дикую, природную красоту камня, поэтому я убрал лишнее, следуя за его внутренним рисунком, за расположением огненных «жил». Брюшко пчелы должно было переливаться золотисто-оранжевым, а крылья – почти красным. Это была интуитивная, почти медитативная работа: часами я стоял у станка, снимая десятые доли миллиметра, постоянно смачивая камень водой и вглядываясь в его меняющуюся душу.

Когда основная форма была готова, началась самая сложная, ювелирная резьба. Сменив большие диски на крошечные алмазные боры собственного изготовления, я склонился над асферической лупой. Мир сузился до крошечного, ярко освещенного пятачка камня.

Я вырезал голову, усики, тонкие, изящные лапки. Но главной задачей стала фактура. Тело пчелы не должно было быть гладким; я покрыл его тончайшей, едва заметной гравировкой, имитирующей ворсинки, чтобы она казалась живой, теплой, пушистой. Эта работа требовала нечеловеческого терпения. Дыхание. Задержка. Короткое, точное движение бора. Снова. И снова. Сотни, тысячи раз. Любое неверное движение, малейшая дрожь в руке – и вся работа пошла бы насмарку.

И в этой тишине, моя рука почти не дрожала. Многонедельные массажи у Элен, изнурительные тренировки дали свои плоды. Нерв, истерзанный стилетом убийцы, медленно, неохотно, но возвращался к жизни. Я мог работать. Но привычка осталась, я работал в промежутки биения сердца.

Особое внимание я уделил крыльям – они должны были получиться полупрозрачными, легкими, почти невесомыми. Я истончил камень до предела, до той грани, за которой он мог просто рассыпаться в пыль. А затем тончайшим алмазным резцом нанес на их поверхность узор из прожилок, точь-в-точь как у настоящей пчелы.

И вот она родилась. Я взял ее в пинцет, поднес к свету свечи и затаил дыхание. Камень ожил. В его глубине вспыхнул и заплясал пожар. Золотые, оранжевые, кроваво-красные искорки заструились по телу, заиграли на крыльях. Он превратился в сгусток расплавленного солнца, пойманный и закованный в форму насекомого. Пчела была прекрасна. И опасна.

Я осторожно положил пчелу на черный бархат. Она лежала, сияя своим внутренним огнем. Символ величия и символ грядущего возмездия. Сердце моего «Улья».

В самый разгар этой лихорадки в мастерскую явился Краузе. Он выглядел измотанным, постаревшим. Глубокие тени под глазами, нервозность в каждом движении. С собой он принес большой сверток чертежей.

– Мастер, – начал он без предисловий. – Простите, что отрываю. У нас… заминка.

Развернув на моем столе чертежи, что я набросал для него в Управе, – он ткнул дрожащим пальцем в схему тройного шарнира.

– Мы все делаем по вашим схемам. Слово в слово. Но вот здесь… этот тройной поворот… мы не понимаем сам принцип. Деталь ломается при закалке. Уже третья.

Не отрываясь от юстировки камертона, я бросил на чертеж беглый взгляд. Одного взгляда хватило. Они слепо следовали рисунку, не вникая в физику процесса.

– Вы резец под каким углом точите? – спросил я, не поднимая головы.

– Как обычно… под острым… – растерянно ответил он.

– Точите под тупым. Почти прямым. Вам нужно не резать металл, а уплотнять его, сдвигать. И припой смените. Оловянный слишком хрупкий. Возьмите что-то пластичнее.

Я сказал это между делом, как нечто само собой разумеющееся. То, что для меня было азбукой, для него было откровением. Он несколько секунд молча смотрел то на меня, то на чертеж, и на его лице простая подсказка превращалась в понимание целого технологического процесса.

– Благодарю… мастер, – пробормотал он. – Мы… мы в неоплатном долгу.

Быстро свернув чертежи, он почти бегом ретировался.

Я проводил его взглядом. Круг замкнулся. От презрения и ненависти – к уважению и, наконец, к технологической зависимости. Управа

К середине августа, за две недели до срока, назначенного Сперанским, все было готово.

«Улей» стоял на верстаке в моем запертом кабинете под черным бархатным чехлом. Несколько часов я ходил кругами, не решаясь его снять – то самое чувство тревоги ювелира. Я знал каждый винтик и камушек, однако целостная картина, гармония всех частей, рождалась только сейчас.

Наконец, затаив дыхание, я решился и медленно стянул бархат.

В прохладе кабинета он спал. Идеальный шестигранник из полупрозрачного, дымчатого камня, испещренного золотистыми прожилками. Он впитывал свет, казался глубоким, почти живым. Илья довел технику «русской мозаики» до немыслимого совершенства – ни единого шва, ни малейшего зазора. Абсолютный, совершенный монолит.

Я медленно подошел ближе. Тепло моего тела, едва заметное изменение температуры воздуха – и внутренний механизм сработал. Цвет понемногу начал меняться, наливаясь светом изнутри: тусклые золотистые прожилки превратились в реки расплавленного меда, медленно текущие в глубине кристалла. Камень теплел, оживал. Одновременно с этим в воздухе появился едва уловимый аромат – тонкий, сладковатый запах летнего луга, липового цвета и теплого пчелиного воска. Он дышал.

Теперь – душа. Из футляра я достал скрипку, одолженную у музыканта из салона Элен. Смычок дрожал в моих пальцах. Три ноты. Простой, ясный аккорд. Ля. Ми. До. Музыкант из меня такой себе, но эти три ноты я выучил.

Чистое и высокое «Ля» повисло в тишине. Секунда ожидания. Я сыграл снова, чуть громче, протяжнее. И в ответ – едва заметный, тончайший отзвук, будто внутри камня звякнула крошечная струна. Первый замок открылся.

«Ми». Более глубокий, бархатный. Снова тишина, и снова – ответный щелчок изнутри.

И, наконец, густое, басовитое «До».

В тот же миг раздался мелодичный звон, похожий на звук хронометра. Началось главное. Шесть идеально подогнанных граней, бывших единым целым, без единого звука начали расходиться в стороны, плавно скользя, словно лепестки диковинного механического цветка, и открывая то, что было скрыто внутри. У меня даже всплыли ассоциации с призмой, которой меня «экзаменовали». Получилось даже лучше.

На подушке из черного бархата сидела пчела.

Живая. Вырезанная из «солнечного камня», она ловила свет лампы и взрывалась мириадами золотых, оранжевых, кроваво-красных искр. Она сидела на цветке с шестью лепестками, которые в тусклом свете лампы были бордовыми, винными.

Я зажег еще несколько свечей. Эффект усилился. Пчела засияла ярче, а лепестки налились глубоким, тревожным пурпуром. Затем, подойдя к окну, я рывком распахнул тяжелые портьеры. В кабинет хлынул холодный, серый свет петербургского предвечернего неба. И цветок на глазах изменился: красный цвет исчез, уступив место холодному, стальному, зелено-голубому.

Восхищение уступило место придирчивому взгляду мастера, ищущего изъяны. Так… левая грань пошла чуть медленнее правой. Почти незаметно. Нужно будет подтянуть пружину на четверть оборота. Аромат… чуть резковат, надо уменьшить подачу масла. А вот пчела… пчела получилась. Черт возьми, даже слишком живой.

Теперь – обратный путь. Я осторожно нажал на серединку александритового цветка. Пружинный механизм мягко подался, и грани начали свой бесшумный танец, сходясь, как пальцы в кулак, медленно и неотвратимо. С тихим, почти неслышным щелчком они сомкнулись, вновь превратив чудо в неприступный, таинственный монолит. Все работало. При этом можно было трясти и возможно, даже уронить его – он должен был выдержать и такое – правда проверять я не хотел, я то знаю что запас прочности имеется, но всегда есть «но».

Я смотрел на него, и гордость творца боролась с тревогой. Я только что создал нечто, что может изменить ход истории. Внутри этого безупречного, гармоничного тела, в самой его сердцевине, беззвучно отсчитывал секунды до своего часа мой маленький, тайный механизм.

Проведя рукой по гладкой, теплой поверхности камня, я физически осознал, что работа окончена. Теперь оставалось только ждать Эрфурта. И двадцать четвертого июня тысяча восемьсот двенадцатого года.

Глава 20

Когда лето уже начало сдавать свои права и воздух наполнился прохладной сыростью, в тихую, деловую жизнь «Саламандры» ворвалась карета. Я не удивился. Закончив «Улей» до назначенного срока, я попросил графа Толстого передать Сперанскому, что работа окончена. Судя по скорости реакции, мое донесение произвело должный эффект.

Великий реформатор, второе лицо в Империи, лично явился «принять работу». Он приехал смотреть, оценивать, делать выводы.

Встретив его в торговом зале, я склонил голову:

– Ваше превосходительство, вы оказали мне великую честь.

– Показывайте, мастер, – хмыкнул он.

Я провел его в свой кабинет, где на специальном постаменте, укрытый черным бархатом, ждал своего часа «Улей Империи». Сперанский, не присаживаясь, ждал. Я стянул с постамента покрывало.

Не было ни возгласа удивления, ни бурного восторга, какой был у Императрицы. Сперанский медленно, почти с благоговением, обошел мое творение. Он смотрел прищурившись: цепкий взгляд скользил по бесшовным стыкам «русской мозаики», а пальцы в белоснежных перчатках осторожно, невесомо, касались гладкой поверхности камня. Когда я подошел ближе, от тепла «Улей» начал просыпаться. Эта перемена не укрылась от него. Сперанский наклонился, и от его дыхания медовый цвет камня вспыхнул ярче, а в воздухе усилился тонкий аромат. Уголок его губ едва заметно дрогнул.

– Поразительно, – произнес он тихо. – Он… живой. Как это сделано? Какой-то фокус с механикой?

– Почти, ваше превосходительство, – ответил я. – Простейший закон: металлы расширяются от тепла. Внутри – тончайшая биметаллическая пластина. От тепла она изгибается и приводит в движение механизм, который меняет угол отражателей и открывает доступ к аромату.

– Просто… – задумчиво повторил он. – Когда знаешь, как. А что внутри?

Я взял флейту. Три короткие, чистые ноты. С тихим, мелодичным звоном «Улей» раскрылся. Сперанский очень долго изучал внутреннюю композицию.

– Он слышит? – в его вопросе прозвучало детское, неподдельное изумление.

– Он отзывается, – поправил я. – Как одна струна отзывается на звук другой, если они настроены в лад. Я всего лишь использовал этот природный закон.

– Природный закон… заключенный в механизм, – прошептал он. Его потрясла сама дерзость замысла.

Долго он молчал, рассматривая огненную пчелу и цветок, меняющий цвет в свете свечи.

– Вы сделали больше, чем подарок, мастер. Вы создали… аргумент. Весомый аргумент в споре о том, на что способна Россия.

Наконец, оторвав взгляд от пчелы, он перешел к делу. Взгляд его посуровел.

– Знаете, мастер, в чем главная беда нашего Отечества? Таланты у нас есть, а системы их поддержки – нет. Чтобы получить казенный заказ, нужно иметь не золотые руки, а волосатую лапу при дворе. В итоге казна платит втридорога за посредственность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю