412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Андреев » То, ушедшее лето (Роман) » Текст книги (страница 4)
То, ушедшее лето (Роман)
  • Текст добавлен: 22 ноября 2019, 04:00

Текст книги "То, ушедшее лето (Роман)"


Автор книги: Виктор Андреев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)

Из записок Реглера

…Мы с Марихен гуляли по Кенигсберг-Цоо. На девочке было красное в белый горошек платье. Проснувшись, я не сразу догадался, что мне выпала редкая удача – увидеть цветной сон. Ни Юлиуса, ни Лизбет я ни разу в цветных снах не видел. Неужели я люблю дочь больше жены и сына?..

…Оберштурмбанфюрер сказал сегодня: вы замечаете, Реглер, – еще одна весна. Этак мы с вами станем оптимистами.

Я осторожно ответил, что не так важно дожить до весны, как пережить осень. Он рассмеялся: самих себя нам все равно не пережить!

К чему он клонит? Или это просто шутка, первые слова, пришедшие на ум? Я почему-то весь день размышлял об этом. В ком я могу пережить себя? Мы с Лизбет одного поколения. У Юлиуса, как ни страшно мне думать об этом, почти нет шансов. Его призовут в самый неутешительный год войны. Итак, я могу пережить себя только в Марихен?..

…Я уверен, что в нынешнем, сорок четвертом, году ни одна нация так не занята глубочайшими размышлениями, как немцы. Быть может, мы наверстываем что-то упущенное? Долго толковали об этом с моим случайным знакомым, ефрейтором из Люфтваффе. Он штудировал в Гейдельберге…

…Лизбет лучше меня прижилась в Кенигсберге. Основная ветвь ее рода – из Восточной Пруссии, и постепенно она восстановила все фамильные связи. Вплоть до какой-то троюродной тетки. Дети? После того как мы репатриировались, на них только изредка нападала скоротечная грусть. Новые впечатления, новая жизнь не оставляли им времени для воспоминаний…

Когда тебе плохо

Анита влетела в класс, когда фрау Фирер уже водрузила себя за учительский стол.

Лицо старой немки недовольно сморщилось:

– Садитесь, но я запишу вам опоздание.

Анита на цыпочках прошла к своей парте и тихо села рядом с Ритой. Едва она открыла портфель, как фрау Фирер, скользнув глазами по классу, вызвала ее отвечать.

Анита встала, опустила голову.

– Я не подготовилась.

– Что? – громко спросила немка.

– Я не выучила урока, – повторила Анита.

Глаза фрау Фирер нехорошо блеснули.

– Мало того, что вы опаздываете… – она помедлила, потом четко изрекла: – Садитесь, я ставлю вам единицу.

Рите очень хотелось спросить подругу, что случилось, но она благоразумно решила отложить расспросы до перемены. Но на перемене ее вызвал Эрик, и в класс она вернулась уже со звонком.

Теперь была геометрия и – не повезет, так не повезет – первой у доски снова оказалась Анита.

Минут пять она беспомощно барахталась в какой-то теореме, а когда вернулась на свое место, в классном журнале против ее фамилии красовалась большеголовая двойка.

На этот раз Рита не выдержала и написала на розовой промокашке: «Что с тобой происходит?» Анита пододвинула промокашку к себе и расплывчато вывела: «Поговорим после уроков».

Рита, конечно, попыталась все выяснить на следующей же перемене, но Анита уперлась – после уроков!

И вот они, наконец, на улице. Рита прямо-таки набрасывается на подругу:

– Да что с тобой делается?! Почему ты ничего не выучила? Ведь сегодня суббота, отец потребует у тебя дневник.

У Аниты на глазах выступают слезы, она отворачивается. Ей стыдно. Рита не зря говорит об этом. Девчонки знают, что отец до сих пор наказывает Аниту. Да, да, как маленькую. Она сама однажды проговорилась. Ей сочувствуют, возмущаются, жалеют. А за спиной злорадствуют. Пусть не задирает носа! Тоже нашлась красавица! Уверена, что все мальчишки от нее без ума. Подумаешь, Цара Леандер! И Айна, вечная ее соперница, фальшиво вздыхает: жаль, конечно, девчонку, это ведь так унизительно, представляю, как она кричит, когда ее… И Айна отвешивает шлепки воображаемой жертве. Подруги хихикают.

– Теперь поздно плакать, – безжалостно замечает Рита.

– Перестань, – просит Анита. – Я хотела о другом…

– О чем другом?

– Я… в общем, передай Эрику. Я больше не буду участвовать…

– Не будешь участвовать… – Рита даже останавливается от неожиданности. – Ты хочешь сказать, что… выходишь из организации?

Анита кивает.

– Но почему? – Рита широко открытыми глазами смотрит на подругу. Наверное, никогда в жизни она не была так растеряна.

– Я слабая, я не гожусь для этого, – глядя в землю, тихо говорит Анита.

– Струсила? – находит нужное слово Рита.

– Не все ли равно?

– Но так же нельзя, – опять теряется Рита. – Ведь ты давала присягу. И вообще… это надо обсудить.

– Ну чего тут обсуждать, – горько отмахивается Анита.

– Нет, тут что-то не так, – в Рите все больше пробуждается подозрительность. – Ты что-то скрываешь. Надо будет разобраться. Мы не можем допустить…

– Да перестань ты! – Анита чуть не плачет. – Ни в чем вы не разберетесь, все это одни слова, и ничего ты не понимаешь. Ничегошеньки!

– У тебя расшатались нервы, – Рита говорит зло и твердо. – Это из-за сегодняшних отметок. Ты боишься отца.

– А ты никого не боишься?

Рита краснеет.

– Я никогда не боюсь ответить за то, в чем виновата. И я никогда не нарушу присяги.

– Даже если попадаешь в гестапо и тебя будут пытать?

Это удар под ложечку, и Рита краснеет еще гуще. Никто не знает, как мучителен этот вопрос для Риты. О гестапо она думает непозволительно часто. Иногда ей кажется, что ее не сломят. Она распаляет себя, придумывая героический диалог с палачами, и глаза у нее сверкают, как у Жанны д’Арк. Но чаще ее просто мутит от страха. И чтобы скрыть свое собственное неблагополучие, теперь уже отворачивается Рита. И говорит она глухо, безо всякого желания продолжать разговор:

– Я передам ребятам. Прощай.

Она быстро сворачивает за угол, и Анита остается одна.

Ну что ж. Человек всегда одинок, когда ему очень плохо. Это Анита знала и раньше. А сегодня ей очень плохо. Никогда еще ей не было так плохо, как сегодня. Просто хуже некуда.

И она делает последнюю попытку. Она возвращается в гимназию. Вдруг Эрик еще не ушел! Она проходит по гулким коридорам, заглядывает в его класс. Никого. На доске – наполовину стертая фраза: «Здравствуй, Цезарь, обреченные на смерть…» Значит, последним уроком у них была латынь.

Вечерний город

Продав часы, Рената поняла, что не так-то просто ориентироваться во времени. Тем более, что будильник был ненадежен, как сама жизнь. Он тикал громко, этаким бодрячком, но мог за сутки отстать на час или, сломя голову, рвануть вперед, словно за ним гнались шуцманы. Бегать все время к Магде и спрашивать, который час, тоже не большая радость. А по солнцу и вовсе ничего нельзя было определить. Во-первых, окна выходили во двор, и чертово светило заглядывало в них только на полчасика, ранним утром, когда очумелая от сна Рената судорожно натягивала на себя чулки; во-вторых, наступила весна, и вечера все затягивались и затягивались, не поймешь, то ли восемь часов, то ли десять.

И вот – черт те что! – когда Рената сошла с трамвая напротив Колоннадного киоска, Большие часы показывали всего двадцать пять минут десятого.

Рената медленно прошлась по бульвару, дошла до оперы, изучила афиши, вспомнила, что Эрик предлагал сходить на «Летучего голландца», и подумала: почему бы и нет?

Три года, если не больше, не была она в театре и теперь попыталась представить себе темный зал, непрерывное покашливание, словно собрались там одни чахоточные, тяжелое шуршание занавеса, запах холодной пыли, волной ударяющий со сцены… Ну, что еще? Ах да, самое главное – музыка. Пусть она в ней не разбирается, все равно хорошо, и громкость такая, что вздрагиваешь от неожиданности и становится весело. Надо сходить. Обязательно. Напомнить Эрику, чтобы взял билеты. На двоих. Без Димки. Тот обязательно начнет паясничать и все испортит. А иногда так хочется быть чинной. И чтобы все торжественно…

Она медленно повернулась на каблуках и пошла обратно.

Во внутреннем дворике кинотеатра «А. Т.» толпился народ. Билетов не было. Шел «Барон Мюнхгаузен». Пускали только с восемнадцати лет, поэтому больше всего было подростков.

Рената предпочитала не иметь с ними дела. Она постояла, только чтобы послушать музыку, доносившуюся из офицерского казино, потом снова вышла на улицу.

Большие часы показывали уже без пяти десять. Темнело. А Ритка опять опаздывала. Не может не опоздать, хотя бы на пять минут. Только корчит из себя этакую аккуратистку. Впрочем, вот она. Несется как угорелая. Стук на всю Ригу.

Чуть не налетев на Реньку, Рита с ходу остановилась, заморгала глазами:

– Здравствуй, – и, еще не отдышавшись, добавила: – Я думала, ты ждешь там…

Она показала рукой в сторону кино.

– Индюк думал, да в суп попал, – насмешливо сказала Ренька.

– Не остроумно.

Очень хотелось сказать какую-нибудь грубость, но Рената сдержала себя. В конце концов, они встретились не для того, чтобы обмениваться любезностями. Она сказала:

– Пошли на трамвай.

Ждать пришлось долго. У Риты, обутой в деревянные сандалии, стали зябнуть ноги, но она стоически молчала. Молчала и Ренька. Молчала и думала: «Связался черт с младенцем! Отчего я ее не люблю? Иногда – стукнуть хочется. И куда трамвай запропастился? Два шестых прошло. Первый прошел. Тьфу! И ехать уже не хочется. Улицы там темные, не дай бог! В коридорах воняет… А у Димки всего две комнаты. Первая уютней. Там всегда отец сидит под торшером. Он мог бы спать на диване. А мать? Ну пусть поставят вместо дивана свою полуторную кровать… Какого черта он уставился? Одет, как до войны. Шляпа, очки. Только тросточки не хватает. Ага! Ни один не может выдержать, если ты тоже на него уставишься… Наш? Нет, опять первый. Или третий? Рехнуться можно!»

Рита тоже молчала и тоже думала: «Надо было надеть шерстяные носки. Мама сказала, чтоб это в последний раз. В кино будешь ходить не позже, чем на восьмичасовой. Зимой темнело рано, а теперь… Придется как-то объяснить Эрику. До чего противная эта Рената! Вульгарная и грубиянка. Уставилась на мужчину, который ей в отцы годится. Наверное, она уже… Гадость! И про Аниту Эрику надо сказать. Неужели она действительно нравится ему, эта Анита? Нет, Айне нельзя верить. Она про всех болтает. Холодно. Как не хочется ехать! Домой бы сейчас, и книжку читать… Слава богу, это наш!»

Скамейки в трамвае холодные, скользкие. В конце вагона, там, где сидела толстая кондукторша, горела над дверью синяя лампочка. Ехали долго. Молчали. У Центрального рынка в вагон вошла пожилая женщина. Поздоровалась с кондукторшей, села рядом с нею, заговорила вполголоса. Иногда долетали отдельные фразы. «Двадцать седьмой тоже в армию будут брать…» «Эрна выменяла на шелковое платье…» «Если столько вещей натаскал, конечно, трястись начнешь…»

Наконец Рената дернула свою спутницу за рукав и встала.

Трамвай ушел. Вдоль улицы, казавшейся сейчас совершенно незнакомой, громоздились темные дома. Только далеко впереди, на перекрестке, тусклым пятнышком желтел зашторенный фонарь.

– Пошли, – сказала Рената. И тут же зло и отчаянно добавила: – Да тише ты, ради всех святых!

Рита чуть не заплакала. Ну что же ей делать, если кожаные туфли мать разрешает надевать только в гимназию? Естественно, что такие толстенные подошвы грохочут на вымершей вечерней улице, но не в чулках же ей идти!

Перед огромным многоэтажным домом Рената остановилась.

– Давай, – сказала она, – и жди в парадном.

Рита вытащила из кармана пачку белых листков.

– Здесь сорок штук. – Виновато добавила: – Больше я не успела.

Семейный альбом

Бабка ушла. Она всегда уходила в этот час, отведенный для визитов к знакомым дамам. Впрочем, раз в неделю она не уходила, потому что дамы являлись к ней. Но тогда уходил Эрик.

Отношения между ним и бабкой всегда были официальными, дипломатическими. Бабка любила только себя, интересовалась только людьми своего поколения и носила темно-рыжий парик. Носила не из придури, как уверял Димка, а оттого, что к шестидесяти годам облысела. Раз в год она относила парик в парикмахерскую и бдительно следила, как его завивают.

У бабки был целый буфет фамильного серебра, немножко золота и кое-какие камушки. Все это постепенно, скуповато распродавалось. Тем и жили.

Так вот. Часы пробили пятый час пополудни, и бабка ушла.

Эрик был занят дурацким делом – листал семейный альбом. Почти на всех фотографиях была мать. С тех пор как она стала лауреатом какого-то конкурса в Веймаре, все знакомые считали обязанностью фотографировать ее при каждом удобном случае. Особенно, если она держала в руках скрипку.

Иногда с нею рядом оказывались отец или Эрик. Но таких снимков было считанное число. Не потому, что она не любила мужа и сына, совсем не потому. Наверное, она любила. Только хаотически. То задыхаясь от нежности к ним, то забывая об их существовании на целые недели.

Отец был загадкой для Эрика. Отец был каменный. Может, сам Эрик подыскал это определение, быть может, от кого-то услышал. Когда он прочел газету, где об отце говорилось, как о каменном, то сразу поверил, что и все дальнейшее правда. А дальнейшее заключалось в том, что отец убил его мать.

Эрику было тогда десять лет.

Мать была убита за границей, в Швеции. Отца арестовали там же. Его судили, признали виновным. Эрик остался с бабкой, матерью своей мамы.

В дверь постучали, потому что звонок не действовал. Эрик захлопнул альбом. Запер его в книжный шкаф. Постучали снова. Вот уж не вовремя!

За дверью стояла Рита. Лицо нарочито сосредоточенное и от этого – некрасивое.

– Здравствуй, – сказала она быстро и так же быстро вошла в прихожую. – Ты один?

– Один, Рита, – пытаясь быть вежливым, сказал Эрик.

– Отлично. Есть новости. Очень серьезные.

Не снимая пальто, она сразу прошла в комнату. Отодвинула кресло от письменного стола. Села.

– Ты не представляешь!

Это было сказано категорично, но неизвестно о чем.

– Ты не представляешь, – повторила она. – Дело пахнет предательством.

Эрик стоял, прислонившись к дверному косяку. Когда она выпалила свое сообщение, потер висок.

– О чем ты?

– Об Аните. Она выходит из организации.

Быть может, Эрику показалось, а может, действительно в голосе Риты прозвучало странное удовлетворение. Чуть ли не радость. Но если радость, то злая.

Что-то тут было не так. И Эрик снова потер висок.

– Откуда у тебя эти сведения, Рита?

– Она мне сама сказала. Вчера после уроков. Когда мы шли домой.

– Но почему? Что-нибудь произошло?

– Не знаю, – голос Риты стал неуверенным. – Говорит, что она, мол, просто слабая. Не выдержит, если попадется. Но вчера она уже с утра была не в себе. Нахватала двоек… Не знаю…

– Могла бы сама поговорить со мной, – задумчиво сказал Эрик.

Рита вспыхнула:

– Конечно. Но почему-то решила это сделать через меня. По-моему, разговора с тобой она просто боится.

Эрик не ответил. Рита тоже помолчала какое-то время, потом сказала строгим, почти учительским тоном:

– Дело, как ты понимаешь, серьезное. Она многих знает. И все эти люди поставлены под удар.

– И что же ты предлагаешь? Убрать ее? – невесело усмехнулся Эрик.

Рита вздрогнула. В глазах забегал испуг. И Эрику вдруг захотелось проучить ее за самоуверенность, за учительский тон и, наверное, еще за то, что она так не вовремя ворвалась к нему.

– Ты сможешь ее ликвидировать? – спросил он негромко.

– Ликвидировать? – Рита перешла на шепот.

Она встала, аккуратно придвинула стул к письменному столу, метнула на Эрика испуганно-вопросительный взгляд, потом, скосив глаза куда-то в угол, зашептала запинаясь:

– Ты считаешь?.. Но… но, может быть…

– Ты же сама сказала, что дело серьезное.

– Да, но, быть может, ты с нею поговоришь? – в голосе у нее появились просительные, почти умоляющие интонации.

– Я попытаюсь, – сказал Эрик и, чуть помедлив, добавил: – Тогда мы все и обсудим.

Этими словами он ставил предел разговору, и Рита поняла его.

– Я ухожу, – сказала она. Тон был смущенный. – Ты ведь понимаешь, я не могла не сообщить тебе… Она сама просила.

– Все правильно, Рита, – ответил он, провожая ее до двери, – только пока не стоит никому говорить об этом. Я постараюсь сегодня же повидаться с нею. И тогда посмотрим.

Рита согласно кивнула и протянула ему руку. Ладошка была маленькая, но крепкая.

Заперев дверь за Ритой, Эрик вернулся в комнату и снова достал из шкафа семейный альбом. Там была фотография тридцать третьего года. Детский сад в полном составе. Эрик снова нашел этот снимок и не поленился пересчитать всю гоп-компанию, как сказал бы Димка. Получилось ровно тридцать пять головенок. Половина девчонок была в коротких газовых платьицах, у каждой – огромный бант. Человек десять – обоего пола – были в матросках. В том числе и Анита. На снимке она выглядела старше своих пяти лет. Она серьезно и строго смотрела в объектив, и не было в ней еще и намека на будущую красоту.

Сам Эрик был отвратителен себе на этой фотографии. Во-первых, он стоял зажмурившись. Снимали, естественно, при магниевой вспышке, а он не выносил этих дурацких вспышек и заранее зажмуривал глаза. Во-вторых, его обрядили в какой-то чудовищный костюмчик, на котором сверкали медные пуговицы, и, в-третьих, на лбу у него красовалась картонная девятиконечная, оклеенная золотой фольгой звезда. И вообще, он выглядел жалким, сморщенным, чуть ли не золотушным.

Что возьмешь с фотографии? В ней столько же правды, сколько и лжи. Не сознательной лжи – искажения. Потому что мгновение, вырванное из жизни, может все исказить до неузнаваемости.

Он заново листал альбом, теперь уже для того только, чтобы еще раз встретиться с Анитой, но пока ее не было. Было совсем другое.

Вот он с отцом и мамой возле магазина Лейбовича. Это был большой магазин, один из немногих, где продавались фотоаппараты.

Сам Лейбович походил на кастильского разбойника. Высокий, сухой, с сухим блеском глаз, он толковал о достоинствах «Кодака» неубедительно, но экстатично – казалось, сейчас выхватит пистолет и направит на покупателя: «Кодак» или жизнь?

Отец и впрямь сначала купил у него «Кодак». Потом, доплатив, поменял на «Балдину», хотя «лейка» превосходила ее по всем статьям. Эта «Балдина» досталась в наследство Эрику, и в сорок первом, уже при немцах, он выменял ее на велосипед. Велосипед недавно украли.

Эрик не очень жалел о нем. Это был тяжелый «эренпрейс». Прокрутишь километров сорок, особенно если против ветра, и дрожат поджилки.

Обо всем этом он подумал, отрешенно глядя на ту же самую фотографию.

Мать была в долгополом, слегка расклешенном книзу пальто, в берете из черной соломки, в белом шарфике, пеной вскипавшем на шее, в тупоносых туфельках с перемычками на подъеме.

Карточка была формата шесть на девять. Трудно разглядеть детали. Но Эрику виделась мамина улыбка, может, и наигранная, но что-то обещавшая.

Отец казался одетым более модно. Белое шелковое кашне, серая, мягкого фетра шляпа с большими полями, с широкой шелковой лентой.

У всех на лацканах пальто – белые бумажные ромашки. Ходили по воскресеньям добровольцы, главным образом, девушки. Ходили парами: у одной – жестяная кружка с узким горлышком, для пожертвований, у другой – картонный щит с десятками бумажных ромашек, насаженных на булавки, как мотыльки. Бросаешь в кружку медяк, и тебе прикалывают белую ромашку. Сбор шел на Красный Крест, в пользу туберкулезных больных – таких, которые не могли лечиться за собственный счет в частных клиниках Межапарка и Приедайне.

А вот они вместе с Хуго. Хуго острижен, как новобранец, ростом чуть ниже Эрика. Крутолоб, узкоглаз, безбров. На Эрике все висит как на вешалке. Брюки гольф похожи на юбку. Глаза и губы – девчоночьи. Правая рука, с тонюсенькими пальцами – на плече у Хуго. У обоих – накрахмаленные отложные воротнички.

Это, конечно, до смерти матери. Потом никто не стал бы водить их к фотографу.

Нет, снимки ничего не могли объяснить. Мать неизменно улыбалась, отец неизменно был каменным, бабка выделялась только странным, вздернутым над ухом беретом, а сам он выглядел недоразвитым, узколобым и запуганным.

Жизнь нельзя было сфотографировать. Ни «Кодаком», ни «лейкой», ни «Балдиной».

Он уже не искал фотографий Аниты. Они ему ничем не помогли бы. Что-то порвалось между прошлым и настоящим. В прошлом не было сегодняшних проблем, а сегодняшнему дню не было никакого дела до проблем прошлого.

Эрик снова спрятал альбом, надел пальто, небрежно замотал шею шарфом и вышел на улицу.

Был седьмой час вечера. Правую сторону улицы еще освещало солнце, и Эрик шел щурясь, немного закинув голову, шел очень медленно, пошаркивая, потому что отцовские туфли все еще были велики ему. Шел и ни о чем не думал. Впрочем, ни о чем не думать нельзя. Но мысли текли ленивые, малозначащие, успокоительные. Вот здесь, за забором, было до войны маленькое, третьеразрядное кино. Фильмы там тоже шли третьеразрядные; зал кишел блохами. В сорок первом немецкий снаряд буквально разнес эту киношку. Туда ей и дорога.

В далекое довоенное время Эрик ходил, главным образом, на «культурфильмы», то есть фильмы познавательные. В них показывали африканских туземцев, атоллы южных морей, озеро Титикаку или национальные парки Америки. Еще были фильмы с Патом и Паташоном и совсем другие – с прелестной девочкой Ширли Темпл.

Но самое большое впечатление на него произвел «Капитан Блад». Фильм шел в «Этне», и они отправились на него всей семьей. «Роман лучше» – вот и все, что сказал отец, когда они вышли из кино. Мать поначалу стала спорить с ним, горячо и неубедительно, потом махнула рукой: какое ей дело до капитана Блада, просто иногда приятно посмотреть на мужчин, которые умели и любили драться.

Эрик почти не прислушивался к их разговору. Для него это был настоящий фильм, как настоящей книгой был «Последний из могикан» Фенимора Купера. Потом он прочел и роман Саббатини, но впечатление от фильма было сильней.

На углу Ключевой, пропуская трамвай, он остановил рассеянный взгляд на ярко накрашенной девушке, которая тоже, в упор, взглянула на него, но тут же отвела глаза.

Потом они разошлись в разные стороны, но теперь на душе у Эрика стало уже неспокойно, хуже того – больно.

Конечно, это была Надя Гольбах. Двадцать минут назад он видел это лицо на снимке в семейном альбоме. Надя сидела в первом ряду, по правую руку от классной воспитательницы. Это был шестой класс. Это было три с половиной года назад.

О теперешней Наде он узнал от Гунара. Тот как-то остановил его на лестнице:

– Ну и штучка эта ваша Гольбах!

Эрик даже не сразу понял, о ком идет речь.

– У девки желтый билет, – Гунар хмурился уязвлено и зло, – а она, представляешь, говорит мне: заработайте сначала офицерские погоны. Я с мелкотой не гуляю. Тем более, вы даже не фольксдойче.

Надина мать была русской эмигранткой, отец – прибалтийский немец. Семья считалась очень порядочной. Что же стряслось?

– Ну, попадется она мне! Будет шелковой.

Что бы там ни было, но Эрик не хотел, чтобы Надя попала в руки Гунара. Он догадывался, как ее сделают шелковой.

Эрик дошел до угла Мариинской, до ресторана «Стабурагс», и там сел на трамвай. В вагон не вошел, остался стоять на открытой площадке прицепного вагона.

Опять не думалось ни о чем серьезном.

Проехали сгоревший от бомбы «Палладиум», и Эрик сошел на углу одной из центральных улиц, которая теперь называлась Вальтер фон Плеттенбергштрассе. Он шел по ней до самого «Золдатенкино», а потом свернул налево, на пыльную Эспланаду, и уселся на пустую скамейку возле Художественного музея.

Пришло время задуматься. Но задуматься ему не дали.

Парень на вид был не старше Эрика, но с лицом одутловатым и старообразным. Его спутница, совсем еще не оформившаяся девчонка, осторожно опустилась на холодную скамейку, вздрогнула и охватила руками лиловатые коленки. Наверное, ей было чертовски зябко, но глаза дерзко бегали и языком она молола без остановки. Пошлость за пошлостью.

Одутловатый был настроен мелодраматически. Через каждые десять слов он переходил на шепот:

– А с кем ты будешь, когда я уйду на фронт?

Девчонка подло хихикала, но уверяла, что – ни с кем.

Эрика замутило от этой парочки. Он встал и медленно двинулся мимо музея в сторону Димкиной мастерской. Но, дойдя до Мельничной, передумал и свернул налево.

Артур был дома. Он сам открыл дверь и нисколько не удивился, скорее обрадовался. Но не сказал: входи. Сказал: подожди внизу, я сейчас.

И, действительно, он почти тотчас же появился во дворе, на ходу натягивая потертый прорезиненный плащ.

– Хорошо, – сказал он, не попадая в рукав, – хорошо. Я надеялся на тебя.

Эрика покоробило от этих слов. Почему они на него надеются? Он сам бы хотел надеяться на кого-нибудь. Но еще больше они его раздражали детскостью. Игрой. Они все превращали в игру. Находили слова, которые серьезное дело превращали в детскую игру.

Вот рядом с ним этот толстый парень. Он старше Эрика на два года. Он мечтает стать киноактером. Он субъективно честен, порядочен, добропорядочен, вздрагивает от физического отвращения при слове «нацизм». Он внес в кассу организации триста марок – крупнейший взнос. Два килограмма сахару передал лично Димке. Но нужен ли он?

Они шли в сторону Ганзейской. Эрик поеживался от сырости. Артура что-то душило, он расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.

– Понимаешь, он толкнул ее на воровство. Вэфовский «Минокс» – это не шуточки. Отец убьет за такое. Мы не имеем права переступать границ.

– Каких?

– Каких границ? Этических. Мы не бандиты и не нацисты.

– И уважаем частную собственность, – безучастно вставил Эрик.

Его собеседник резко остановился.

– Не передергивай. Частная это собственность или не частная, мы не воры. – Он попытался заглянуть Эрику в глаза, но тот упорно смотрел в сторону. – Я хочу знать, что ты об этом думаешь. Где грань между воровством и… и конфискацией, что ли? Ведь нельзя же по-иезуитски, чтобы цель оправдывала средства.

– Ладно, Артур, – Эрик остановился. – Об этой проблеме – в другой раз. А сейчас мне надо к Аните. И ты со мной не ходи. Я постараюсь справиться с этим делом один.

Артур болезненно поморщился:

– Ты увиливаешь от серьезнейшего вопроса. Я не могу так. Если ты станешь на сторону Димки, я… я выйду из организации.

Последние слова он произнес так, словно в омут прыгал. Но все-таки произнес и даже нашел в себе силы посмотреть прямо в глаза Эрику.

– Я зайду к тебе на днях, – Эрик сказал это очень спокойно, – а сейчас, будь добр, катись колбаской.

И, не дожидаясь ответа, зашагал в сторону Анитиного дома.

«Катись колбаской» Эрик сказал по-русски. Это было одно из любимейших выражений Кита. Эрик старался не перенимать чужих словечек и выражений, но сейчас не смог найти ничего более лаконичного и выразительного. А все потому, что его разбирала досада. Досада на Димку, который, не посоветовавшись ни с кем, заварил эту кашу. Досада на этого лопоухого Артура, обвиняющего Димку, да и только ли Димку, чуть ли не в иезуитстве. Досада на Риту, с которой начались все сегодняшние неприятности. И, конечно, досада на… Но тут он с удивлением обнаружил, что как раз по отношению к Аните, главной виновнице переполоха, он вовсе и не чувствует никакой досады. Да…

Разобраться бы в этом. Нет, безнадежно. Во всем, что касалось Аниты, он никогда не мог разобраться. Почему?

Почему, почему… Он же не оракул, чтобы отвечать на все вопросы, которые ему задают. Он и сам с удовольствием спросил бы у кого-нибудь: почему?

И вот он подходит к дому Аниты. Надо бы подумать, как и о чем говорить с ней. Но теперь уже поздно.

Дверь открывает Альма. Эрика она знает давно и всегда относилась к нему доброжелательно. Но на этот раз лицо ее остается каменным. И, даже не сняв с двери цепочку, она безапелляционно изрекает:

– Сегодня нельзя.

– Тетя Альма!..

– Сегодня нельзя!

Дверь захлопывается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю