355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Андреев » То, ушедшее лето (Роман) » Текст книги (страница 11)
То, ушедшее лето (Роман)
  • Текст добавлен: 22 ноября 2019, 04:00

Текст книги "То, ушедшее лето (Роман)"


Автор книги: Виктор Андреев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Эрик рассказывал долго, сам иногда удивляясь деталям, внезапно всплывавшим в памяти. А Жанна не перебивала, только изредка задавала короткий вопрос, задавала его почти шепотом, словно боялась порвать какую-то нить. Да и он говорил негромко, ночь и безлюдье всегда приглушают голос. Лишь хмель или страх могут вырваться криком в ночи.

Так они дошли до церкви, остановились возле каменных ступеней, и Эрик сказал, что вот и все, не такая уж у него жизнь, чтобы долго распространяться о ней, да и вообще – все это скучно, не интересно, он просто увлекся, пусть Жанна простит его за бессвязное это повествование, но она ведь сама попросила, а его понесло, это оттого, что он выпил у Гунара, ну и так далее…

Но она сказала, хватит, мол, извиняться, ей было очень интересно, Эрик прекрасно рассказывает, если уж кому-то извиняться, так прежде всего ей, это она заставила его заново пережить многое такое, чего не следовало касаться, она же не дура, понимает, как это больно, но уж так получилось, никогда ничего не знаешь заранее…

Тогда он спросил, может ли она, наконец, сказать, какая услуга ей требуется от Гунара.

В это время опять светила луна, и, когда она подняла на него глаза, Эрик опять удивился, какие они огромные и глубокие.

– Да, теперь я скажу. Пропуск мне нужен. В Латгалию.

– О, господи, Жанна! – Эрик даже остановился от неожиданности. – Вы понимаете…

– Понимаю! – резко оборвала она. – Понимаю, что этого сделать вы не можете.

– Да поймите, Жанна! Дело в том, что час назад я сам обратился к нему с точно такой же просьбой.

– Вы едете в Латгалию? – спросила она подозрительно и горько.

– Не я. Но моему другу это необходимо позарез.

– Не везет, – сказала она устало. – Просто чертовски не везет. Вы перебежали мне дорогу. Теперь и самой просить неудобно.

– Клянусь вам, Жанна, что мне этот пропуск действительно необходим. Иначе я бы не обратился к Гунару.

– Мне тоже, – сказала она, – мне тоже необходим.

Эрик прислонился к каменной стене, и лицо у него было страдальческое, он отчаянно тер висок.

– Ладно, хватит переживать.

– Я что-нибудь придумаю. Обязательно придумаю. Давайте встретимся через несколько дней.

Она покачала головой:

– Боюсь, что будет поздно… Но давайте, на всякий случай.

– Здесь же, – сказал он, – у этой церкви. И не через несколько дней, а завтра вечером. Часов в семь, хорошо?

– Ладно, – сказала она. – Завтра в семь… А теперь расстанемся.

– Да что вы, Жанна! Сейчас ведь глубокая ночь. Я провожу вас до дому.

– Нет, – сказала она твердо, – мне отсюда рукой подать. И не вздумайте идти за мной следом. Дайте честное слово.

– Но…

– Никаких но. Честное слово?

– Честное слово, – сказал он грустно.

– Вы хороший парень, Эрик. Спокойной ночи!

Эрик стоял возле церкви, пока не затих звук шагов. Потом медленно двинулся в сторону дома. Его слегка покачивало, и казалось, что перед глазами вертится карусель: лица, лица, музыка, обрывки разговоров… И вдруг как кольнуло что-то – Янцис!

Карусель мгновенно остановилась, и в памяти всплыла та страшная ночь, сразу вытеснив все остальное. Он ускорил шаг, почти побежал, вслух повторяя: Янцис! Янцис!.. Словно бежал к нему, хотя до завтрашнего дня не мог ничего узнать и, тем более, увидеть его.

Тринадцатые

«Колыма, Колыма, новая планета, двенадцать месяцев зима, остальное – лето…» Привязалась. И ничего не поделаешь. Он идет и напевает про себя эту идиотскую песенку. Так же, как в школе ее напевал Валерий. Напевал днем и ночью. И смотрел на людей невидящими глазами. Странный был тип. Кое-кто его сторонился.

Школа находилась под Москвой. Школа фронтовых разведчиков.

Обучали. Согласно этому обучению Донат и бродит сейчас по Риге. А Ольга на постоялом дворе. Дрожит, небось, всеми поджилками. Прислушивается. Хватается за браунинг. И молит бога, в которого не верит: «Господи, хоть бы он пришел».

Он – это Донат. Молит, чтобы Донат пришел. Естественно. Ночь уже на дворе. Тьма-тьмущая. Даже у них под Москвой, хотя и там затемнение, все-таки было светлее. А тут, того и гляди, трахнешься лбом об стенку.

Ноги уже не свои. Чужие ноги. Только огромным усилием воли их можно передвигать. Но скоро и воли не хватит. «Холеры, холеры», – твердит Донат, потому что надо же что-то твердить.

Нет, Донат себя контролирует. Все как по расписанию. Улица Двинская номер два. Улица Сумеречная… Потом возле Воздушного моста. Потом на взморье, улица Васарас двадцать три. Далее – Катлакалнс. Адольф Гитлерштрассе. Госпитальная…

Все правильно. Все, все… Только вот данные устарели. Устарели настолько, что если Доната не замели, то, может, и бог есть. Почему бы ему не быть? Должен же кто-то следить за порядком. За человеческой жизнью.

Нет. Не те у Доната отношения с богом, чтобы тот ему жизнь берег. А ведь ходил Донат когда-то в костел. И не по обязанности – просто не представлял, как можно не ходить. У всех католиков так. Они с богом в крови рождаются. Но уж если случится им от него отказаться, то бог для них вроде личного врага становится. Так вот и у Доната получилось. Хорошо, что мать к тому времени померла. Не то ходил бы он сейчас ею навеки проклятый.

Вот у Ольки все просто. О боге она только понаслышке знает. Для нее он не был проблемой никогда. Так у всех, кто при советах вырос. Олька девка толковая. Десятилетка за плечами, а это же – как гимназию кончить. Говорит, что не случись война, в университет пошла бы. Чем черт не шутит, может, и так. Но повела дорожка не в университет, а в ту самую подмосковную школу, куда и Доната направили. Связала их судьба одним шнурочком, намертво связала. А ведь девке едва-едва восемнадцать. И для нее в Ригу попасть это не то что для Доната, который чуть не всю жизнь здесь прожил. Для нее это «глубокий вражеский тыл» и больше ничего. Как если бы, скажем, Берлин или какие-нибудь Афины. И, главное, языка не знает. Правда, в Риге и раньше таких было пруд пруди, а сейчас еще с оккупированных мест понаехали, но одно дело – чистеньким быть, а другое – рацию за собой таскать. Бруверис, с которым она в Ригу въехала, ее за свою батрачку выдал, из Белоруссии, чтобы насчет языка все было естественно. Да и документы у Ольки чистые. Но все равно неуютно девке. Донат это сразу увидел, когда заглянул сегодня под утро на постоялый двор – узнать, добрались они или нет.

Завтра Бруверис должен отправиться восвояси. Если до этого времени Донат не найдет квартиру, придется и Ольке с Бруверисом уехать. Стало быть, все сорвется. Полный провал… Нет, квартиру он должен найти. До завтрашнего утра. У него еще два варианта в запасе. Вот только никак он не может решить, какой испробовать первым.

Отсюда, где он находится, расстояния до обоих последних его вариантов примерно равные. Сядешь на трамвай шестого маршрута, доедешь до Красной Двины, а если на третий – окажешься на бывшей Рыцарской.

Он прохаживается возле Колоннадного киоска – извечного места всех рандеву – и думает, думает, взвешивает все за и против, потому что две эти квартиры не значатся в его списке, и, куда бы он ни направился, это уж под его личную ответственность, а личный выбор всегда мучителен, тут надо крепко почесать в затылке, прежде чем сказать себе: поеду-ка я…

Ренька стирала белье. Давно уже следовало этим заняться, но как-то руки не доходили. Впрочем, чего там врать, просто она разленилась в последнее время. Весна виновата. Весной всегда лень накатывает. Не то что белье, посуда днями стоит немытая. Хочется одного – шляться по улицам безо всякого смысла, как лунатичке какой-нибудь, или просто висеть на подоконнике, хотя вида из окна – никакого.

Но сегодня Ренька взяла себя за шиворот, как котенка, ткнула носом в груду нестираного белья и заорала: стирай, негодница! Стирай немедленно! Хоть до утра стирай, но чтобы и платка носового не осталось грязным!

После жестокой взбучки, которую она себе закатила, ничего другого не оставалось, как засучить рукава и взяться за дело. И вот уже второй час ночи, а она все еще уродуется над этим проклятым бельем. На пальцах побелела кожа, отчаянно ноет поясница, слипаются глаза, но раз уж Ренька что-то решила, то это накрепко.

В коридоре хлопнула дверь, и кто-то стал спускаться по лестнице. Немец какой-то. Звук их подбитых гвоздями сапог ни с чем не спутаешь. Вот и патефон замолчал. Значит, Магда осталась одна. Если пьяная – сразу завалится спать, если не очень – с грохотом начнет мыть посуду.

Ренька опустила руки, прислушалась. Тихо пока. И вдруг по спине побежали мурашки. Показалось?.. Нет, не показалось – всем существом она вдруг почувствовала, что за входной дверью кто-то стоит. Вроде бы даже дыхание слышно. Ренька замерла, только глазами проверила, все ли засовы задвинуты.

Время остановилось, ноги онемели, какими-то ватными сделались, порой передергивало от холодной волны мурашек.

Потом постучали. Постучали так тихо, что Ренька подумала: может, ей просто чудится, может, сердце стучит? Она не шелохнулась, но стук повторился, чуть громче, чуть настойчивее. Тогда она вышла из оцепенения и спросила неестественно громким, не своим голосом:

– Кто там?

За дверью что-то сказали, но слов она не разобрала и спросила еще раз, теперь уже подойдя поближе.

Ей послышалось: «Донат». Какой еще Донат? Дядька, что ли? Да нет, этого быть не может! Она ухом приникла к двери и теперь уже отчетливо услышала:

– Реня, это ты? Открой, это дядя твой, Донат.

Голос как будто и вправду дядькин, и у Реньки что-то задрожало внутри, она осторожно отодвинула засовы и, не снимая дверной цепочки, чуть-чуть приоткрыла дверь.

Их поместили в одной комнате. Вернее, в каморке, где стояли две железные койки, заправленные прохудившимися байковыми одеялами, стол, занимавший почти все пространство между кроватями, и два венских стула.

Чемоданы Бруверис засунул под кровать, поискал глазами вешалку, увидел вместо нее несколько вбитых в стену гвоздей, на один повесил свой домотканый сюртук, а на другой. – картуз.

– Пойду помоюсь с дороги, – сказал он и вышел в коридор.

Не снимая пальто, Ольга протиснулась между столом и кроватью – к окну.

За окном был двор, частично вымощенный булыжником, с проплешинами черной земли, с желтыми лужами конской мочи, с копошащимися в навозе воробьями, с крестьянскими телегами, в которых была настелена ярко-желтая солома. В конюшне, тянувшейся вдоль серой стены, одни ворота были распахнуты, и Ольга увидела массивный круп белой с серыми яблоками лошади. Лошадь то и дело переступала ногами и взмахивала длинным грязно-белым хвостом.

…Ехали они с Бруверисом всю ночь и еще полдня, и Ольга почти не спала, только задремывала иногда, если телега катилась по ровной дороге. А когда показались первые дома и Бруверис сказал: ну вот она, Рига, – сонливость и вовсе слетела. Зато сейчас в этой полутемной каморке от многодневной усталости, от нервного перенапряжения ей неодолимо захотелось спать.

Все так же в пальто Ольга прилегла на чудовищно заскрипевшую кровать, поморщилась оттого, что подушка оказалась сырой, и вдруг провалилась в сон.

Проснулась она потому, что кто-то настойчиво и неотступно тряс ее за плечо. Величайшим усилием воли разлепив глаза, она увидела наклонившегося над ней Доната.

Вскочила, обхватила его за шею, крепко чмокнула в колючую щеку. Он засмеялся, похлопал ее по спине, сказал:

– Вот и свиделись.

Бруверис сидел за столом и усмехался. На столе стояла едва початая бутылка водки и три граненые стопки. Хлеб и ломтики сала были разложены на газете.

– На случай, если кто-нибудь вопрется сюда, – тихо сказал Донат, мотнув головой в сторону стола. – Встретились, понимаешь ли, старые знакомые…

Оля кивнула, хотя поняла, что это не только камуфляж, но и нормальное желание двух здоровых мужчин «слегка пображничать», как говорили у них в подмосковной школе, потому что мужчины эти ходят по краю пропасти и надо им хотя бы немного снять напряжение, ничем не выдаваемое внешне и от этого грызущее их еще больше. Оценила она и третью стопку, предназначенную для нее, конечно. Почувствовала, что и в этом не только камуфляж, но и признание ее, Ольги, равноправным партнером, товарищем, которому надо так же подкрепиться, как и прочим. И, хотя у нее еще покруживалась голова после такого короткого и так резко прерванного сна, она сказала как можно веселей:

– Мужчины мои хорошие, налейте мне тоже. Полдела сделано, значит, нам по уставу положено выпить.

И они налили. И ей и себе. И рожи у обоих при этом расплылись в широченнейшей улыбке, потому что ничто так не ценят мужчины, как признание их мужских поступков и соучастия в них.

А спустя полчаса Донат ушел. Ушел искать квартиру, прибежище, где бы можно было остановиться хотя бы на первое время. Потом и Бруверис ушел. У него были, наверное, свои крестьянские дела, в которые Оля не вникала.

Она осталась одна, и заняться ей было абсолютно нечем. Только думать или вспоминать. Но вспоминать не хотелось. Как-то не к месту еще было вспоминать. Полагалось думать о настоящем, о будущем…

Хотя, по сути дела, она еще ничего не видела, ни в чем не разобралась. Город? Город ей не понравился. Больше того, она была глубоко разочарована…

…День занялся пасмурный, и когда стал моросить дождь, а телега загрохотала по городскому булыжнику, то потянулись вдоль улицы удручающе унылые дома – каменные и деревянные вперемежку. Ей показалось даже, что все тут, как в фильме о дореволюционном прошлом. Но потом это ощущение исчезло. Оттого, наверное, что не было здесь, как в фильме, единого стиля – над деревянными нависали каменные, из грязно-серого кирпича или оштукатуренные, но штукатурка отваливалась от них, обнажая точно такой же грязный кирпич, и, в общем, вся улица выглядела отвратительной и унылой.

А потом обнаружила Ольга, что и люди здесь не такие, чем-то очень отличные от тех, что видела она с детства на московских улицах. Что-то неуловимо другое было в их одежде, пусть даже скромной и почти что бедной. Да при чем тут одежда! Во всем их облике было нечто чуждое, и Оля подумала, что теперь уже никогда не спутает «этих» и «своих».

И вдруг она увидела живого фашиста…

Все было опять-таки, как в кино. В тех многочисленных военных фильмах, на которые она бегала в Москве. Фашист был рослый, в серо-зеленой форме, в чуть сдвинутой набекрень пилотке, погоны окаймлены широкой серебряной полосой, на боку огромная кобура из черной глянцевитой кожи. Рядом с ним шла девушка в распахнутом весеннем пальто, с непокрытой головой и что-то быстро-быстро говорила. А фашист улыбался. Прямо-таки во весь рот. И такая это была добродушная, заразительная улыбка, что, не будь на нем формы, Оля наверняка бы улыбнулась тоже. Но тут она мгновенно всем телом сжалась, как забившийся в угол, ждущий удара котенок – в глазах и ужас и отчаянная решимость.

Когда телега поравнялась с этой парочкой, фашист мог бы рукой достать до Оли, но он на нее и не взглянул. Да и чего, собственно, ради стал бы он ее разглядывать?.. Но об этом Оля подумала много позже, после того, как уже десятки солдат и офицеров повстречались им на пути и ни один не посмотрел в их сторону.

Теперь, вспоминая об этом, Оля решила, что в ее затравленности была виновата рация. Рация лежала в чемодане. Чемодан был забросан соломой, но разве не мог любой фашистский солдат остановить их и пошарить в соломе? Что бы она тогда стала делать? Стрелять? Еще несколько дней назад Оля, не задумываясь, сказала бы: да. Когда их обучали в школе – в том числе и стрельбе, – никакого вопроса не существовало. Всаживая в мишень пулю за пулей из своего маленького браунинга, она представляла себе, что это не фанерная фигура, а настоящий живой фашист, и даже зубами поскрипывала. От ненависти. Так что же, поубавилось у нее этой самой ненависти, что ли? Она даже вздрогнула – нет, конечно! Нет, нет и нет!.. Но тогда почему возник этот вопрос? Не оттого ли, что тот, первый встреченный ею фашист, так заразительно, по-человечески улыбался? Или тут надо было копать поглубже? Даже очень и очень глубоко, пожалуй. Но что-то сопротивлялось копанию. Мысль мелькнула – этак и до страха докопаешься. И вообще, все это так запутано…

Ренька сидела за кухонным столом, напротив Доната, и смотрела, как он уплетает оладьи. А он их именно уплетал, и на смену негодованию пришла жалость. Очень уж изголодался человек, а Ренька до слез жалела каждого голодного.

– Это ж надо такому случиться, – не переставая жевать, сказал Донат.

– Чему случиться? – занятая своими мыслями, не поняла Ренька.

– Ну, с родителями твоими. Прямо судьба какая-то.

– А кто же знал, что на следующий день война начнется?

– Небось мамахен отца на поездку подбила?

– Ну и что? – огрызнулась Ренька. – Она, может, всю жизнь мечтала Ленинград посмотреть. Ты вот партийный был, а знал про войну?

– Никто не знал. Оттого все так и получилось.

– Песен надо было распевать поменьше. А то все маршировали да горланили, как первый маршал в бой вас поведет. Вот и повел. Аж до самой Москвы.

– И это было, – сказал Донат. – Много чего было, Ренька. Ты и тысячной доли не знаешь.

Она криво усмехнулась:

– Куда уж мне.

И опять в ней вспыхнула злость против дядьки, который – если не врет – три года отсиживался за печкой в какой-то латгальской деревне после того, как вырвался из окружения. А ведь идейного из себя строил. Чуть ли не первым в рабочую гвардию записался, в сорок первом в партию вступил. Если и забегал к ним, так на минутку, «Краткий курс» ему, видите ли, надо было изучать. И неожиданно для самой себя она спросила:

– Что ж ты в партизаны не подался? Их же в Латгалии, говорят, в каждом лесу как грибов по осени.

– Шкурником считаешь?

Ренька не ответила, и он, помолчав немного, добавил:

– Ты, племяшка, с выводами не торопись. Поспешишь, выйдет шиш.

Она только презрительную гримасу состроила: ей-то что?

Донат доел оладьи, вытер губы несвежим носовым платком, спиной привалился к стене и вдруг спросил:

– Приютить меня сможешь?

Подспудно она ждала этого вопроса, но для себя еще не решила, какой дать ответ: родня родней, а дело не шуточное, и поэтому без излишней деликатности Ренька выпалила прямо в лоб:

– Тебя же здесь каждая собака знает. Сам влипнешь и меня под монастырь подведешь.

– Нет у меня другого выхода, – ничуть не обидевшись, сказал Донат. – Целый день по разным адресам ходил – все дружки погорели. Не пустишь, нам с Ольгой хана. Хотя документы у нас первый сорт. А насчет того, чтобы влипнуть, ты не волнуйся. Мне тоже в гестапо попасть неохота.

Ренька прямо-таки взвилась: какая еще такая Ольга? что здесь, гостиница «Метрополь» или притон какой-нибудь? Да какого черта, и все такое прочее!

Донат усмехнулся, и усмешка эта, горькая и даже болезненная, держалась у него на лице все время, пока Ренька разражалась своими тирадами, а потом он сказал еле слышно и словно бы про себя:

– Девчонка она. Твоя ровесница. Отца убили, мать на той стороне. Случайно мы встретились, и без меня ей – головой да в воду.

– И где ж ты ее бросил? – все еще резко спросила Ренька.

– На постоялом дворе оставил. Но утром попрут нас обоих оттуда.

– Черт-те что! – сказала Ренька. – Ну просто белиберда какая-то. Самая настоящая белиберда.

Расплатился Бруверис, сунул под стол хозяину «подарочек» – фунта четыре копченого сала да бутыль самогона – и пошел запрягать.

Рыжий никак не хотел даваться, вскидывал голову, ржал, бил копытами, обдавая Брувериса жидкой навозной жижей, и всячески показывал, что ему так весело, так весело! Фр-р!..

Всегда этот чертов мерин в городе веселился. А на хуторе то и дело строил из себя мученика и смотрел на мир тоскливыми глазами несчастного каторжника. Зато поглядите на него здесь – голова закинута, как у арабского скакуна, в глазах огонь и пламя, ноздри раздуваются, хвостом по крупу хлоп, хлоп, словно сам себя погоняет…

…Даже булыжная мостовая на Мельничной какая-то особая. Телегу так подбрасывает, что и вылететь из нее – не фокус. А потом еще будет Московская, которую Ульманис переименовал в Латгальскую. Та тоже не бульвар. Сносная дорога начнется через час, не меньше. Тогда и думать можно будет, а здесь от тряски мысли из головы выскакивают. И все-таки Бруверис думает, хотя и трясет его, как сноп в молотилке.

Говорят, что тринадцать – число несчастливое. Но это – кому как. Его двоюродная сестра в лотерее Красного Креста на билет номер тринадцать тысячу лат выиграла и тринадцатого числа замуж вышла после сорокалетнего девичества. При чем здесь тринадцать? А при том, что месяца не пройдет, скажут Бруверису: завтра к тебе люди заявятся, доставишь в Ригу… И те уже будут четырнадцатые. И означать это будет, что тринадцатых гестапо, по-видимому, уже слопало. А потом пятнадцатые, шестнадцатые… А ведь Бруверис понимает – он только один из связных. И если всю картину брать в целом, так тут не на один десяток счет надо вести. Вот уж занятие! Будто на бойню людей поставляешь. А сам при этом вроде как в стороне. Привез и – ауфвидерзеен. Вот как с этой девчушкой. Ну, с мужиками дело, так сказать, военное – ежели не сюда пошлют, так на фронт, а девок жалко до слез. Везешь такую, а глазища у нее как плошки, и Бруверис кожей чувствует, сколько ей сил стоит давить в себе немилосердный страх, потому что «логово врага» – на словах одно, а на деле другое. Неуютно в этом логове. Даже привычному человеку неуютно. Нет у людей подготовки на одиночество. Всему обучают, а этому – нет.

Это только для Брувериса одиночество – дар божий. Но у него оно в крови. И у Анны было в крови. Осень, скажем. Уж так вечер тянется – дальше некуда. А они и двух слов друг другу не скажут. Дождь стегает, мокрые листья по окнам шлепают. Угли в плите то совсем белесыми станут, то зардеются от резкой тяги. И в трубе будто филин заухает. Часы на стене: трики-трак, трики-трак… Сидит Бруверис на своем любимом чурбане и смотрит на угли. Анна посуду моет. Вымоет, расставит все по полкам и – в комнату. Постели стелить. Бруверис посидит еще – и тоже в комнату. Анна уже в кровати. Странно спала. Всегда на спине. Руки за голову закинуты. Белые-белые. Белее холщовой рубашки. И Эмилия в родителей пошла. Правда, пока грудная была – хоть из дому беги. Тогда, наверное, и выкричалась. На всю жизнь. Чем старше становилась, тем молчаливее. Когда на материнские похороны приехала, всего и спросила только: мучилась? Он тогда, помнится, только головой помотал отрицательно. Потом, когда дочь уезжала, спросил в свою очередь: денег не надо? И она, опять же в свою очередь, помотала головой. Так и расстались. Навсегда. Немцы ее расстреляли одной из первых. В комсомоле она, оказывается, состояла. А Бруверис и не знал ничего.

… Вот и Московская кончилась. Теперь асфальт пойдет. Эмилия была чуть постарше этой девчушки. В мае сорок первого девятнадцать стукнуло.

… Яблони отцвели уже. Того и гляди распогодится. Вон и тучи побелели. Тут и там голубое проглядывает. У Рыжего хвост вздыбился, как султан на кивере. Опорожнится сейчас коняга на радость воробьям. К вечеру Бруверис доберется до хутора. Не околей на прошлой неделе Дуксис, визг и лай по всей округе бы услышали. А теперь тихо будет. Разве что береза зашелестит под ветром. Оделась она уже. Листочки – как марки почтовые: приклеются – не отклеишь. Ну что ж, значит, лето.

«Ну откуда у нее она может быть?» – бессвязно подумала Ренька, через голову стягивая с себя платье.

Ольга лежала с закрытыми глазами. То ли действительно спала, то ли притворялась. Ноги вытянуты, руки поверх одеяла, правая ладошка под щекой. Плечи не девчоночьи – круглые. Белая, да какая там белая, уже заношенная и посеревшая мужская майка… Увидев эту майку, Ренька как раз и подумала: откуда она у нее может быть – ночная рубашка.

У Реньки их еще оставалось несколько – фиолетовых, и фисташковых, и цвета бедра испуганной нимфы – мамино наследство. Чего только мама не покупала на распродажах! Одуреть можно было. По отношению к ней Ренька всегда чувствовала себя старшей. С малолетства Ренька была в отца. Точнее, в отцовскую сестру. Тетка эта заставляла маму трепетать и говорить заискивающим тоном.

Ренька натянула на себя скрипучую шелковую сорочку и приотбросила край одеяла. Ольга тут же придвинулась к стене. Стало быть, только вид напускала, что спит.

Ренька встала, накинула халатик, вышла в столовую. Донат еще сидел в кухне, курил в плиту. Негромко спросил:

– Ты чего?

– Ничего, – сказала Ренька и стала рыться в шкафу.

Вернувшись в спальню, тронула Ольгу за плечо:

– Ну-ка надень. Ты же не парень, чтобы в майке спать. Да и прямо скажем, она у тебя не первый сорт.

Ольга сразу приподнялась на локте. Сначала глянула на принесенную Ренькой сорочку, потом провела рукой по своей сероватой майке, покраснела:

– В дороге не постираешь.

– Ладно, – сказала Ренька, – я же не в обиду тебе. Переодевайся и давай-ка дрыхнуть. Не то еще, не дай бог, просплю завтра.

– Ты работаешь?

– А как же иначе? Барахла на продажу почти не осталось. Святым духом питаться, что ли?

Стыдливо прикрываясь одеялом, Оля сдернула с себя майку и натянула холодную, скользкую сорочку.

– А где ты работаешь?

– В мастерской. Форму для немцев шьем.

– Для фашистов, значит? – еле слышно сказала Оля.

– Где ни работай, все равно на них получается.

– И строго у вас на работе?

– Заведующая – холера. Так и норовит придраться. Но мы-то вольнонаемные, с нами волю рукам не дашь. А пленным, тем, конечно, не сладко. – И Ренька пояснила: – У нас два десятка пленных девчонок работает. Привозят их каждый день из лагеря. Ну, всякие там санитарки, телефонистки…

– И что же, их… бьют?

– По головке не гладят. Луизка – наша начальница – любительница по щекам хлестать. Или, того хуже – в кабинет свой вызовет и уж там… А в прошлом году три дурехи сбежать решили. Им бы с людьми хорошими связаться, подготовить все, как следует, а они тяп-ляп на свою руку. Ну и поймали их на третий день.

Где-то под Сигулдой. И зачем они туда поперлись, один бог ведает.

– Повесили? – еле слышно спросила Оля.

– Да брось ты! – рассердилась Ренька. – Ты же, вроде, не первый год при фрицах живешь. Хотя… – она вдруг смягчилась, – хотя в других местах, говорят, черт-те что творится. Ты, небось, всего насмотрелась?

Ольга помедлила с ответом, и Ренька сказала почти успокоительно:

– У нас за побег не вешают. Выпороли их в лагере, на плацу, при всех и, что хуже всего, больше к нам не присылают. Загнали, наверно, на какую-нибудь каторгу. Здесь мы их хоть подкармливали, а на новом месте с голоду подохнут.

Оля продолжала молчать, и Ренька внезапно почувствовала смертельную усталость.

– Ладно, – сказала она, – спать пора. Еще наговоримся. Сил больше нету…

Харий Друва сидел на чердаке один. Возле треугольного окошка. Остальные были внизу. Он слышал их голоса, подчас даже очень громкие, потому что пока еще не имело смысла таиться. Вот когда Харий даст им сигнал, тогда другое дело.

Из окошка дорога просматривается метров на пятьсот. Значит, после сигнала им еще хватит времени приготовиться. Если, конечно, появится этот Бруверис засветло. А стемнеет еще не скоро. День растянулся на большую часть суток.

Харий прислонил карабин к стене, снял пилотку, вытер ее изнутри носовым платком, тем же платком вытер вспотевший лоб. Душно здесь, воздух пыльный, тяжелый. Открыть бы окошко, да нельзя. Крестьяне – народ глазастый. Любой непорядок за версту увидят. Интересно, есть ли у Брувериса при себе оружие?

Наверное, есть. Если не наклепали на него, если он и впрямь на красных работает. Только не верится что-то. Все три года при немцах жил мужик чин чином. Хозяйствовал, как и все. Поставки сдавал аккуратно. В разговорах никаких не замечен. Если и отлучался в Ригу, так опять же, как все. Не проживешь ведь без этого. Бирюк? Так кого же здесь этим удивишь. У них в округе бирюков раз в десять больше, чем разговорчивых. Одна прицепка – дочку у него расстреляли. Но дочка еще до войны отрезанным ломтем была. И если и закружили ей в Риге голову, так Бруверис наверняка и знать-то об этом не знал. В большевистский год она ни разу на хуторе не была. Это всей волости известно. И, к тому же, дочка дочкой, а хозяйство хозяйством. При таком любую бабу возьмешь. И не в одной сорочке, а с приданым. И с хорошим приданым. Потому что, кроме хутора, и сам мужик работящий, крепкий. С какой стороны ни возьми. Так неужто такой крестьянин променяет и добро свое и судьбу на большевиков? Наплели, похоже, на человека.

Но, с другой стороны, чего только не бывает нынче. Перепуталась жизнь… И не в одной войне дело. В четырнадцатом тоже война была. Однако же честь честью воевали. Была Германия и была Россия. Между ними – фронт. А теперь? Фашисты и красные? Ни фронта, ни тыла, везде стреляют. Ведь вот сидит Харий на чужом чердаке, поджидает своего земляка, крестьянина, и, может быть, даже стрелять в него станет. Убьет.

Харий Друва не жаждет крови. Господи упаси! Не из такого он теста, как те, что шумят сейчас там, внизу. Хотя и ему убивать приходилось. Жизнь – штука сложная. Когда в тридцать седьмом надел он айзсаргскую форму, разве приходило ему на ум, что прирастет она к нему на всю жизнь? Отец не хвалил, но и не возражал, ровесники Хария щеголяли в этой форме уже не первый год, и Минна на них заглядывалась. А Минну он упустить не мог – со школьной скамьи тосковал по ней. Да и давали за ней изрядно. А потом другая любовь пришла. В одно прекрасное утро – заря едва занялась – вышел он на крыльцо, в одних подштанниках, босиком, сна не стряхнув, не умывшись и – застыл как вкопанный… Туман отслаивался от земли, солнце еще таилось за лесом, но его земля уже оживала и, стягивая с себя ночную сорочку, готовилась к новому дню своей вечной, неколебимой, животворящей жизни, и он напряженно ждал ее первого вздоха, он знал, что она вздохнет, как могучее существо, созданное повелевать, насыщать и дурманить своей неисповедимой плотью. И она вздохнула. Он не услышал, а всем существом своим ощутил этот вздох, и ему захотелось кричать от великого восторга, потому что впервые он прозрел душой и ощутил сродство с самой жизнью, с ее естеством… На крыльцо вышла Минна, неряшливая после ночи, не способная ничего понять, некрасиво зевающая, и тогда осенило Хария, что настоящая его любовь – земля. И стерлась грань – кто кому принадлежит – он земле или она ему…

Из-за березовой рощицы конь и телега возникли сразу, видно, Бруверис здорово гнал, торопился…

Харий схватил карабин, резко постучал им в пол, отчего взвихрилась еще заметная в последнем свете пыль, потом неловко шлепнул на голову пилотку, холодную изнутри, еще сыроватую от пота, и бросился к лестнице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю