Текст книги "То, ушедшее лето (Роман)"
Автор книги: Виктор Андреев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
– Там пьет кофе этот… фюрер. Извинись за меня, я должна уйти.
Патер ностер озабоченно кивает. Только фюрера ему не хватало. Но потом он, конечно, одобрит все действия Арманды. Быка надо брать за рога. Ну вот и берите. А Жанну увольте. У Жанны свои дела. Ничуть не менее важные.
– Берете вы эту книжку или нет? – спрашивает она у парня.
Он говорит:
– Беру.
– Сорок пфеннигов, – говорит она.
Парень вытаскивает из кармана кучу мелочи. Отбирает четыре никеля, протягивает Жанне. Ему ужасно не хочется уходить, но она смотрит на него так, что волей-неволей приходится ретироваться. Потом, даже не заглянув в гостиную, уходит и Жанна.
До семи еще далеко. Тем лучше. Можно побродить. Остудить себя. Собраться с мыслями. И с чувствами тоже. Но так почему-то не говорят. С мыслями собираются, а с чувствами – черта с два! А вот ей обязательно надо собраться и с тем и с другим.
Ну, а что ее, собственно говоря, так раздергало? Отчего она вся на взводе? Разве привыкать ей к усложненным ситуациям? А ведь каждую минуту она может сорваться. А тогда… Что тогда? Ну что? Боится она или нет? Только честно. Самым честнейшим образом!
Какое-то время она идет сжавшись, опустив и без того покатые плечи и некрасиво горбясь, идет, как будто ее должны ударить, она действительно ждет удара, потому что если человек о чем-то спрашивает самого себя, то он уже знает ответ и только тянет время.
Жанна ничто так не презирает, как страх. Жанна считает – ничто так не унижает женщину, как страх. У сильного пола есть право на слабость, для «слабого» пола это непростительная роскошь.
Наконец она распрямляет плечи, поднимает голову, только губа еще прикушена почти до крови. Так и надо.
Когда Жанна подходит к церкви, Эрика еще нет. Церковь открыта, играет орган. От нечего делать она заходит внутрь. Садится на дубовую скамью. Там уже сидит дама в черной вуали. От органа гудит в ушах. Сначала просто гудит, потом что-то отзывается на это гудение. Отзывается физически, словно вибрировать начинает; что-то в тебе вибрирует, вибрирует, и наконец оказывается, что глаза у тебя на мокром месте. Да нет, это вовсе не от органа, а оттого, что сама ты сегодня дура. А орган гудит. Прямо до одурения. Женщина под вуалью всхлипывает. Интеллигентно всхлипывает, не напоказ. А орган гудит. Орган заполняет все мыслимое пространство. И под непрозрачной вуалью всхлипывает дама. Кого она похоронила? Хорошо бы когда-нибудь старого. Жанне не хочется, чтобы хоронили молодых. Играет орган. Жанна быстро-быстро моргает, но две непослушные слезинки все равно выкатываются из глаз. Она зло смахивает их и почти выбегает из церкви.
Эрик ее уже ждал. Она быстро придумала первую фразу, но сказать ее не успела. Он бросился к ней сломя голову.
– Здравствуйте, Жанна!
Она протянула ему ладошку, он быстро пожал ее и тут же, с ходу:
– Мы с вами забыли о главном. Чтобы говорить с с Гунаром, мне надо знать для кого и кому нужен пропуск.
– О, господи! – сказала Жанна. – Я просто набитая дура. Запишите. Нет, лучше запомните – Езуп Анджан.
У Эрика вдруг опускаются плечи, глаза – как плошки, стоит и шевелит губами. Дюгнулся он, что ли?
Жанна растерянно спрашивает:
– Вы, случаем, не того?..
Он тупо смотрит на нее и признается:
– Наверное, да…
– Хорошенькое дело.
Эрик чуть ли не по локоть засовывает руки в карманы плаща.
– Вы знаете, Жанна, для этого человека я пропуск уже достал…
А потом – тишина
Пропуск у Кита был, и как будто бы настоящий, но чего не бывает в дороге, от случайности не убережешься и заранее к ней не подготовишься. Тем она и страшна.
Что такое случайность? Везение либо невезение. До сих пор неизменно везло. С одной стороны – хорошо, «планида», а с другой – ведь когда-то же это кончится. Не бывает так, чтобы везло всегда.
Больше всего везло, когда он ехал впервые. Из Риги в Латгалию. Тогда у него вообще никакого пропуска не было. Был только адрес Стаськиных родителей.
Ранним утром вылез он на последней «беспропускной» станции и двинулся вперед, придерживаясь железнодорожного полотна. Мосты и мостики приходилось обходить стороной, там стояла охрана, крюк иногда оказывался изрядным, но он все шел, шел, и вдруг ему пофартило. Обходя одно из опасных мест, вышел на лесную дорогу и, плюнув на все предосторожности, оттого что устал уже до чертиков, двинул дальше прямо по ней, благо она казалась безлюдной и вела в нужном ему направлении.
За первым же поворотом он наскочил на шуцмана. Шуцман стоял возле мотоцикла с коляской и смотрел прямо на Кита. За спиной у него плотно, не болтаясь, висел карабин.
Кит ни на мгновение не замедлил шага и, подойдя поближе, ожесточенно сказал:
– Добрый день!
– Добрый день, – задумчиво ответил шуцман и указательным пальцем потер нос.
Смотрел он на Кита как будто без подозрительности, скорее вопросительно. И под этим взглядом Кит остановился.
– Послушай, парень, ты не разбираешься в мотоциклах?
– Не заводится?
– Не заводится, едрит твай коцинь! Целый час бьюсь.
Шуцман был чуть постарше Кита, лицо простоватое, деревенское; похоже, что он и не пытался покопаться в моторе.
– Свечи проверили? – спросил Кит, присаживаясь на корточки возле бездыханной машины.
– Думаешь, свечи? – с надеждой спросил шуцман.
– Инструменты есть?
Оказалось, что и впрямь виноваты были свечи. Кит зачистил, прокалил их на спичке, и мотор завелся со второго раза.
Шуцман старался держаться солидно и особого восторга не выказывать, но спросил с явной доброжелательностью:
– Подвезти?
– А вы в какую сторону?
Шуцман назвал небольшой городок.
– Мне чуть подальше, – сказал Кит, – но там уж я доберусь.
И около сорока километров он проехал на щуцманском мотоцикле, гордо и в полной безопасности.
Командиру и комиссару Кит сразу же рассказал про ребят и про Эглайса. Заинтересовались. Комиссар вроде бы знал Эглайса до войны. Но разговор этот долгое время оставался без последствий. И вдруг Кита вызывают: поедешь в Ригу.
А сейчас между ним и Ригой ложится километр за километром, и Кит прямо-таки физически ощущает это. Так уже было однажды. В детстве.
Мать уводила его с рождественской ярмарки, дергала за руку, потому что он поминутно оглядывался, даже шея болела, так он выворачивал голову туда, где еще виднелись освещенные ларьки и огромная елка с разноцветными лампочками, где все гудело, где громко играла музыка, потрясающе пахло вафлями, мандаринами и пирожными, которые мама называла «штопфкухен». А потом они завернули за угол, сели в трамвай и поехали в свое темное предместье. Тут он, наконец, заплакал, потому что почувствовал чисто физически, как увеличивается расстояние между ним и ярмаркой, и никакие слова матери не могли разрушить ощущения непреодолимости, безнадежности, отчаяния.
В вагоне поуспокоились. Тускло светит синяя лампочка. Какой-то дед дымит самокруткой. Тянет горечью самосада и вишневого листа. Стучат колеса. За окном – бездонная тьма.
Кит вытянул ноги, закрыл глаза, но сон не приходит, и ни о чем не думается, в голове сумбур, какие-то обрывки мыслей, фраз, мелькают какие-то лица, то четко, то расплывчато, ощущение времени тоже исчезло, сколько он едет: час, два, три? где они сейчас, какую станцию проехали? Наконец ему удается задремать, но тут же громко хлопает дверь, по вагону проносится сквозняк.
– Приготовьте пропуска и документы.
С полудня Кит лежит на пригорке, под березами, и ждет, когда стемнеет. Лодки на берегу нет, в хибарке тоже никакого признака жизни, значит Юзефа на озере, но озеро большое, без бинокля ее плоскодонку не разглядишь.
Но вот и стемнело, а Юзефа не появляется. Кит осторожно спускается к одинокому домику. Дверь, как всегда, не заперта. Весь домишко состоит из одной-единственной комнаты, вернее кухни, потому что в углу – большая плита. Возле окошка, выходящего на озеро, – грубо сколоченный стол, у стены – ржавая железная койка. Все это Кит помнит по предыдущим посещениям. Он ощупью находит табурет, садится возле стола и, опустив голову на скрещенные руки, почти мгновенно засыпает.
Когда он открывает глаза, в комнате уже орудует Юзефа. Ее тяжелая, нескладная фигура заслоняет горящую свечку. На плите жарится рыба. От вони не продохнуть.
– Здравствуйте, тетя Юзя.
Кит говорит громко, но Юзефа даже не оборачивается, гундосит что-то себе под нос. Кит ждет. Наконец она хватает сковороду с поджаренными до хруста окунями и грохает ее на стол:
– Жри.
Кит достает из кармана маленький черный пакетик.
– Я привез вам иголки, тетя Юзя.
– Сунь их себе в зад.
Кит терпеливо повторяет:
– Я привез вам иголки. Настоящие, зингеровские.
Он кладет пакетик на край стола. Берет со сковороды горячую рыбину. Ест, глядя в сторону. Минуту спустя пакетик исчезает.
– Мне надо на тот берег. Перевезете?
Юзефа не отвечает. Плюхается на койку, как есть – в рваной фуфайке, грязных брезентовых брюках, резиновых сапогах – и, тупо уставившись в потолок, гундосит что-то бессвязное, какую-то песню без мелодии.
Кит пересаживается на край койки, чтобы женщина не забыла о нем. Молча ждет.
Кит и один бы мог переправиться через озеро, но некому будет пригнать лодку обратно, а если Юзефа останется без лодки, то рано или поздно умрет с голоду. Но и здесь остаться Кит не может. На том берегу его ждут. Не дождутся – пиши пропало! Отряд все время меняет место, ищи-свищи ветра в поле.
У Кита нет злости на Юзефу, он знает ее историю, знает, что голова у женщины не в порядке, иногда так накатывает, что сутками она лежит и гундосит.
За полночь. Кит теряет всякую надежду. Придется ехать одному. И вдруг Юзефа тяжело приподнимается, в глазах появляется что-то осмысленное.
– Пошли, – говорит она.
«Друян», – наконец вспомнил Кит. В отряде все звали этого человека только по фамилии. Друян идет впереди, на нем порыжевший пиджак, под пиджаком – жилетка. На голове – шоферская фуражка с лакированным козырьком и витым шнуром по околышу. Идет Друян не то чтобы ходко, но и не медленно, Кит долго не мог войти в этот темп, то отставал, то чуть не наступал на пятки.
Иногда они перебрасываются короткими фразами, но Друян при этом даже головы не поворачивает. Идет он налегке, рюкзак сегодня тащит Кит.
Итак, отряд ушел. Перебазировался. Куда? Друян сказал, что на хуторе «Алвишки» их будет ждать связной. А где этот хутор? Далеко? Три дня ходу, может, и все четыре.
Они идут. Сосновый лес кончается вырубкой, дальше – низкий густой березняк. По лицу хлещут ветки, того и гляди без глаз останешься.
Где-то далеко хлопает выстрел. Потом еще один. Но Друян не останавливается.
– Слышал? – спрашивает Кит.
– Не глухой.
Они продираются дальше. Кит смотрит на часы. Двадцать минут девятого. Скоро начнет темнеть.
Вчера ночевали на сеновале. Друян сказал, что знает хозяев, но в дом не пошел, незачем зря людей будоражить, жратва есть, в сене не замерзнем.
Сено оказалось прошлогоднее, слежавшееся, подопрелое. Еще до рассвета проснулись от знобкой сырости. Наскоро перекусили, и – сразу дальше. Около полудня сделали короткий привал. С тех пор идут без остановки.
Березняк кончился. Пошли огромные густые ели. Кит все чаще спотыкается – и от того, что освещение здесь такое сумеречное, и от оглушающей усталости. Идет он только по инерции и, когда Друян внезапно останавливается, почти налетает на него.
– Пришли, – говорит Друян и ногой разбрасывает кучу еловых веток. Под ними обнаруживается черная дыра. Друян лезет в нее первым.
Слава богу, Друян не храпит, но Киту все равно не удается заснуть. Тело словно распухло от усталости, а сон не идет. Голова ясная. Перед глазами почему-то – дед.
Дед умер ранним утром, когда еще и рассветать не начинало. Мать разбудила Кита, перекрестилась и сказала, что дедушка приказал ему долго жить. И хотя Кит туго соображал спросонья, до него вдруг впервые дошел смысл этих слов: вы, остающиеся на земле, живите долго!.. А дед ушел. Он мучался несколько месяцев, с ним становилось все тяжелее, и то, о чем сначала каждый думал только про себя, стало проскальзывать в разговорах: уж скорее бы… Потом и вовсе не скрывали: сам мучается и других замучил. Главою рода дед только считался. Все его дети жили уже своей отдельной жизнью и сами имели детей. С ним не советовались больше, советовались между собой. На Кита дед смотрел серьезно, отличал его среди других внуков и говорил, что человек должен быть самим собой, а не бараном в стаде. Несмотря на несмышленый возраст, Кит догадывался, что на своих детей дед смотрит именно как на баранов. Любимым занятием их – Кита и деда – было бродить по кладбищу, по тихим его дорожкам, вдоль которых либо расцветала сирень, либо с шорохом осыпались клены. Время от времени дед останавливался возле какого-нибудь могучего гранитного креста и начинал рассказывать о человеке, давно истлевшем под этим крестом. И Кит как бы становился соучастником чужой жизни. Дед говорил: его, как и тебя, звали Тит, Тит Карпыч. Не было большего миллионщика, чем его отец, я и сам когда-то у него работал, подрядчик он был, все строил и строил, кому дома, кому фабрики. Ну, а Тит Карпыч, не в него пошел. Мы кладку кладем, а он приходит: дозвольте, уважаемые, поучиться. Сначала подсмеивались, а потом глядим – всурьез. И в трактир с нами шел, суточные щи хлебал. В Пятом году то ли губернатора застрелил, то ли еще кого-то. В тюрьме от чахотки помер, а может, и от побоев. Отец его тело выкупил и вон какой крест водрузил. А эта вот женщина – упокой ее душу, господи! – одиннадцать детей вырастила, всех на ноги поставила, только младший непутевым оказался, зарезал он человека. Потом испугался до смертного пота и к матери. Рассказал. Она его спать уложила и питье дала. Отраву. Он умирал, а она его в лоб целовала: ничего, сыночек, потерпи… Последним на их пути всегда был памятник Наташе Щаповой. С овальной – на фарфоре – фотографии смотрело прекрасное девичье лицо, дед в сотый раз рассказывал печальную и красивую историю, и в сотый раз Кит чувствовал, как в горле у него застревает ком. Потом шли к выходу, мимо нищенок, рядком сидевших на длинной лавке, и мимо сторожки, откуда попеременно тянуло то щами, то ладаном. Кит любил, когда пахло ладаном. И запах настоящих восковых свечей. И пасхальную заутреню. За то, что пели «смертию на смерть наступив», а не «поправ», как у православных. По спине у него пробегали мурашки, потому что было это всегда неожиданно и всегда потрясало. С раннего детства смерть связывалась у него с гостиной. Гостиной называлась покойницкая, и бабка заводила его туда каждый раз, когда бывала с ним в моленной. В гостиной было два длинных стола, иногда гробы стояли на обоих, иногда на одном, но Кит не помнил случая, чтобы гостиная когда-нибудь пустовала. Обычно в гробах лежали старушки или старики, не страшные, восковые, с бумажной полоской на лбу, которая называлась венчиком. В усохших руках – восковая свечка, глубоко провалившиеся глаза плотно закрыты веками. Глядя на этих безобидных покойников, он думал, что тут не то, не та настоящая и роковая смерть, на которую некто смертию же и наступил. И мысли переносились к Наташе, к ее овальному портрету на фарфоре. Вот эта смерть казалась ему настоящей, непоправимой. В девятьсот восьмом, когда Наташа покончила с собой, ей было семнадцать, столько же, сколько сейчас Киту, и он считал ее своей ровесницей, потому что ему ничего не стоило мысленно перенестись в начало века, думать и вести себя, как люди того времени, и чувствовать себя среди них своим. Он шел с Наташей в удивительно синих зимних сумерках, небо было еще белесым, и под ее меховыми ботиками мягко поскрипывал голубоватый снег. Он даже улицу эту представлял себе во всех подробностях, потому что, как и Наташа, вырос на форштадте, где почти все осталось по-прежнему, а если что-то и изменилось, так он обо всех этих изменениях знал и легко мог восстановить картину, отделенную от него десятками лет. И когда они проходили мимо желтовато-серого кирпичного дома, Кит знал, что там помещалось Общество трезвости, где ставили по субботам любительские спектакли и выступали с лекциями приват-доценты – о символистской школе во Франции и о социальном аспекте алкоголизма. А дальше высилась каланча пожарной команды, во дворе – конюшни, потому что и пожарные насосы были тогда на конной тяге. И вот они шли, поскрипывал снег, и Кит говорил убежденно, с жаром, и видел чистый профиль Наташи. А она молчала, изредка улыбаясь чему-то, и тогда он чувствовал себя счастливым, хотя улыбалась она не ему и не его словам, а в ответ на какое-то движение души…
Друян зашевелился, пошарил рукой, чиркнула спичка. В землянке густо и сладковато запахло сигаретным дымом. Сигареты Кит привез из Риги и дал одну пачку Друяну. Тот повертел ее, сунул в карман и даже спасибо не сказал. В дороге Друян курил по полсигареты. Оставшуюся половинку аккуратно гасил и совал не обратно в пачку, а прямо в карман… Кит лежал не шевелясь, но косил глазами в сторону своего спутника. Друян неторопливо курил. При каждой затяжке обрисовывался его острый нос с продолговатым вырезом ноздрей и разбегающиеся скулы. Совершенно неожиданно он спросил:
– А постоялые дворы открыты?
Кит помедлил, не решаясь признаться, что он не спит, потом все-таки ответил:
– Открыты. На Мельничной.
– Верно, на Мельничной, – удовлетворенно подтвердил Друян и опять-таки неожиданно добавил: – Хорошо там.
– Чего же там хорошего? – удивился Кит.
Друян ответил не сразу. Кит даже решил, что вообще не дождется ответа. Но на конец тот выдавил:
– Веселое место… Компания…
Кит понял – Друян не может выразить словами того, что так привлекало его на постоялом дворе, и попытался сам представить себе это веселое, по выражению Друяна, место. Мальчишкой он не раз бывал на Мельничной, иногда один, но чаще с Пашкой Захариадисом. Отец Пашки шил домашние туфли, а дядя был совладельцем фабрики «Ориент». Там они тоже бывали, на этом «Ориенте», от которого весь квартал пропах казинаками и халвой. Но это не имело отношения к Мельничной. На Мельничной жила тетя Анна Ризоспастис. Странно, что он до сих пор помнит ее фамилию. Впрочем, легче всего запоминается необычное. А Ризоспастис было столь же незаурядно, как Смит-и-Вессон, Вэбли-и-Скотт. Эти названия не случайно пришли ему на ум. Кроме тети Ризоспастис, Мельничная была связана в его памяти еще и с оружейной лавкой, и если он на Мельничную ходил один, то именно ради этой лавки. Там были две небольшие витрины: в одной – пистолеты и револьверы, в другой – охотничьи ружья, патроны, ягдташи, ножи… Вторая витрина интересовала его меньше, он предпочитал так называемое личное оружие. А тут было на что посмотреть, хотя лавчонка была бедная и даже, как теперь понимал Кит, почти антикварная. Оружие, более или менее соответствующее веку, было представлено парой подержанных браунингов и маузером времен первой мировой войны. Зато была пропасть револьверов: крохотные дамские, с рукояткой из слоновой кости и серебряной инкрустацией, тупорылые «бульдоги», длинноствольные кольты американских ковбоев и какие-то, явно кустарные, крупнокалиберные, как гаубица, орудия смертоубийства. Но не эта лавка имела отношение к постоялым дворам, а тетя Ризоспастис. Хотя, пожалуй, и она не имела к ним отношения. Разве что жила в пределах одного из них. В темной гостиной тети Анны молодое поколение рижских эллинов устраивало театральные представления. Кит побывал на одном из них, но, поскольку все действующие лица говорили по-гречески и выходили на сцену закутавшись в простыни, он потерял интерес к дальнейшим постановкам. Но постоялые дворы Кит помнил. Там пахло конской мочой и сеном. Зимой на замерзших лужах ледок был желтый, и несусветно орали воробьи, пытаясь расклевать окаменевшие клубни лошадиного навоза. Постояльцы, как правило, ходили в полушубках. Одни в добротных, другие в изодранных. И лица у одних были добротные, мясистые, у других – получахоточные, остроносые, как у Друяна. Все, кого Кит там видел, говорили громко, почти орали, хотя и непонятно было, на кого они орут и почему. Иногда визжали женщины, не во дворе, а где-то в номерах, но визжали недолго, словно кто-то быстренько затыкал им рот.
– Девки там хитрые, – сказал Друян, – зазеваешься, вмиг обчистят.
Сказал он это не в осуждение, а даже радостно как-то, будто что-то веселое вспомнил, и Кит подумал, что Друян сейчас улыбается.
– И часто вы там бывали?
Друян вздохнул:
– Два раза. Дела…
Всех дел-то было, подумал Кит, что продал ты своих поросят по дешевке, а потом загулял, потребовал в номер две порции селедки с луком или холодца под хреном, брякнул на стол полштофку и когда заулыбалась твоя потрепанная гостья, ты шлепнул ее по спине и почувствовал, что сам черт тебе не брат. А может, не так. Может быть, прямо с рынка какой-нибудь дошлый земляк потащил тебя в «Лондон», что там же на Мельничной, и засверкали перед тобой зеркала, хуже водки оглушила музыка, и черный, гибкий, как пиявка, официант проникновенно вопросил, что господам угодно, легкую закуску из трех блюд или венский шницель с килечкой и лимоном. Ну, а утром, сколько ни выворачивай карманы – пустота. Хорошо!..
И такая странная установилась между ними связь, что Друян, словно отзываясь на мысли Кита, подтвердил:
– Хорошо…
Кит почему-то с непрязнью спросил:
– А жена у вас есть?
Друян помедлил, затянулся сигаретой так, что табак стал потрескивать, потом сказал подозрительно и злобно:
– Какая еще жена, едрит твою!..
Кит почуял неладное и, подлаживаясь под крестьянское тугодумие Друяна, ответил тоже не сразу и подчеркнуто равнодушно:
– Известно какая, немазаная, сухая.
Он сказал это, и рука его медленно потянулась к карману, где плоско прилегая к ребрам, лежал маленький шестизарядный браунинг.
Друян грязно выругался. А потом затих. Кит долго не верил этой тишине, но постепенно дыхание Друяна стало таким глубоким и равномерным, что Кит успокоился. Стали слипаться глаза. Минуту спустя он спал крепчайшим сном.
А Друян не спал. Не то чтобы он обдуманно притворялся, но ему не хотелось услышать еще какой-нибудь вопрос от этого пащенка, и он, почти безо всякого усилия воли, перешел в состояние тяжелого, полусонного оцепенения, когда и сам не мог бы сказать, спит он или бодрствует. В таком состоянии можно было не думать и не вспоминать, все приходило само собой, словно волшебный фонарь показывал на стене цветные картинки. Говорили, что в кино эти картинки даже двигаются, но побывать в кино Друяну так и не довелось. В те два раза, что был он в Риге, соблазняли его сходить в «Этну» или хотя бы в «Маску», но не дурак он был тратить тридцать, а то и сорок сантимов неизвестно на что. Он и водку в Риге не покупал, привозил с собой трехлитровую бутыль самогона и распивал ее в компании земляков. Закуска тоже была своя, не хуже рижских деликатесов. В первый при-езд он и на девку не потратился. Походил, поприценивался и плюнул: а ну их!.. Но во второй раз не выдержал, был уже под хмельком, да и потребовалась ему позарез одна фря, настоящая барышня да и только. Торговался он, однако, долго. И не будь у нее похмелья, от которого голова тряслась и руки дрожали, черта с два бы согласилась она пойти с ним за один лат. Правда, дошлые земляки похвалялись, будто сговаривают этих барышень за выпивку и пачку «Спорта», выискивая таких, которым каюк, ежели не опохмелятся, но чего мужики не брешут. Да… И эта, однолатовая, при ближайшем рассмотрении оказалась не принцессой и к тому же быстренько ухлесталась самогонкой. Ну, Друян сделал свое дело и пинком ее из номера, безо всякого лата. Девка даже кричать не стала, языком уже не ворочала. После этого Друян ходил и ухмылялся, словно выиграл в лотерее Красного Креста. Тогда жены у него еще не было, обженился он год спустя, когда матку схоронил. Он и раньше заглядывался на Броньку, но та была матке не по душе, да и приданое за девкой выходило хреновое, могло подвернуться что и получше, тут торопиться только дурной бы стал. Но лучшее все не подворачивалось, матка глаза закатила, и вышло ему брать Броньку. Отец у Броньки помер в один год с его, Друяновым, отцом, но мать держала дочку в великой строгости, и Друян был свято уверен, что уж чего-чего, а девка достанется ему непорченая. Тут-то он и обжегся.
Гуляли три дня, но уже после первой ночи Друян помрачнел и гостям улыбался через силу. Но пока все сватьи-братьи не разъехались, терпел. Терпел и неотступно думал: с кем? Могло быть и по-случайному, заиграл какой-нибудь парень на сеновале, и не утерпела девка, знал Друян такие случаи из собственного опыта. Это, по здравому размышлению, можно бы и простить, но в первый же брачный день подслушал он обрывки какого-то шепота, вот только имени не разобрал.
Отшумела свадьба, и взялся Друян за молодую жену: с кем гуляла? Бронька ревмя ревет, а хахаля не указывает, боится, стало быть, что Друян с ним счеты сведет. Пришлось ее бить. Аккуратно, правда, чтобы люди по синякам не догадались, что Бронька бита, и не стали бы языками трепать. Наконец не выдержала баба, сказала.
Болеслава этого из соседней деревни Друян знал, за полгода до красных тот в айзсаргскую форму облачился, петухом ходил. Хозяйство у них было ничего, исправное. Да и парень был видный, чего уж там. При красных скрывался, целый год в лесу просидел, а как немцы пришли – объявился. Прошел месяц-другой, и вдруг видит Друян: катит Болеслав на мотоциклетке и прямой ним во двор, потом сдернул с плеча винтовку и пошел на Друяна. Как бы в атаку, только что штыка на этой винтовке не было. Но Друян никакого страху не выказал, поздоровался, как со старым знакомым, в дом пригласил. Посидели, выпили. Болеслав держался нахально, задиристо, но вроде бы и неуверенно, сам понимал, что ни мундир, ни винтовка еще не дают ему права на чужую жену. А Бронька, как увидела Болеслава, побледнела и шасть из дома, в хлеву просидела, пока Болеслав не уехал. Друян же держался спокойно, подливал самогону, интересовался, что в газетах пишут. Напоследок пригласил Болеслава заезжать, когда охота будет, благо у того теперь мотоциклетка. Бронька вошла сама не своя, с порога стала божиться, что она ни при чем, что ничего у нее с Болеславом нету. Так она испугалась, что возьми тогда Друян вожжи, ей бы, пожалуй, даже легче стало. Но Друян молчал, до полуночи сидел за столом и цедил самогонку. На следующий день вся деревня знала, что к Друянам Болеслав приезжал и что его там как родного приняли. Мужики ухмылялись, бабы негодовали, во всем обвиняли Броньку. Бронька ходила как в воду опущенная, к родной матери боялась зайти, та бы ее и убить могла. Неделю спустя снова застрекотала мотоциклетка, и опять Болеслав был принят как добрый знакомый. На этот раз Бронька из дому не убежала, даже тайком поглядывала на Болеслава, хотя и слова при нем не сказала. Болеслав стал приезжать регулярно.
И наступило еще одно утро, и снова Друян и Кит шли гуськом по еле заметной тропке. Темный еловый лес постепенно редел, а потом и вовсе кончился. Вдалеке синело озеро. Остановились. Друян смотрел то на озеро, то на далекие башни костела, что-то соображал. Кит не выдержал:
– Далеко еще?
– Не близко.
– К вечеру дойдем? Сегодня ведь третьи сутки.
– Куда торопишься? Краля тебя там ждет?
Кит промолчал. Но вместе со злостью зародилось подозрение. Он даже отступил на шаг, чтобы в случае чего оказаться за спиной у Друяна и снять пистолет с предохранителя. Друян предостерегающе поднял руку: тише!..
Кит замер, прислушался. Ничего. Тишина. Нет, что-то вплетается в тишину, словно где-то далеко-далеко закипает чайник, булькает… Чем дольше он прислушивался, тем отчетливее становилось это бульканье. Или гудение?..
Друян обернулся, тонкие губы криво усмехались.
– Палят.
– Палят?
– Фронт на нас прет, – уже без усмешки сказал Друян.
Теперь Кит понял. И растерялся. И, чтобы скрыть растерянность, как можно авторитетнее подтвердил:
– Да, да… канонада.
Не сговариваясь, они присели. Сегодня рюкзак нес Друян. Он развязал его, достал полбуханки хлеба, отрезал финкой два толстых ломтя, один протянул Киту.
Сидели, жевали. Слух навострился, и канонада становилась все явственней.
– Здорово долбают, – сказал Кит.
Друян не ответил, сейчас было не до пустых разговоров.
К одинокому, затерянному среди леса хутору они подошли еще засветло. Остановились на опушке.
– «Алвишки»? – с надеждой спросил Кит.
Друян помолчал по своему обыкновению, потом подтвердил:
– «Алвишки».
Они стояли, прячась за соснами, и внимательно наблюдали за хутором. Кит почти уверился, что дом необитаем, когда дверь внезапно распахнулась и во двор вышла молодая женщина простоволосая, в черной короткой юбке, по контрасту с которой ноги ее казались белыми, как сметана. Женщина обогнула дом, прошла в обнесенный плетнем огород, нарвала там чего-то и снова вернулась в дом.
– Будем ждать темноты? – спросил Кит.
– Вот что, парень, – Друян сбросил рюкзак, – я пойду, разведаю, а ты жди. Если порядок там, позову.
И он пошел, но не прямиком через луг, а обогнул хутор по лесу и двинулся к дому со стороны огорода. Кит вытащил свой маленький браунинг, опустил предохранитель, послал патрон в ствол. В случае чего он попытается прикрыть Друяна, хотя стрелять из такой игрушки на расстоянии в сто метров то же, что кричать пиф-паф…
Друян сидел в кухне за большим выскобленным столом и хлебал молочный суп. Он и не подозревал, что изголодался по горячему вареву. Катерина сидела на табуретке возле плиты и молча смотрела, как он ест.
Сколько они не виделись? С сорок третьего? Ну да, его тогда призывали в этот самый… в легион. Рука у него уже заживала. А язва была страшная. Как только стало известно, что будут призывать, он взял кусок сырого мяса и привязал его повыше локтя. Язва получилась – не приведи господи. Врачи только головами качали. И Бронька знала про это, и Болеслав. Знали, да помалкивали. Ни к чему им было лишний грех на душу брать. В том, сорок третьем, Друян часто сюда, к Катерине наведывался. Не жить же без бабы.
Катерине семнадцати не было, когда выскочила за лесника. В девятнадцать овдовела, но убиваться не стала, взялась за хозяйство, всегда о своем хозяйстве мечтала, а самостоятельность у нее в крови была. Друян приходился ей каким-то родственником, каким – сам ксендз, поди, не разобрался бы. Когда началось все это, с Болеславом, вспомнил о ней, стал наезжать, не часто, правда, переспит и опять с месяц нету. Катерина не привязалась к нему, но и не отталкивала. Не мешал он ей. А вот с конца сорок третьего как в воду канул. Долго она ничего не знала, потом рассказали люди. Ну что ж, чего-то такого она и ждала…








