355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Миняйло » Звезды и селедки (К ясным зорям - 1) » Текст книги (страница 4)
Звезды и селедки (К ясным зорям - 1)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:13

Текст книги "Звезды и селедки (К ясным зорям - 1)"


Автор книги: Виктор Миняйло



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

– Ну, вот и помирились! – обрадовалась София. – Так оставайтесь, Ригор Власович! Ей-богу! А я уж... – она выразительно подморгнула.

– Гм!

– Просите и вы, Степа, по-мущинскому, – тронула София за локоть наймита. – И пусть они не сердятся.

– Ну, черт с тобой, оставайся! – Степан засмеялся и махнул рукой.

Полищук выдавил из себя какой-то клекот, который тоже должен был означать смех.

– Ну, черт с тобой, возьму и останусь! – Таково было естество Полищука, что улыбки на лице он никак не мог изобразить. – Давай пять, красноармеец! – И торжественно, но с сознанием превосходства и власти ткнул ладонь чуть ли не в грудь Степану. И только после этого снял фуражку со своей большой лохматой головы, пригладил волосы и взглянул на Софию так, словно хотел сказать: "А все равно ты меня не купишь!"

– Вот тут садитесь, вот туточки, – вытерла София стол у красного угла.

– Где поп и кутья... – снисходительно буркнул Полищук и, пригнувшись под образами, продвинулся по лавке на указанное место.

Степан молча тоже сел.

Пока София ставила закуски, была тишина. А когда появилась бутылка с желтоватой жидкостью и три граненых рюмки, Степан первым нарушил молчание:

– Ну вот, председатель, тут мы тебя и упоим!

Полищук махнул рукой.

– Я только с контрой, с живоглотами всякими, не сяду пить. Не сяду есть. Тут нету таких?

– Похоже, что нету, – сказал Степан.

Подняли стопки, чокнулись.

– За мировую революцию! – многозначительно провозгласил Полищук. Опрокидывая стопку, скосил глаз на Степана – как, будет пить.

О Софии, которая, манерничая, только пригубила и сразу поставила стопку, председатель сказал:

– Вот мне еще мелкобуржуазная стихия!

София непонимающе уставилась на него, но переспросить не решилась.

– Мы насчет этого, как есть женщины...

– Всякие бывают женщины. Которые за мировую революцию, а которые за живоглотов разных, за буржуев, "зеленых" да попов с дьяками!

– Да разве вам не все одно, какие женщины? – полуобиженно, полуигриво сказала София. – С какого боку ни подкатится, вы, мужики, не отодвинетесь. Еще и та милее, у которой руки белее... Хи-хи!

– Тут вы, София, говорите истинную юрунду. Потому как настоящий революционер, если, к примеру, одна утопнуть может, то непременно вытянет, а которая контра – то и пальцем не шевельнет.

София захлопала глазами, надула губы и запечалилась.

– А меня бы вытащили? – спросила с обидой и вызовом.

Полищук долго молчал, потом издал горлом продолжительный клекот.

– А это вы сами подумайте. Хата справная, хозяйство на отрубе, кони, корова, телка, овцы, наймит, стало быть... Вот так... Да к тому же сказать, с чего вам тонуть? Одна, к примеру, казенная часть не даст утопнуть... Была бы сухонькая...

– Сухая вобла только к пиву добра, – засмеялся Степан. – А вот я люблю пышных...

София прикрыла глаза ресницами.

– Кушайте, кушайте, – угощала она обоих мужчин, но пододвигала все к Степану. – А вы вот правду говорите, – улыбнулась работнику, – кто больше имеет, тот больше и дарит!..

Полищук пристально смотрел на нее не моргая.

– Ты, красноармеец, знай, за кого стоять! Кровь проливал за коммуну, а не за стихию!..

– А я что... Я ничего... и не сказал ничего такого...

– И не скажи. А вступай в комнезам*, ибо только на таких, как мы с тобою, наша власть держится. Иначе те живоглоты – Баланы да Прищепы обратно нас в старый режим загонят, а там опять за восьмой сноп жать станем да из наймов не вылезем до могилы. Смотри, красноармеец, гляди, чтоб не приворожила тебя вражья сила! Гляди. Нам еще воевать – ого! Для нас война еще не кончилась!

_______________

* К о м н е з а м – комбед. На Украине комбеды просуществовали вплоть до сплошной коллективизации.

– А если осточертело... – поморщился Степан.

Полищук долго не спускал с него взгляда.

– Ох, смотри! – И поднял короткий прокуренный палец. – Смотри, красноармеец!..

Выпили еще по одной.

Полищук ел молча, глядя куда-то в сторону.

Молчали и Степан с Софией.

Когда закончили ужинать, Полищук посмотрел на руки, потом обтер их о штаны.

– Ты, Курило, завтра же к военкому. А потом оба зайдите в Рабземлес, составите там договор. Так что прощайте.

Он полез в карман за платком, чтобы вытереть лицо, но помешал наган. Держа оружие в левой руке, как нашкодившего котенка, взъерошил платком брови.

– Ну, пошел... ночевку искать... – Он с откровенной завистью посмотрел сперва на Степана, а потом на широкие бедра хозяйки.

София смутилась.

– Заходите еще, Ригор Власович, – сказала она виноватым голосом.

– Нечего мне тут делать. Доброй ночи.

Полищук ушел.

София стелила Степану на лавке. Положила в головах чистое исподнее.

– Идите в чулан, переоденьтесь. А ваше я завтра выстираю. – Помолчала и добавила: – Завидно людям... А кому завидуют? Горемычной вдове?.. Лю-у-уди!.. Живоглоты!..

И в сердцах швырнула подушку на топчан, где собиралась спать сама.

ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой Иван Иванович Лановенко ведет двойную

бухгалтерию, Ядзя Стшелецка пополняет ряды пролетариата, а

Евфросиния Петровна хранит секрет полишинеля

Ну до чего же, право, хорошо на свете писателям – они могут читать и перечитывать все, что вышло из-под их пера. И не позевывать, перечитывая, потому что все отпечатанное, как сказал кто-то, похоже на замужнюю дочь, и твоя она и не твоя; когда приходит в отчий дом, то вносит лишь кратковременную радость, ведь вскоре позовет ее новая привязанность, долг уведет ее в чужой дом, и ты снова лишишься ее: не живешь ты ежедневно ее болями, не слышишь ни ее голоса, ни ее плача, и в том чужом доме, что стал для нее родным, она и умнее, чем в отчем, и чужие тебе люди милее для нее и роднее.

Не тянет меня перечитывать все записи, которые сделал я в книге, разграфленной красными линиями с каллиграфическими надписями вверху: "Приход. Расход. Остаток".

Незаметно для самого себя я тоже веду в этой книге свою бухгалтерию: "Добро. Зло. Приговор".

Звери, как и люди, творят добро и зло. Но и то, и другое исчезает вместе с ними.

И только человеку, одаренному разумом и способностью писать, может, посчастливится продолжить свое существование.

Представьте себе, что, если бы люди захотели завести большую книгу своих добрых и злых дел. И против имени каждого из нас все, кто только захотел бы, могли писать свой благодарственный приговор – за труд, за доброе сердце, за благородство души, – и достойнейшие не потребовали бы памятников. И против каждого имени, кто только пожелал бы, писал свой осуждающий приговор – за жадность, за жестокость, за властолюбие, – и не помогли бы тогда ни ссылки на добрые якобы намерения, ни памятники.

Но и с такой Книгой Добра и Зла, скажу вам по совести, не восторжествовала бы полная справедливость – помнили бы только тех, кто сделал больше добра, и еще тех, кто содеял больше зла. И совсем не интересовались бы "средними". И тут было бы как в школе – известны лишь первые ученики и последние лодыри...

Ну что ж, я предлагаю "средним" подумать всем сообща, как исправить и эту несправедливость с тем, чтобы достойные из них тоже были бы отмечены...

А пока, люди, творите свое добро и зло, и запишу их в свою книгу хотя бы только я один. А вы, разной памяти люди, праведники и душегубы, святые и прелюбодеи, отдавая задаром богу душу (единственный ваш бескорыстный поступок!), уповая на милостивый суд самого пантократа, лет этак через пятьдесят будете ссылаться на эту мою книгу:

"О боже праведный, вели своим судебным приставам сделать выписку из той самой странички, где записано, что я, Тилимон Прищепа, если и не подавал нищим, то и не травил их собаками!"

"Гражданин бог! Ригор Полищук никогда не признавал царей ни земных, ни небесных и не ждал от них пощады. Я всегда был против мелкобуржуазной стихии и мирового капитала. И если мне за мои великие муки в наймах судилось быть в раю, но вместе с Баланом и Прищепой, так я лучше пойду к черту в ад. А о том, что я был непримирим к этим живоглотам и на земле, прописал наш учитель Иван Иванович".

Приходится мне записать и себя в летопись, в графу "Зло". Так сказать, "самооштрафоваться", как практиковал это пан Захаржевский, управляющий имением Бубновского. Штрафовал он батраков за все – и за сломанное дышло, и за оборванные постромки, и за опоздание на работу. Но настолько был справедлив, что за неисполненную в срок работу по имению ну, не заскирдовал пшеницу вовремя или картофель сгноил в яме – накладывал штраф и на себя: случалось, что и по три рубля. А в революцию хотели было его порешить за штрафы, но не за те, конечно, что на себя накладывал, а за те, которые с людей драл...

Так вот, когда угомонились все наши домашние после приезда Виталика, когда отошло праздничное настроение и вынесли все ветки вяза с татарником вместе, которыми украшали хату, встретились мы как-то с Виктором Сергеевичем Бубновским и решили наловить раков. А было их у нас в пруду тьма-тьмущая. До революции этот большой, десятин на триста, пруд принадлежал Бубновским. Сейчас он, кажется, числится за совнархозом.

Старый Бубновский вылавливал эту скрежещущую живность тысячами и продавал скупщикам, а те в свою очередь – в городские пивные и рестораны. Теперь же хотя скупщики и приезжали, но не было уже больших сделок скупали только у мужиков, а те продавали даже не сотнями, а лишь десятками.

И хотя хозяина над прудом по сути не было, но сторож, старик Клим Яременко, как и прежде, несет свою службу, хотя никто ему за это, кажется, не платит. А он днюет и ночует у пруда.

К нему слишком привыкли наши мужики, чтобы держать на него тяжкое сердце и чтобы игнорировать его полностью. Поэтому считали за лучшее рыбачить по ночам, чтобы не укорачивать жизнь старику откровенным грабежом.

Но не успеют зайти с рогулями и боталами в воду, ан глядь – Клим тут как тут. Стоя на корточках, ругает их с берега, а мужики только посмеиваются, загоняя рыбу в снасть.

– Да уйдите, деда, а то мы без штанов, стыдимся вылезать...

– Вот заберу одежу, пойдешь голышом!

– Не трогайте, дедка, штанов, там в кармане три старорежимные дырки. Только попробуйте хоть одну потерять!..

– Вот Ригору скажу.

– Ну, не говорите, дедусь, председателю, а лучше идите на ту сторону: там бреднем ловят. Вот те потянут!.. Еще и с обрезами вышли...

– Да бреш...

– Хотите – верьте, хотите – нет...

– Ишь, нашел дурня!..

– Еще третьего дня Титаренки бредень ладили.

– Да ну...

– Крест святой. Говорили, появится старый черт, так мы в него, туды-растуды, и пальнем.

– Ну и ну! – возмущается дед. – Этого так не оставлю!.. Пойду гляну и сразу же к Ригору. Тот им выстрелит!.. А вам, хлопцы, спасибо... Только ж вы мелкую повыбрасывайте.

– Да мы, дедусь, вот ей-богу!..

И Клим бежит на плотину, чтобы, перейдя на ту сторону пруда, застукать там Титаренковых выродков...

Так вот, надумав ловить раков, мы с Виктором Сергеевичем заранее наготовили мяса, подержали его в тепле, чтобы протухло, и я за день до намеченного срока закинул с берега в пруд эту приманку.

Когда достаточно стемнело, пришел Бубновский, принес на плечах небольшой, сажени на четыре, невод. Я взял с собой два мешка.

Огородами направились к железной дороге, перешли колею и очутились на берегу пруда.

Мы шли тихо, не переговариваясь. На песчаной отмели нагретая за день вода покрылась пузырьками, от пруда тянуло тиной и рыбьей слизью.

Я очень сожалел, что мы не взяли с собой Виталика, ведь такие ночные походы, особенно в детстве, навсегда остаются в памяти.

Чувствовал себя немного неловко, потому что идем на пруд ночью, как тати, но успокаивал себя тем, что все село грешило и никто не считал себя преступником. Было мне и смешно немного: над Виктором Сергеевичем посмеивался – каково это ему красться к своей бывшей собственности?.. И хотя был я сейчас таким же самым браконьером, но чувствовал себя почти господином положения.

Вот до чего изменчива судьба!.. Вы слышите, Виктор Сергеевич?..

Мы дошли до самой рощи. Хотя берег был крутой, глубина небольшая – по грудь. Забрели в воду одетыми, боялись жгучего роголистника. К нижней части невода подвязаны гайки, и сеть выгребала со дна все живое и неживое. Подтягивая сеть к берегу, мы уже чувствовали, как бьют нас острыми "шейками" по ногам испуганные раки. Попалось их в невод столько, что мы вдвоем едва вытащили снасть на крутой берег. В темной подвижной и шуршащей массе раков серебристыми блестками вскидывались красноперки.

– И рыбку соберем... – соблазнял Виктор Сергеевич.

– Соберем и выкинем. Для чистой совести.

– Гм! Гм!

Чтобы не подпал он под влияние лукавого, я сразу же выбросил всю рыбу в пруд.

Раков мы собрали и побросали в мешок, хотя работа была не из приятных. Набралось их до самого верха. Предусмотрительно завязав мешок, мы забрели вторично, и тут же с берега послышалось немного насмешливое, немного злорадное:

– Кхе! Кхе! Купаемся?.. Вылазьте уж, а не то сом затянет...

Виктор Сергеевич от нестерпимой досады выругался, и ругань была изысканная, дворянская.

– А-а, – обрадовался Клим, – так это вы, Виктор Сергеич!.. Если б не ваша молитва, так ни за что не признал бы!.. Да разве нашим дурным мужикам так суметь?.. Хе-хе!.. Освежиться, стал быть, захотелось?.. Ну-ну... А кто ж это с вами?

– Это я, Клим Терешкович... – отозвался я не очень весело.

– Так, так... Одна, стал быть, антилигенция... Ну, вы купайтесь, а я посижу за кумпанию... – И дед стал высекать огонь.

– Раки... – сказали.

– Оно, всеконешно, раки не рыба, а рыба не раки... Освежайтесь, добродеи-граждане...

Меня душил смех. Виктор Сергеевич сопел от страстного желания высказаться. Потом его прорвало:

– Так тебе и надо, дворянское отродье, за муки народные, за пот и кровь его! Терзайся, сгорай от стыда и унижения своего – за подлость царей, за боярскую кровавую спесь, за всю историю Российской империи!..

– Да будет вам, Виктор Сергеич! – сказал Клим. – Так здорово начали, что возымел и я охоту поучиться, а вы... Невдомек мне это, ей-богу!..

– О великодушный народ!.. – затянул вновь Бубновский.

Но я его перебил:

– Вылезаем, Виктор Сергеевич, пора домой.

Едва не падая, он потянул свой конец невода к берегу.

Дед молчал.

Мы наполнили раками и второй мешок.

Дед Клим шкварчал своей люлькой, сидя на корточках.

– Еще ваш родитель, Виктор Сергеич, говаривал мне: "Все, что ни на есть в воде сущее, а такожды в воздухе и на земле – все это, стал быть, божье. А бог отдает его тому, кого любит..." Сегодня, стал быть, одним, а завтра – совсем другим. Вот так-то вот...

– О велемудрый народ!..

– Может, вам, добродеи-граждане, подсобить?

– Да нет, не стоит, – сказал я. – Каждый должен сам нести свой грех.

– Вот, вот, – согласился дед. – Не согрешишь – не покаешься. Не покаешься – не спасешься... А рак, стал быть, хоть и темный, а как спечешь его – покраснеет... Вот так-то вот... Только, стал быть, Виктор Сергеич, втолкуйте барыне, как их варить, чтоб не расползлись по поду печи. Кухарки, дурные бабы, так те умели...

Я не выдержал и захохотал. Обессилев от смеха, я даже не сумел приподнять мешок от земли, Виктор Сергеевич помог мне.

Мы семенили по тропинке. Мокрые штанины хлопали по ногам, а следом катился надтреснутый баритон деда Клима, покладистый, лукаво-ворчливый. Провожал нас сторож до самого полотна.

– Ну, вы, добродеи-граждане, идите к своим женщинам, а я подамся воров ловить. Остервенел народ, вот так-то вот...

Дома я тоже получил взбучку.

– Ну куда я все это девать буду? – всплеснула руками Евфросиния Петровна. – Сдурел ты, что ли: целый мешок припер!.. Недоумки эти мужчины, да и только!

А я подумал:

"Ох эти женщины!.. Ни малое их не удовлетворяет, ни многое..."

И попытался искушать ее:

– Мамочка, ты сможешь стать благодетельницей всей нашей стороны.

На это мамочка отрезала:

– Не делай никому добра, а не то потом проклянут!

Вот так задача. Ну никак это не вяжется с моею двойной бухгалтерией...

И приуныл я: видать, не спросят потомки обо мне с Евфросинией Петровной, не будут пытаться подвести баланс в моей Книге содеянное нами Добро и Зло...

Назавтра, после приключения на пруду, где-то уже под вечер, пришел к нам председатель Ригор Власович. Вместе со своей неизменной тетрадкой, которую носил за пазухой, принес он небольшую книжечку и протянул ее мне:

– Конец мелкобуржуазной стихии! Теперь даже мерить будем не по-ихнему. Ме-тер, слыхали?.. Вот чем будем мерить. Они все аршинами, а мы будем отмерять товар народу метра-ми!

– Сперва надо этот товар иметь, – вздохнул я.

– Будет! – сказал он убежденно. – Ежели Антанту разбили, то на штаны как-никак наберем.

Мне очень хотелось верить ему.

– Дай бог, – улыбнулся я, – нашему теляти волка съесть.

Ригор Власович посмотрел на меня с подозрением.

– Стихия. – Потом обвел взглядом хату и спросил: – А где же ваша паненка?

– Пошла в волость, в костел.

Ригор задумался, но не проронил ни слова. Только глаза его, светлые и пристальные, потемнели.

– Вчера у младших Титаренков снасть отобрал. А рыбу отправил в город для голодающих. – Он стиснул зубы, насупился. – Живоглоты... – Потом вздохнул: – Я вас, Иван Иванович, очень уважаю... Так не ходите на пруд. Потому как, если ничего и не поймаете, ну, может, несколько раков, а живоглоты треклятые на вас кивать станут.

– Хорошо, Ригор Власович.

– Вы думаете – я рыбы не наловил бы? Ого-о! И кто бы мне что сказал?.. Да как подумаю, что народ где-то голодает, не доживши до мировой революции, так с себя мяса нарезал бы – нате, люди, а мне и костей оставшихся хватит.

– Зачем же так? Революционер должен и о себе позаботиться. Один раз человек на свете живет.

– Нет! То не революционер, который в три горла жрет, когда народ голодает. Такого я расстрелял бы заодно с живоглотами теми, контриками. Нет, и не говорите мне!

Некрасивое угловатое лицо его пылало таким благородным гневом, что он определенно стал мне нравиться. Думаю, что в такую минуту он мог приглянуться любой женщине.

– Ой, Ригор Власович, идеалист вы!..

– А это еще что такое?

Я объяснил.

– Не-е, – покачал он головой. – Живу на земле, как и думаю. А думаю про революцию.

Мысленно я его тоже записал в свою Книгу Добра и Зла.

Но приговор свой еще не вынес – пусть пройдет все соблазны: власти, познания человеческой мудрости, познания любви. Ибо тяжело человеку удержаться в чистоте, когда дано ему наивысшее счастье – овладеть этими тремя статьями личного могущества.

– Ну хорошо, – сказал я, чувствуя себя в это мгновение Мефистофелем, – революционеров очень много. Так много, что их подвигов да и их самих никто из потомков не сможет вспомнить. Так какое же воздаяние вы, коммунисты, получите за свою жертвенность, если и в бессмертие души сами не верите?

Ригор молчал очень долго. Только желваки играли на челюстях от досады: то ли на меня, то ли на самого себя. Потом сердито сверкнул глазами:

– Вот скажите мне, Иван Иванович, чья вера лучше – наша или тех живоглотов?

– Ну конечно же ваша.

– И наивернейшая, ведь так?

– Ну, пускай так.

– А что те живоглоты делали с революционерами, которые сбивали людей с ихней веры?

Я замялся.

– Вот видите, – укоризненно покачал головою Ригор. – Так что вы меня с моей веры не сбивайте! Про душу я сейчас ничего не скажу, потому как, стало быть, образование у меня не такое. Но узнаю. И если ее, души той, и нету, все одно буду работать без корысти! – Помолчал немного. – А вы тут вашу паненку не эксплуатируете?

Я вытаращил глаза.

– То есть как? Я – да в роли эксплуататора? Ну, Ригор Власович!..

– Знаю, знаю. Но спросить – моя обязанность. А ну как она, к примеру, захочет вернуться в Польшу, так чтоб не сказала там: "И в Советской России меня, мол, все одно эксплуатировали".

– Не скажет. Она живет с нами одной семьей, а то, что зарабатывает в школе, все получает до гроша.

– Это хорошо. Мы должны быть безгрешны перед мировым пролетариатом... А как вы думаете, к кому она больше склонна – к живоглотам тем или к пролетариату?

– Думаю, что к пролетариату, Ригор Власович... Вот только слишком она богомольна.

– Пустое это. Если останется у нас, мы ей быстренько выбьем бога из головы.

– Как знать, как знать...

– Так вы скажите ей, Иван Иванович, пускай у нас остается, не уезжает в Польшу. Все больше будет нашего пролетариата...

Я улыбнулся в душе: "Вот оно что!" Вслух же произнес:

– А вы сими с ней поговорили бы, Ригор Власович. Вам, партийному, она скорее поверит.

– Надо подумать, – сразу же согласился он. – Оно конечно, как партийный да еще власть...

– Вот и хорошо, как вернется из костела, так я ее сразу и направлю к вам. На политбеседу.

Ригор понял. Укоризненно покачал головой, шлепнул губами:

– Ой, Иван Иванович, сколько еще стихии у вас в голове!..

Я засмеялся, поднял руки:

– Ну, не буду, не буду больше! Я пошутил.

– С мировой революцией, Иван Иванович, не шутят!

И ушел, понурив свою большую голову в красноармейской фуражке, держа правую руку в кармане, где у него, вероятно, был нагретый от тела солдатский наган.

Когда пришла с огорода Евфросиния Петровна, я рассказал ей о посещении Ригора.

С невозмутимым видом выслушала она о просьбе Ригора не ходить на пруд. Про альтруизм Полищука слушала с сардонической улыбкой "притворяется!..", а когда услыхала о том, что наша Ядзя должна пополнить ряды пролетариата, очень развеселилась:

– Ну, отец, готовь приданое, породнимся и мы с руководящим классом!

Смеялась, а сама, по-видимому, ревновала: "Вот покинешь нас, вот променяешь на кого-то, потом, наверно, и не заглянешь в наш дом!.."

Ждали мы оба панну Ядзю с великим нетерпением. Даже жутковато стало, как в предчувствии большой беды.

Ангелоподобная дева появилась как-то незаметно. В руках держала свои башмаки, "полсапожки", которые, как всегда, надевала только в кустах сирени у ограды костела. Голубой платок, повязанный под подбородком, очень выгодно подчеркивал ее белокурую красоту. От умиления на службе божьей глаза ее затянуло еще более густой поволокой. Мне даже холодно стало, когда заглянул в них. И чувства мои, ей-богу, мог понять разве что евнух. Я проклинал и свои солидные годы, и неусыпную бдительность моей любимой женушки, и тихое целомудрие Ядзи, и проклятые законы жизни, которые даже из нее сделают высохшую, почерневшую лицом, с загнувшимся вверх подбородком, ведьму.

Ядзя, глупенькая телушка, тебя, такую тихую и незлобивую, должен выслушать сам господь бог. Так почему же ты не вымолишь у него бессмертия, если не для себя, то для своей красоты?!

Конечно, умрешь и ты в конце концов, дожив свой век, но пусть похоронят тебя такую вот, как ты сегодня, розовощекую, свежую, на зависть старому богу, который не смог сохранить даже своей молодости.

Дитя мое, может, ты в глупости своей мечтаешь о старческой мудрости, так открестись от нее, как от черта, откажись ради своей немудрой молодости!..

Пусть не кланяются тебе уважительно солидные соседки, пускай не спрашивают у тебя совета молодицы, когда у которой-нибудь из них не появится след на сорочке, пускай не спрашивают, как ухаживать за ребенком, когда у него режутся зубы, – пусть лучше парубки и мужчины поедают тебя взглядами, пусть каждому, даже самому застенчивому, захочется ущипнуть тебя, поцеловать в уста, да так, чтобы они распухли...

Вот чего я желаю тебе навечно!

И вот направил я ее в сельсовет.

Представляю, как идет она по улице, обходя сытых коров, помахивающих хвостами и плетущихся с выгона, кажется, вижу, как от волнения она то и дело поправляет платочек, как негромко здоровается с выжидательно молчаливыми молодицами, стоящими у ворот в ожидании своих овец, как боязливо вздрагивает от щелканья пастушьего кнута, как белозубо смеется ей вслед сухолицый, коричневый от загара мальчонка-подпасок, как укоризненно смотрит она на него своими широко открытыми глазами, похожими по цвету на тучу, из которой вот-вот ливанет дождь. Небольшие ее ступни почти по щиколотку тонут в холодной пыли, и эта прохлада словно роднит ее с землей, и дна чувствует себя бездумно счастливой, я бы сказал – беспечно и потому истинно счастливым человеком, который никогда, даже в мыслях не заглянет в будущее.

Вот она поднимается на крыльцо, как и все, держась за столбик, отглянцованный мозолистыми руками, почему-то оглядывается во все стороны, целую минуту стоит в сенях, прислушиваясь к гомону за дверями и к стуку собственного сердца, и только тогда берется за щеколду.

В первой комнате за длинным столом сидят несколько мужиков, ожидая очереди к самому председателю. Напротив них, за канцелярским столиком, накрытым пожелтевшими газетами, – наш писарь, а по-теперешнему секретарь. Трещит двадцатилинейная бронзовая лампа, взятая сюда из прежних покоев Бубновского.

Несмотря на духоту, мужики преют в теплых армяках. Так велит давний обычай – на глаза властям появляться солидно одетыми. Босые ноги в счет не идут – обутыми летом мужики являются только пред очи самого бога.

Ядзя робко поздоровается и, спрятав руки за спину, станет в уголке.

Мужики, может, и не услышат ее приветствия, а может, услыхав, не обратят на него внимания. Давний обычай предусматривает и это. Ядзя еще слишком молода, чтобы ее уважали сорокалетние мужики, которых дома и на улице уже зовут дедами.

Мужики будут рассказывать веселые бывальщины, а писарь долго будет крутить пером в воздухе, прежде чем вывести заглавную букву, и, безусловно, будет слышать все это смешное, однако и бровью не поведет. И, только закончив свою работу, начнет раскатисто хохотать.

Откроется дверь из второй комнаты, и, провожая посетителя, появится на пороге Ригор Власович. Нарочито громко прочтет сведения из продовольственного паспорта:

– Стало быть, вы, Трифон Николаевич, облагаетесь налогом по четвертому разряду. Едоков у вас – два мужеского и два женского полу. Земли, вот тут в паспорте записано, – три десятины и восемьдесят семь соток. Ржи сдадите шесть пудов тридцать девять фунтов, пшеницы – один пуд тридцать пять фунтов, ячменя – один пуд пятнадцать фунтов; один пуд двенадцать фунтов проса, двадцать восемь фунтов гречки, конопляного семя три фунта, картохи – девятнадцать фунтов, два фунта сала, сена – два пуда тридцать фунтов, говядины – четырнадцать фунтов. А уже со следующего года пойдет все не натурою, а деньгами.

– Ой, спасибо, – скажет Трифон Николаевич, – властям, а то эта разверстка!.. – и покрутит головой.

– Так вы, Трифон Николаевич, не тяните! – строго поднимет палец Ригор Власович. – Продналог – это вам не шутки!.. Кто там еще? А-а!.. встретится взглядом с Ядзей. – Значит, так. Вы, мужчины, побеседуйте пока, а вы, значит... – и кинет строгий взгляд на притихших, обиженных мужиков. – Теперь равенство женского персоналу, есть директивы. Ясно?.. Заходите, гражданка Стшелецка, не бойтесь, они вас не укусят...

Ждали мы с Евфросинией Петровной нашу деву долгонько, но сперва появилась у нас соседка София Корчук.

Поговорила о том о сем в темноте (свет мы зажигаем поздно), потом очень несмело сказала:

– Мне бы с вами, Просина Петровна, посоветоваться...

Вышли они во двор и уселись на завалинке. Разговаривали приглушенными голосами.

Я догадываюсь, о чем они.

Но делаю вид, что это меня не интересует. Ну конечно же это женские секреты... Но вся беда в том, что ох как трудно женщинам что-либо утаить!..

Евфросиния Петровна будет кипеть от пылкого желания рассказать мне об услышанной тайне, но все же будет ждать, чтобы я попросил ее. И, не дождавшись, сердитая на меня и на себя тоже, буркнет мне в спину, когда я притворюсь, что засыпаю:

– А знаешь, старый, чего приходила София? Знаешь?..

– Ну-ну!.. – равнодушно, словно спросонок, промычу я.

И с тайной случится то, что и с невестой в первую брачную ночь: все в ней перестанет быть тайным.

ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой автор рассказывает, как София Корчук

проявила мудрость, расчетливость и коварство своей великой

прародительницы, а Степан убедился, что он сотворен не из глины

София даже самой себе не признавалась, почему в последнее время ей хотелось быть красивой и опрятной, как белка.

Хотелось пробежать по воду в конец огорода так резво, чтобы ведра качались и дребезжали на коромысле, ни с того ни с сего завести свадебную, в будний день нарядиться в праздничное, подпоясаться потесней, чтобы дух занялся.

Тихими вечерами, крадучись, ходила на пруд купаться, забредала в воду по плечи, терла упругое тело ладонями, гладила его, ласкала, дивилась ему.

И возникало одновременно два желания: чтобы никто и краем глаза не взглянул на ее наготу – и чтобы увидели ее могучую красу, удивились бы, ослепленные ею. Чтобы никто случаем не подошел к ее одежде – и чтобы украли ее, а она чтобы пряталась и плакала в кустах, а Степан, встревоженный ее отсутствием, вышел бы к пруду (догадался!), увидел ее, смутился, онемел, а потом вынес бы свитку и, бережно придерживая за талию, привел бы в хату...

Как-то неожиданно в голосе Софии появилась непривычная доброта. И сама себе поверила, что она таки очень, очень добрая молодица, такая добрая и кроткая, ну словно бы святая. То, бывало, из хаты убегала и запирала дверь, заслышав собачий лай где-то в конце улицы – много ходило нищих и нищенок, а вернее, голодающих из южных губерний и Поволжья. А теперь каждого привечает, усадит за стол, накормит, еще и в торбу даст кусок.

Знала, что Степан это видит, и пристально вглядывалась в него влажными серыми глазами: понял, парень, что за хозяйка у тебя, оценил ее, удивлен ли ты, поражен ли, радостно ли тебе от этого на сердце?..

Должно быть, и понял, возможно, оценил, возможно, и дыхание перехватывало от умиления, от благодарности, от желания подойти к ней и приласкать. София видела это, а может, просто хотела видеть, потому что понимала: если человек голодал сам, то будет благодарен каждому, кто накормит голодного.

Но ей мало было его почтения. Хотя неосознанно, но горячо стремилась к тому, чтобы он ее жаждал – жаждал неистово и жадно, как воды, как хлеба, как самого сна. Чтобы пожирал ее глазами бесстыдно и хищно, чтобы снилась ему в скоромных снах, чтобы пересыхало у него в горле от мысли про ее неизведанный пыл.

София не была опытной искусительницей – с тех пор как забрали покойного Миколу на войну, она не приняла ни одного мужчину, но, как каждая женщина, знала силу женского ненавязчивого прикосновения. И умело пользовалась своим коварным оружием, – то будто бы случайно положит пальцы на его руку, то склонится над ним, когда Степан сидит за столом, слегка коснется грудью, только слегка и мимолетно, чтобы не тешил себя блаженством, чтобы знал: до нее далеко, а если и близко, то не ближе церковных врат.

И в мыслях она уже готовилась стать на рушник*. И за советом к Евфросинии Петровне ходила именно по этому поводу. Знала, что та непременно расскажет Ивану Ивановичу, ведь муж и жена – одна сатана, но дальше, была уверена, новость не пойдет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю