Текст книги "Звезды и селедки (К ясным зорям - 1)"
Автор книги: Виктор Миняйло
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
И груди у матери были выпяченные и налитые, как два горшочка-близнеца, а Яринка стыдилась своей груди, узкой и худой, только что вздувшейся острыми ребячьими кулачками.
Где-то в глубине сознания Яринка понимала, что и она со временем будет женщиной, возможно, такой же пышной, как и ее мать, но не знала, когда это произойдет, и ей было завидно, немного грустно и почему-то радостно.
...Учительница долго не задержала – она уже стояла у ворот с белым пыльником на согнутом локте и с потемневшим от времени диктовым баулом.
Евфросиния Петровна долго взбиралась на телегу, синяя суконная юбка была очень узка, – потом уже спокойно поздоровалась с обеими хозяйками. Яринка застеснялась, – в памяти была еще и школа, и четвертая группа, и сердитая учительница Евфросиния Петровна – девчушек при непослушании трепала за уши, а мальчишек угощала линейкой – "квадратиком". И то, что сейчас она обращалась к Яринке как к ровне, пожалуй даже с некоторой предупредительностью, немного веселило и смущало девушку.
Попадью они прождали долго. Белолицая и моложавая матушка запоздала со сборами и потому сердилась и кричала на сонную работницу. На шум несколько раз выходил на крыльцо какой-то забитый, затурканный батюшка высокий, сухой и сгорбленный, с серыми патлами и желтыми загнанными глазами. Он был в засаленной кацавейке и в рыжих штанах, и Яринка так долго разглядывала эту часть его одежды, будто штаны были краденые.
Наконец женщины умостились, матушка, не закрывая свой маленький алый ротик, громко отругала работницу: "Да шевелись ты, чтоб тебя!.. Заснула бы ты навеки!", затем вздохнула так скорбно, словно у нее в доме покойник: "Ох-ох... пропаду я с вами!..", покачала еще сокрушенно головой и уже потом на вопросительный взгляд Софии кивнула:
– С богом, серденько, с богом!
Из села выезжали тихим шагом. На дороге толстым слоем лежала текучая пыль, комочки от копыт падали в нее, как в воду, оставляя после себя круглые следы, похожие на мелкие волны.
За околицей началось прямое как стрела шоссе, обсаженное тополями. Кони сами перешли на рысь, колеса затарахтели, телега затряслась как в лихорадке. И тополя, и пушистые облачка над ними тоже затряслись перед глазами Яринки, и зубы ее застучали, и тугие кулачки-груди тоже затряслись.
Думая, что только ей одной так плохо ехать, Яринка взглянула на женщин, сидевших в задке телеги. Белые щеки попадьи дрожали, как от злости, маленький ротик кривился, учительница тоже страдальчески морщилась. Яринке стало вдруг весело, и она запела и песня тоже тряслась а-а-а!..
Но вот мать заметила колею на обочине за тополями, телега заскрежетала на крайних камнях шоссе и, покачнувшись с боку на бок, скатилась на грунт. Все облегченно выпрямились, и подвода покатила и покатила в сизую даль, то ныряя в густую тень деревьев, то врезаясь в слепящий солнцепек.
Некоторое время женщины переговаривались ленивыми голосами, а потом стали дремать, склонив головы друг другу на плечи.
Яринке тоже захотелось спать, но нервное напряжение, необычность окружающего, боязнь пропустить что-то очень радостное, неповторимое, памятное на всю жизнь, разогнали дремоту, и она опять запела.
Серо-желтые кони, радуясь, что вырвались на широкий простор, кивали головами, фыркали от пыли, прядали ушами, вбирая звуки весны. Майская земля, серая и твердая, обросла густой и пышной бородой зелени по канавам, и дорога устремлялась вдаль извилисто, как хвост воздушного змея, стонала, отзываясь эхом под серебристо-голубыми шинами колес.
Проезжали одно за другим села. Было воскресенье. Празднично разодетые девчата и молодицы стояли, опираясь локтями на жерди тынов, парубки в пиджаках внакидку, из-под которых виднелись пестрые манишки вышитых сорочек, в синих картузах с лакированными козырьками, которые каким-то чудом держались на упругих чубах, бросали в рот семечки и страстными, горячими, ласково-насмешливыми взглядами ощупывали стройную фигурку Яринки, отчего лицо ее вспыхивало румянцем и вся она покрывалась потом. Девушка сердито щурила продолговатые темные глаза и, не выдержав, показывала им язык. Парубки гоготали, а Яринка еще гибче выпрямлялась, как зачарованная змейка.
На бревнах сидели степенные мужики с пушистыми усами. Настороженные голубоглазые деды строго глядели на Яринку, ожидая, очевидно, знаков уважения. И она кланялась им (парубкам не поклонилась бы!) и с радостью замечала, как серые руки дедов степенно тянутся к соломенным шляпам.
Проезжали мимо высокой каменной церкви. Двери ее были распахнуты настежь, оттуда доносился тонкий стройный напев. На паперти было много людей. Потный мужчина с полуаршинными усами, без картуза, видимо навеселе, тоже подтягивал хору, сам себе дирижируя руками. Рыжий теленок, каким-то образом попавший за ограду, долго и бессмысленно смотрел на него, потом мотнул головой и снова принялся пастись.
Мать и попадья, подняв глаза на купола, перекрестились. Учительница Евфросиния Петровна безучастно смотрела на облачка. Яринка тоже хотела перекреститься, но побоялась учительницы и только мысленно приложила пальцы ко лбу, к животу и плечам.
Есть ли бог или нет его, а она боялась, чтобы в грозу ее не убило громом.
Припекало.
Дорога выбежала на опушку леса.
Кобыла, запряженная слева, забеспокоилась. София остановила лошадей и начала неумело подсвистывать им.
Попадья и учительница сползли с телеги и, смешно сгибаясь, будто крались на бахчу (наверно, заболели поясницы), направились в кусты.
Яринка, облизывая пересохшие губы, склонила голову к коленям.
– А ну-ка, ступай и ты! – сказала София дочери. – А то в городе повсюду на замочке.
Все скоро вернулись.
Долго ехали петляющей лесной дорожкой; телега подпрыгивала на корневищах, было свежо, сыро и немножко страшно. Здесь, сказывают люди, почти каждый день шкарбаненковские бандюги кого-нибудь да ограбят. Бывает, что и убивают, но только мужчин, а над женщинами измываются... Яринка даже съежилась, но мать заметила это и успокоила...
– Не бойся, глупенькая, они все по ночам. Днем не показываются... А знаете, – обратилась она к учительнице и попадье, – у женщин ищут деньги даже в волосах. И доколь это будет, чтоб им!..
– А все революция! – сказала попадья.
– Не революция, матушка, а контрреволюция! – строго поправила ее Евфросиния Петровна.
– А по мне все едино – просто или контра, а все революция, – не унималась матушка. – Да разве при государе императоре было такое? Бога забыли! Церковь обходят! Старших не почитают! Заповеди не исполняют!
– Что правда, то правда! – согласилась София. – Как у турков каких...
– Так что же тогда далее будет?! – всплеснула руками матушка. – А власти потворствуют! Вот ведь недавно, верные люди рассказывают, стрелял солдат в крест, а из креста того, ей-же-ей, кровь святая течет! И уже божьи люди, лирники*, поют, – попадья вытерла губы и чуть надтреснутым дискантом завела:
У дороги, на пригорочке
Чистит солдат винтовочку.
Чистит, чистит, блеск наводит,
Глаз с креста не сводит...
_______________
* Л и р н и к и – бродячие певцы на Украине, играющие на лире.
Далее в песне шла речь о том, как солдат, увидев чудо, упал на колени и стал каяться.
– Нет, не будет ему прощения, ибо грех тот – смертный! – по справедливости рассудила матушка. – Да и другим безбожникам и богохульникам не будет прощения! – и настороженно осмотрела всех, не посмеет ли кто перечить. Особенно долго не спускала взгляда с Евфросинии Петровны, но та смолчала, лишь улыбнулась одними глазами. – А еще было явление в одном приходе, – вела попадья дальше. – Пришел косарь к родничку, напился, понятно, а потом скинул постолы и давай их в родничке размачивать. Ан тут нашла на него тень. И слышит он глас над собой: "Что ж это ты, человече, делаешь?! Это вода святая, а ты, богохульник, в ней постолы мочишь!.. Перед этой криничкой люди на колени становятся, а ты, дурень, поганишь ее своими постолами!.."
Обернулся тот человек, а позади стоит женщина красивая-прекрасивая, и вроде бы обыкновенная женщина, только сияние какое-то от нее исходит, словно золотистой дымкой укрыта, но совсем не то – ибо очи такие скорбные, что человека того страх обуял. И одета та женщина будто и по-нашему, но все такое опрятное, что не приведи господи... А в руке у нее кувшин или какой-то другой сосуд, словно бы и глиняный, но не совсем. А ручка у женщины такая нежная, что даже кровушка голубая светится. И так грустно-грустно покачала головой та женщина: "Свинья ты еси, человече!.." – и пошла себе из овражка, и шествовала будто бы и по-земному, но как-то не совсем так, а словно плыла. И понял тот человек, что это не земная женщина глаголила, а небесная. И пошел тот косарь к батюшке и покаялся. Отец иерей родничок тот освятил, и крест в честь явления божьей матери воздвигли, и теперь чтобы кто-нибудь там постолы размачивал, то не приведи господи. Вот! – закончила попадья, вздохнула благостно и двумя пальчиками вытерла свой маленький рот.
– Если так, – сказала учительница, – то пускай бы у каждого родничка крест ставили!
– Так, так, – закивала попадья.
Дорога круто пошла в гору и наконец, запыхавшись, взбежала на возвышенность. В долине голубым сиянием сверкала речка, над которой сгрудились ослепительно белые городские дома. И это было так прекрасно и необычно, что Яринка руками всплеснула:
– Ой, мамочка!
Блестящими, восторженными глазами впитывала она эту красоту, дышала ею. И теперь уже не замечала громыхающей тряски, когда подвода выехала на шоссе.
– А церквей, мама! И купола золотые!
Предместье немного разочаровало девушку. Облупленные хаты, вросшие в землю, чахлые дикие груши за серыми трухлявыми заборами, широко распахнутые двери почернелой кузни, у которой, понурив головы, стояла пара измученных кляч, закопченный кузнец-еврей возле них, с заложенными под широкий кожаный фартук руками, черные свиньи в лужах и козы, что паслись на разгороженном кладбище, – все это очень напоминало село и никак не вязалось с Яринкиным представлением об опрятном, нарядном и величавом городе.
Миновали каменную плотину, переехали деревянный мостик.
Из-под щитов плотины толстыми пружинистыми снопами выгибалась зеленоватая вода, а внизу клокотала белой холодной кипенью. Яринке от этого зрелища стало жутковато. Проехали мимо высоченной кирпичной мельницы – ой, окон сколько! ой, гудит как! – пахло от нее теплой мукой и маслом; потом некрутым подъемом снова тащились в гору; людей на улицах становилось все больше, и среди них много нарядно одетых женщин, которых Яринка приняла за барынь, и мужчин в белых костюмах и в низеньких шляпах их Яринка сочла за господ. Она дернула мать за рукав:
– А говорили, мама, что господ прогнали!..
Не только София, но и учительница с попадьей дружно засмеялись.
– И говорят как-то непонятно, – недоумевала девушка.
– Где вы будете останавливаться, София? – спросила матушка.
– У Шлёминой Сарры, на Голубиной.
– Там?! – возмутилась попадья. – У нехристя?!
София пожала плечами.
– С каких пор все там останавливаюсь! Не все ли равно коням, чей овес будут есть?
– Ой, нехорошо! – сжала матушка свой ротик куриной гузочкой и покачала головой. – Нехорошо, София, вы поступаете! Грех!
София нахмурилась:
– Уж как-нибудь, матушка, замолю. – Помолчала немного. – А бог велит со всеми людьми в мире жить... – И заключила самым убедительным доводом: У Сарры за постой – четвертак, а у иных – так и все тридцать копеек. И овес дешевле!
На это матушка не нашлась что и ответить.
Как ни приглядывалась Яринка, но не заметила над крышами ни одной голубятни. И ни одного голубя не увидела на Голубиной улице.
Широкий заезжий двор был обнесен саженным деревянным забором. Стоял там покосившийся хлевок, зимой служивший конюшней, летом же приезжие закатывали возы под навес и коней кормили с возов. Тот, кто оставался на ночевку, получал топчан с сенником.
Хозяева были дома. Биндюжник Шлёма возился возле своего буланого. Это был здоровенный рыжий и краснолицый мужчина в армяке, несмотря на жару, и в рыжих сапогах домашней выделки. Маленькая, очень хороша собой, белолицая и чернобровая молодая его жена Сарра стояла посреди двора, руки в бока, и громко его ругала:
– Мешигене, о мешигене мужлан! Лентяй, да, лентяй!
На шум подводы она повернула голову, узнала Софию и, не давая ей возможности даже поздороваться, начала жаловаться:
– Вы только подумайте, Сонечка, что натворил этот дурной мужлан! Нахлестался пива в пивоварне так, что потом у пивной добродея Мирошниченко разбил бочку с пивом. Ну, что он там за бочки возил? Да разве это бочки? Двадцать ведер. Он снимал их всегда легонько, как маленьких киндер, и ставил на землю. Вот так – брал их в обнимку, прижимал к своему животу и легонько так ставил. И ставил легонько, да. А сегодня залил свои бесстыжие буркалы, как свинья, так первую же бочку – бряк о мостовую, а обручи хрясь! Ах ты... – Тут Сарра такое завернула, что у попадьи глаза на лоб полезли, учительница же смущенно хмыкнула, а София покраснела за дочку.
– Сарра!.. – произнесла она с укоризной.
– Дурная баба и есть дурная баба! – сказал Шлема густым гнусавым голосом, набивая трубку самосадом. – Мешигене копф, вон на возу кинд слушает твои паскудные слова!
– Ай! – застеснялась Сарра. – Я почтительно извиняюсь!.. Но она еще совсем малое дите. Она ничего не понимает... А ты у меня будешь знать на будущее, так-перетак! – сказала она мужу. И только потом уже обратилась к Софии: – Вы, Сонечка, распрягайте, засыпьте овса да заходите в хату со своими людьми, пусть им бог пошлет доброе здоровье! А ты, мужлан, вынеси Соне гарнец овса. Да налей в желоб воды. Курит, курит, он у меня еще курит!.. Вы только представьте, – сказала Сарра, обращаясь к женщинам, как такого в хате держать! Да терплю, от его табачного духа клопы дохнут.
– Это какой-то антихрист в юбке! – в страхе округлив глаза, прошептала учительнице попадья.
Софию считали здесь почетной гостьей, поэтому Сарра ввела всех в светлицу, большую квадратную комнату с пузатым комодом, веснушчатым трюмо и такой широкой деревянной кроватью, на которой могли бы почивать не менее трех супружеских пар. Однако вряд ли кто мог заподозрить хозяев в желании воспользоваться этим роскошным ложем. Ибо предназначено было оно исключительно для выставки Сарриного приданого – великолепных перин и десятка подушек с кружевными нашивками, мадаполамовых простыней и тюлевых покрывал.
Пышность всего этого достояния завершал рисованный ковер с русалками и лебедями, над которым висели фотографические портреты хозяев – рыжего, мрачного даже на карточке Шлемы в визитке, при галстуке бабочкой, и целомудренной, как голубка, Сарры в фате. И еще красовались на самом ковре пузатая мандолина без струн и тяжелые, как кистень, карманные часы в серебряной оправе.
На стенке напротив висели еще старинные настенные часы в продолговатом резном футляре, со свинцовыми гирями на воловьих жилах. Как только гости вошли в комнату, часы издали какой-то неприличный звук, а потом уже зазвонили.
Любопытная попадья подошла к боковуше, меньшей комнатке, потрогала пальцем молитвенный косяк на двери и старалась заглянуть за перкалевую занавеску.
– Ша, – сказала Сарра, – там мужчина. Мужчина там. Ай-ай, какой больной человек!
Указательными пальцами обеих рук она поманила женщин и многозначительным шепотом стала объяснять:
– Ай, сколько хлопот! Хлопот сколько! Этот дурной Шлема как-то ездил на станцию, наткнулся там на солдата и привез его мне. А солдат тот как мертвец. Да, как мертвец! Отпустили его домой из Красной Армии, он поехал в Поволжье, а там голод. Голод, да. Вся семья у него вымерла, и он возвращался сюда, но по дороге заболел тифом. Лежал в лазарете, едва оправился. Потом его выписали, а он – как травинка на ветру. Работы нет, денег нет, хаты нет. И ехать тоже некуда. Ходит каждый день на биржу труда, а ночует на станции. И вот сидит он на лавке и думает уже помирать. Да, помирать! Так мой дурной Шлема говорит ему: "Солдат, а солдат, садись на мою фуру, я отвезу тебя к своей Сарре". А тот солдат говорит: "Кому я теперь нужен? Не возьмет меня твоя Сарра". А Шлема говорит ему: "Не беспокойся, солдат, она меня боится!" Вы слышите, что он сказал, этот дурной Шлема?! Ну, привез он больного солдата и говорит мне такое: "Сарра! Ты будешь кормить этого человека и поить его козьим молоком, потому как он больной. А потом он найдет работу и уйдет". А я и возрази ему: "Ты дурной мужлан! На кой прах мне твой солдат! Мало ли солдат на свете?" Как тут озверел Шлема, как взял в руки кнут да как начал меня гонять, хотел было совсем убить, да! Видели бы вы его тогда! "Ты, говорит, хочешь, чтобы снова пришли их превосходительство генерал-лейтенант Антон Иванович Деникин да Симон Васильевич Петлюра и чтоб ты снова пряталась в бурьяне?! Да, мешигене!" Ну, так я и говорю: "А мне-то что?" И даю солдату супу, и хлеба, и молока козьего, пускай поправляется. Вот уже пять дней, как у меня, но все еще хворый, но даст бог – поправится. А я ему говорю: "Вы, мужчина, пошли бы вы в село да нанялись к кому из хозяев, а там и молоко, и, прости господи, сало, так и перебудете тяжкие времена". А он говорит: "Хозяюшка, так я и сделаю, как вы разумно советуете!" Солидный мужчина, да! Вот наказание мне, ох, вот обуза!..
Хотя и прислушивалась Яринка к тому, что говорила хозяйка, но не слышала ничего – в ушах все еще стоял грохот колес и шум городских улиц. После ослепительного солнца снаружи в доме было темновато и прохладно – в окна заглядывала густая сирень, и то, что Яринка видела в комнате, казалось ей необыкновенно роскошным, "как у господ". Поэтому она и думать забыла о перебранке хозяйки со своим мужем и о ее слишком откровенных выражениях. Черными продолговатыми глазами осматривала Яринка комнату и не замечала, что обои отстали от стен и кое-где свисают лохмотьями, что стены осели, а балки скособочились, что краска на полу местами отскочила и между досок зияют щели в палец шириной.
Яринка очень устала, но не решалась сесть ни на один из стульев, так и блестевших от масла, которым хозяйка еженедельно "обновляла" их.
Матушка и учительница приводили в порядок свои косы, заново повязывали платки.
Попадья и думать забыла о греховности общения с евреями и оживленно беседовала с Саррой, справлялась о ценах в лавках.
София успела уже продать хозяйке все свои десять коп яиц, спрятала деньги за пазуху и, зажав носовой платочек в кулаке, вместе с Яринкой и женщинами направилась в город на торги.
Серовато-белый тополиный пух выстелил рифленые цементные плитки тротуара, пушистые клубочки, словно играя, катились за ногами. Пушинки цеплялись за юбки, снежком ложились на праздничные цветастые платки, щекотали щеки.
Попадья пошла к архиерею, учительница – в училище, где учился ее сын Виталик, а София с дочкой бродили по магазинам.
Особенно долго пробыли в гончарной палатке, где мать переслушала на звон целую гору посуды, прежде чем выбрала одну небольшую макитру да пару горшочков.
– Ну, молодица, – сказал ей краснолицый продавец с обвисшими усами и носом, похожим на спелый помидор, – ты и мужа так выбирала?
– Нету, нету, – зачастила София. – Может, сбавите на вдовью долю?
В другой лавчонке купили еще двухведерный чугун, для варки еды свиньям. Мать засунула его в мешок вместе с глиняной посудой и шла теперь свободно, кидая в рот жареные семечки и сплевывая шелуху на тротуар. Яринке было как-то не по себе. Она немного отстала от матери и вертела головой, рассматривая пестрые вывески. Из одного двора ее чуть было не облили нечистотами. Яринка отскочила, а жирная растрепанная женщина в засаленном фартуке еще и отругала ее:
– Ходят тут всякие! Деревня!
Девушка даже съежилась. Разозлилась на неопрятную толстуху и почему-то на мать тоже.
Оживилась только, когда вошли в галантерейную лавку и мать сняла с плеча свой мешок, собираясь всласть поторговаться.
Худущий скуластый еврей с седыми пейсами, в картузике с лопнувшим наполовину козырьком, смотрел на них желтыми страдальческими глазами.
– Ну-ка, подай мне вон те ленты! – Мать неопределенно махнула рукой.
– Сей момент! – И торговец, покачиваясь в пояснице в такт шагам, заковылял в уголок. – Хозяйка будут иметь то, что им надобно. – И, встряхнув, рассыпал на прилавке шелковую радугу. – О, это такие ленточки! – зацокал он языком. – С такими ленточками ваша панночка получит в женихи самого Пурица!
– Болтай, болтай!.. – бурчала София, перебирая ленты. – Видать, еще твой дед ими торговал.
– Вот эту возьмите... эту возьмите... и эту... и ту!.. – едва не задыхалась от восторга Яринка.
– Панночка, ах, панночка!.. – закрыв глаза, покачивал головой торговец.
– И эту еще... и эту!
– А что запросишь? – показала София отобранные ленты.
– Да что там цена! Для такой панночки! – Старик долго глядел в потолок, шевелил губами и совсем неразборчивым голосом, помахивая поднятым пальцем, назвал цену.
– Да ты, добрый человек, в своем уме?! За такие деньги овцу можно купить!
– Ой, хозяюшка, а что панночке нужно – овца или краса? За такую прелесть можно и больше дать! Вы только гляньте, хозяюшка, как они к лицу вашей панночке!
– Нет, нет, нет! – замахала рукой София. – Три злоты* положу, и ни копейки больше!
_______________
* З л о т – пятиалтынный, пятнадцать копеек.
– Ну пускай будет пять! – согласился торговец.
– Гр-р-ривенников! – отрубила София.
– Ай-яй! Вы разоряете меня!
– Это еще неизвестно, кто кого!
Торговец даже за пейсы себя дернул:
– Ай-яй-яй! Ну да ладно, пускай будет по-вашему! Пять гривенников и пять копеек! – и он быстренько щелкнул косточками на счетах.
Вот этого-то София и не ожидала. Раз уж на счетах отсчитал, то и продал! Ну и хитрющий!
– Дедуня! – сказала она жалобно.
На этот раз затряс головой торговец.
– Нет, нет и еще раз нет!
София в сердцах стукнула мелочью о прилавок.
Когда вышли из лавчонки, сказала дочке:
– Еще неизвестно, кто кого обдурил!..
Она явно досадовала и сплевывала шелуху семечек очень громко.
– Хотя бы наши барыни не замешкались. А то ехать лесом ночью... лесовики перенять могут... – Мать долго молчала, потом полувопросительно, полуутвердительно сказала Яринке: – Должно быть, мы того москаля, что у Сарки, к себе заберем. Подкормим его, а он нам выкосит луг и толоку. А может, еще и в жатву оставим. А там пусть и уходит. Заплатим ему зерном. А?..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой Иван Иванович Лановенко сообщает
некоторые сведения о гусятах и гусях
Сегодня я своих гогочущих гусят – стриженных ступеньками большеголовых мальчишек, тупоносеньких и остроносеньких девчушек с косичками и красными от усердного правописания пальчиками – отпускаю на каникулы.
Вон они напоследок поплевывают на запачканные настоящими фиолетовыми чернилами пальцы и трут их о камень фундамента, доедают пироги из своих торбочек, играют на солнышке в пуговицы, а наиболее экспансивные шепчутся в сторонке. Это, верно, те, кто собирается бить "класкома" Павлика Титаренко за то, что он их несправедливо "записывал".
Мы с Евфросинией Петровной ведем по два класса. Работаем так: задашь самостоятельную работу во втором классе, или, как теперь говорят, во второй группе, а сам идешь в четвертый. А за порядком следит "класком" выборное лицо. Выбежит кто из-за парты – сразу же его на карандаш, уминает кто пирог, а "класкому" не дает – тоже на заметку, примутся драться ручками – и эти попадут в список. А учителю, как это бывает, некогда разбираться: одного – в угол носом, другого – за ухо да к доске, а кого и из класса вон, конечно без книжек.
Павлик Титаренко уже три года "класкомом". Избирают его большинством в несколько голосов. Потому как льнет к детям богатеев. Да и сами богатые хозяева начинают признавать его отца ровней себе – хозяином. А как же, "американец"!
Кузьма Дмитриевич Титаренко, отец Павлика, малограмотный, но хозяйственный мужик, еще до войны уехал в Америку. И звезды с неба хватал по-настоящему – мыл окна в небоскребах. Кроме американских индейцев да украинцев, никто за такую работу не брался. Старательный был работник, ни разу не свалился, не пил, не болел, сладко не ел и за три года накопил столько долларов, что хватило не только на обратный путь, но и домой привез в гаманке на груди полных шестьсот да еще пятьдесят. Кое-кто из нужды так и не вылез, а ему вот подвезло. Сразу поставил себе новый дом на три комнаты, крытый оцинкованной жестью, выложил погреб из серого камня, поставил амбар на фундаменте, конюшню и хлев, завел скотину, приобрел инвентарь и уже на керат* для соломорезки заглядывался, а в мыслях были и молотилка, и двигатель к ней.
_______________
* К е р а т – механизм конного привода молотилки, соломорезки и других сельскохозяйственных машин.
И сразу из Кузьмы-американца стал Кузьмой Дмитриевичем, хозяином. И уже никто не удивлялся, что с ним здороваются за руку те, кто раньше на его поклон лишь касались палками козырьков.
Пока трезвый, держится Кузьма Дмитриевич богатеев, а как выпьет изрядно, так обнимается и целуется, плача, – "ой, братец, какие были времена!" – только с голытьбой.
А два его старших сына ходят теперь не сторонкой, а, надев в воскресенье суконные пиджаки и галифе, идут вперевалочку посреди улицы, постреливая глазами на девчат, зажав в зубах папиросы "Ира".
Самый старший, Тимко, будет, наверно, хорошим хозяином. Только и знается с хозяйскими парнями. И невесту ищет себе в соседних селах девицу зажиточную, выбирает придирчиво, чтобы была широка в плечах – мешки с воза таскать, широка в бедрах – чтоб детей легко рожала, не залеживалась после родов, и рука чтоб была вот такущая – чтобы много пшеницы могла схватить в пятерню, когда станет жать.
– А на красоту мне – тьфу! – говорит Тимко. – Мужик с жинкой видятся только ночью, с лица ее воду мне не пить!..
Тот, что помладше, Данила, в отличие от увальня Тимко, веселого нрава, сущий цыган, с крючковатым носом, сбитым набок в ночных побоищах парубков, с кучерявым чубом, похожим на длинную овечью шерсть. Этот уже знает толк в красивых девках и, говорят, много доверчивых испортил.
Третий, Андрей, к хозяйству менее способный, зато в науке – семи пядей во лбу. Закончил двухклассное министерское, теперь учится в ветеринарной школе. Будет у Кузьмы Дмитриевича и собственный ветеринар. Одевается Андрей иначе – вместо вышитой сорочки студенческая косоворотка, подпоясанная шнурком с кисточками, чуб у него – "политика", на курносом носике – пенсне со шнурком.
Андрюшка по характеру мягче обоих старших братьев. Стоил он Кузьме Дмитриевичу немалых денег, но все же осмеливается иногда и поспорить с отцом:
– Нет, папа, вам еще далеко до культурного хозяина! Нужно стать, говорю вам, не крестьянином, а фермером!
Наша Ядзя Стшелецка работает в школе уборщицей и сторожихой, хотя охранять в школе нечего. Так Андрей, замечаю, частенько поглядывает на нашу святую деву, а она, кажется, и не замечает этого.
– Ядзя, – говорю ей, – понравился парубок? Тот, что поклонился тебе?
– Тота дитина? – округляет она глаза и очень долго, словно в недоумении, погрузившись в свои мысли, смотрит на дорогу. А потом молча покачивает головой.
Что это должно означать – неизвестно, должно быть, и ей самой. Однако выражение святости не покидает ее прекрасного, нежно-розового лица, и я, в который уж раз, начинаю сомневаться – не переодетый ли это ангел?.. Потому, наверно, и молодой Титаренко жаждет сподобиться божьей благодати на греховной стезе, ибо на законный брак с безродной ляховкой отец еще, может, и дал бы согласие, а вот мать – она ведь родная сестра самого Тадея Балана – мать не переубедишь...
Павлика среди сынов Кузьма Дмитриевич выделяет особо. Мизинчик!.. С малых лет штаны у него покупные, из магазина, и ежегодно новый картуз с лакированным козырьком, и сапожки юфтевые справные, а теплый пиджак хотя и из домотканого сукна, но пошит, как у парубков, с косыми карманами на груди.
Когда выходят школьники на первомайскую демонстрацию с красными знаменами и лозунгами, то Павлушка сначала идет впереди, а потом его начинают подзывать, посвистывая, сынки богатеев. И маленький Титаренко понемногу отстает и вскоре плетется где-то в хвосте, и руки – в косых карманах, оглядывается то на одного, то на другого хозяйского сынка. А те начинают бубнить: "Пролетария!", и Павлушка тихонько подхватывает: "Пголетагия!" – хотя не дворянин и не учился с раннего детства французскому, но сызмала грассирует. Ему уже втолковали смысл этого паскудного, насмешливого "хозяйского" словца, и частенько на переменках, прохаживаясь вперевалочку по двору рядом с Баланами или Прищепами, завидит группку бедно одетых ребятишек, кивнет своей кучерявой головкой и цедит сквозь щербинку в зубах заученное с чужого голоса: "Пголетагия!.."
Как-то на уроке чтения попался ему коммунистический лозунг. И он с ленцой протянул: "Пголетагии всех стган, соединяйтесь!", посмотрел мне в глаза, будто я в сговоре с ним, и хотел читать дальше.
– Нет, Павлик, – говорю, – прочитай другим тоном! Ведь пролетарская революция и твоему отцу землю дала!
Смутился. Покраснел...
Не знаю, буду ли я когда-нибудь коммунистом – старый уже! – да и мышление у меня несколько иное, но что меня и сегодня уже объединяет с коммунистами, так это бескомпромиссная ненависть к вандее!
И мысленно я кричу и кулаки сжимаю в гневе, когда слышу это протяжное, глумливое и в то же самое время трусливое – "Пролетария!..", даже когда оно произносится несовершеннолетним. И особенно больно слышать это из уст Павлика-"класкома".
Почему же так получается, что малого Титаренко вот уже три года избирают на эту почетную должность? И мог бы я воспрепятствовать этому, учитывая хотя бы свое недовольство его "маятниковой" натурой?
Будем, друзья, говорить откровенно. Революция дала беднейшим крестьянам землю, но не смогла дать всем скотины, достаточно денег, одежды, сапог. И тем, кто получил землю, порою немало – десятин по семь, по восемь, нечем ее обрабатывать, и они потихоньку, в нарушение закона, сдают ее в аренду, или, как у нас говорят, "исполу", тем же самым крепким мужикам, на которых гнули спину до революции. Случается и так, не может новоявленный землепользователь прокормить кучу детей и идет на заработки к своему же "арендатору", сам идет и детей своих ведет – одного по двору работать, вторую – детей хозяйских нянчить, а третьего коров пасти – за харчи и три целковых "за лето", то есть от ранней травы до поздней слякоти. Да разве пошлет такой "хозяин" своего ребенка в школу?..
Вот и выходит, что посылают в науку своих сынов да дочек большей частью люди зажиточные и среднего достатка. Их дети составляют пока что в классах большинство. Потому и не удивительно, что голосуют они за "хозяйского сына".