Текст книги "Забайкальцы. Книга 3"
Автор книги: Василий Балябин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Ефим Козулин, сорокалетний русобородый крепыш, проснулся, когда на улице напротив его дома пронзительно взвыл пастуший рожок. Громко зевнув, Ефим потянулся. В горнице, где он спал, кроме него, никого не было, солнечные зайчики играли на полу, пахло мятой и сушеным укропом. Из-за плотно прикрытых филенчатых дверей доносился негромкий говор, звон посуды, покашливание старика отца.
Вставать Ефиму не хотелось, но и сон уже прошел, так и лежал он с открытыми глазами, уставившись в потолок, перебирая в памяти происшествия минувших дней. Вспомнился вчерашний день, проведенный в лесу, недалеко от станицы Онон-Борзинской. Здесь обе сотни курунзулаевцев и ононборзинцев остановились, чтобы накормить лошадей и еще, в последний раз, обсудить свой уход из отряда красных партизан.
В лесистой, окруженной горами падушке развели костры, вокруг выставили дозорных, расседланных, спутанных коней пустили пастись. Весело трескуче полыхали костры, в котлах кипело, варилось козье мясо, а невдалеке, на открытой поляне, где на пнях и валежниках расселись казаки обеих сотен, такие же жаркие кипели споры.
Казаки раскололись надвое: одни соглашались с Машуковым, предлагали повернуть обратно в отряд партизан, другие им возражали, стояли на своем.
– По дома-ам!
– Чего забоялись, ведь не звери же, поди?
– Свои, русские люди.
– Неужто врать будет Шемелин-то?
– Э-э, нашли кому верить!
– Забыли, как стариков наших тиранили осенесь?
– И Микиту Зарубина ни за што ухлопали.
– Так он же в разведку ходил.
– А што в Даурии творится, слыхали?.
– Да в одной ли Даурии?
– Чего ты про Даурию толкуешь! Мы же с повинной идем, оружие сдаем.
– Верна-а, повинную голову меч не сечет.
– А свобода, революция, за какую ты высказывался, где эти слова твои красивые?
– Изменники… вашу мать! Революции изменяете, где у вас совесть-то!
– А хлеб революции нужен? Нужен. А кто его сеять будет? А-а-а, то-то и оно.
– Защищать ее – наше дело с оружием в руках! А хлеб и без нас посеют.
– Рысковое дело, ох рысковое.
Поутихли споры, когда проголодавшиеся станичники разошлись на обед, разбившись на артели, принялись за козлятину. А после обеда вновь собрались на поляне, снова загомонили, заспорили, и дело закончилось тем, что к вечеру окончательно разделились надвое: большая половина осталась с Машуковым, соглашаясь вернуться обратно к партизанам, меньшая – девяносто два человека – решила идти в станицу, сдаваться на милость врага. В числе последних был и Ефим Козулин, и еще более сорока курунзулаевцев, и даже сам командир их, Иван Ваулин.
В Курунзулай прибыли поздней ночью. К великому удивлению возвращенцев, в село их впустили беспрепятственно, – то ли проспала застава белых, то ли ее не было совсем. И вот Ефим Козулин у себя дома. Хорошо в домашней обстановке, уютно, а на душе у него тревожно, с ума нейдут укоризненные слова Владимира Машукова, Ефим старается забыть их, думать о другом – о хозяйстве, о севе, но мысли упорно возвращаются все к тому же. Так и слышится ему напутственный голос Машукова: «Головами своими поплатитесь».
«Э-э, да что это я, в самом-то деле». Серчая на самого себя, Ефим поднялся с постели, принялся переодеваться. Жена уже приготовила ему, положила на табуретку рядом с кроватью чистую смену, даже праздничные диагоналевые, с лампасами, шаровары положила.
Сбросив грязное, провонявшее потом белье, с удовольствием облачился он в свежевыстиранное, прокатанное вальком белье из синей китайской дрели. Сколько помнит Ефим, материал на белье в их семье всегда покупали темный, немаркий. Одевшись, вышел, он в переднюю комнату, поздоровался с отцом. Седоволосый, с окладистой бородой, отец его, Прокопий, сидел за столом с двумя внуками – мальчиком лет пяти и девочкой года на два постарше, пил чай из полуведерного самовара. Жена Ефима, дородная, черноволосая женщина в ситцевом сарафане, только что процедила утрешнее молоко, молча месила тесто в квашне.
– Насовсем прибыл? – спросил старик, ответив на приветствие сына.
– Да, навроде этого.
Ефим потрепал дочь по розовой, полной щечке, погладил ее по голове, а сына, присев рядом, посадил к себе на колени.
– Замирились с Семеновым-то, што ли? – не унимался старик.
– Какой там замирились, просто так, раздумали воевать, и все тут.
– Та-ак, к властям, значит, являться будете. А не прискребутся они к вам за восстание-то? Что-то слава идет про них уж больно худая. Как бы они вас в Даурию не угнали, а там, как поскажут, такое творится, что не приведи господь.
– Не знаю, – нахмурился Ефим, – посмотрим, в случае чего, так нам и обратно повернуть недолго. – И, не желая продолжать неприятный разговор, повернул на другое: – Как с севом-то справляетесь?
– Да ничего, робят ребятишки помаленьку. Под овес пашут в сухом логу. Спарились сеять-то с Тимохой Якимовым. Оно и коней хватает у нас на плуг, да малы ишо ребятишки-то. Митьке четырнадцатой пошел, пахать-то он может, как большой, а рассевать-то рано ишо. Да и утром просыпать стали бы одне-то, вот и пришлось к Тимохе голову приклонить.
После завтрака Ефим сводил на речку коня, напоил его, спутал за огородами и, когда солнце встало «в обогрев», отправился к атаману сдавать оружие – винтовку и брезентовый патронташ с восемью патронами.
Атаманом был все тот же Игнат Панфилович, доводившийся Козулиным дальним родственником. Встретил он Ефима по-прежнему дружелюбно и, сочувственно покачав головой, сказал:
– Здря вы, однако, возвернулись. Как бы вас на цугундер не взяли за восстание.
– А Шемелин-то что пишет, неужто обманывает?
– Верь ты ему больше. У них, брат ты мой, у каждого генерала свой распорядок. Кавардак, в общем-то.
– Посмотрим.
Подошли еще двое, Сафьянников и Андрон Якимов, с двумя винтовками, завернутыми в мешковину.
– Одна-то моя, – развертывая винтовку, пояснил он атаману, – а эта вот брата Ивана, пометь его там, в списке-то.
– Ладно, – буркнул атаман, – ставь их вон в тот угол, ишь сколько набралось там, отвезем завтра в станицу.
Сдав оружие, все трое вышли на улицу, присев на бревнах, закурили.
– Отвоевались, значит, – прикуривая от спички Ефима, сказал Сафьянников. – Ждать теперь будем милости.
– Да уж так, только будет ли она?
– Будет, – отозвался Андрон. – Сват Платон ездил вчера в Онон-Борзю, рассказывает, стоят там белые, Четвертый казачий полк. Командиром у них Фомин, полковник, – и ничего-о, никаких арестов.
– Так то Фомин, он же для казаков хороший был командир, уж я-то его знаю – всю войну в его сотне был. Я другого опасаюсь: дружина нашей станицы вот-вот появится с Газимуру. Командует ей есаул, какой-то Арсентьев, а подручным у него урядник Абакумов, такая волчуга, сказывают…
Ефим так и встрепенулся, переспросил:
– Абакумов? Уж не Митрофан ли?
– Он самый, Митрофан Абакумов.
– Так он же у нас, во Втором Аргунском полку, взводным урядником был. Всю войну я с ним в одном взводе. Одно время даже из беды выручил его.
И тут Ефим отчетливо вспомнил 1916 год. Кавказский фронт, горы, ущелье… Головной взвод, в котором находился Ефим Козулин, обстреляли турки из засады. С двух сторон застрочили по казакам турецкие пулеметы. Потеряв двух убитыми, казаки налегли на плети. Под Абакумовым конь – кувырком через голову и только ногами подрыгал перед смертью, да и самого урядника едва не стоптали казачьи кони.
Но, видно, крепко насолил казакам в свое время лихой служака, что кинули его в беде. Лишь один Ефим Козулин обернулся на его крик, на полном скаку повернул обратно, навстречу вражеским пулям, крикнул уряднику: «Хватай за хвост!»
А когда вырвались из-под обстрела, усадил Ефим взводного на коня позади себя, вывез к своим. Обрадованный Абакумов не знал тогда, как и благодарить Ефима, совал тугую пачку денег и обещал, что он по гроб жизни не забудет его услугу. Обо всем этом вспомнил и рассказал Ефим Сафьянникову с Андроном.
– Вот оно что-о, – попыхивая трубкой, протянул Сафьянников. – Значит, Митрошка-то в долгу у тебя. Гляди, и пригодится теперь, выручит. Вить долг-то платежом красен.
– Может, и за нас словечко замолвишь при случае, – присовокупил Андрон, – уж тебя-то он послушает.
– Ох, навряд ли, – вздохнул Ефим. – От таких людей, какие всё на деньги меряют, добра не жди. Самое верное, коней нам надо держать всегда наготове, чтобы, в случае чего, в лес махнуть.
– Оно конешно, на бога надейся, а сам не плошай. – Сафьянников выколотил трубку и, сунув ее в карман шаровар, первым поднялся с бревна: – Идти надо. Делов накопилось дома-то уйма.
ГЛАВА XVНеделя прошла с тех пор, как вернулись казаки, бывшие повстанцы, в свою станицу. За это время ничего особенного не случилось, и казаки приосмелели, впряглись в работу.
В субботу по всему селу топились бани, а из падей и заимок потянулись по дороге к дому вереницы конских и бычьих упряжек. К вечеру все хлеборобы съехались в село, чтобы напариться в бане, отдохнуть в воскресенье самим, дать отдых быкам и коням, а парни уже договаривались насчет вечерки. Никто не ждал беды, не чаял, что в этот вечер нагрянет к ним Абакумов с отрядом дружины.
Ефим помогал приехавшим с пашни ребятишкам выпрягать коней, разговаривая со старшим сынишкой. Четырнадцатилетний Митька, донельзя довольный тем, что он уже пахарь, так и сиял в горделивой улыбке.
– С овсом на той неделе управимся, – стараясь подражать старшим, говорил он ломким, юношеским баском. – Бог бы дал теперь дожжа хорошего.
Ефим соглашался с сыном, поддакивал, а у самого на душе неспокойно. Видел он, как улицей на рысях проехали дружинники, все больше пожилые бородачи, заядлые семеновцы, поэтому и сказал Митьке:
– Ты, Митя, Савраску-то дома оставь, расковать его надо.
Отправив Митьку увести на луг лошадей, Ефим пошел в избу, но в это время в ограде появился приятель его, Иван Новокрещин.
– Беда, Ефим, – зачастил он скороговоркой, оглядываясь по сторонам, – дождались-таки чертей. Троих наших уж забрали, что теперь делать будем?
– Бежать надо немедля.
– А куда? Поселок-то уж уцеплен. Во-он полюбуйся на сопки-то.
Ефим глянул в ту сторону, куда показал Новокрещин, и, бледнея, вздохнул:
– Все, попали теперь, как кур во щи.
Арестовали Ефима в ту же ночь. Он не спал еще, когда в сенную дверь громко застучали, сам пошел открыть пришельцам сени. Их пришло трое, двое остались на крыльце, третий, чиркая спички, прошел в дом следом за Ефимом.
– Одевайся, – коротко приказал он Ефиму, когда тот засветил лампу.
Стараясь не шуметь, чтобы не потревожить домашних, Ефим торопливо оделся, застегивая крючки шинели, пытался успокоить плачущую жену:
– Да полно ты, Груня, разбудишь ребятишек-то. Ничего ишо не случилось, ну вызывают, поспрашивают там, на худой конец плетей всыпят – и всего делов.
– Шевелись, живее! – крикнул конвоир.
– Сейчас. – И, чувствуя, как к горлу подкатывается комок, прижал к груди жену, молча поцеловал ее и, не оглядываясь, вышел.
Дружинники привели Ефима к школе, у ворот которой стоял часовой.
«Вот она для чего пригодилась, школа-то, тюрьму из нее сделали», – подумал Ефим, поднимаясь на крыльцо.
В просторном коридоре, освещенном керосиновой лампой, человек пятнадцать вооруженных дружинников расположились кому как пришлось: иные сидят на скамьях, курят, иные на полу дремлют. Около двери часовой с винтовкой к ноге. Другая дверь вела в комнаты, где жил учитель, – туда и провели Ефима.
В просторной, светлой комнате, ярко освещенной висячей лампой, сидел за столом черноусый, гладко выбритый, кареглазый казак в погонах вахмистра.
– Здравствуй, Митрофан Иванович, – приветствовал его Ефим, подходя к столу.
– Здравствуй, – насмешливо сощурившись, ответил вахмистр и кивнул головой на табуретку: – Садись да скажи, чей, откудова, как бунтовать вздумал, казачеству изменять? Ну, что молчишь? Рассказывай!
Ефим сел.
– Чего мне рассказывать, без меня все вам известно. Ты вот сам-то скажи, по дружбе, для чего нас арестовываете?
– А ты не знаешь? Восставать супротив власти, народ бунтовать – это вы хорошо знали, а теперь незнайками прикидываетесь!
– Слушай, ведь мы же по письму генерала Шемелина поступили. Он же нам полное прощение посулил, вот мы и приехали, покорились по-хорошему, оружие сдали, чего еще?
– Мало ли что сулил вам Шемелин. Ишь чего захотели, простить вас, самый раз.
– Неужто казнить будете?
– А ты думал что, по головке вас погладим? Судить будем, и что присудят, то и получите.
– Митрофан Иванович, – Ефим ловил глазами взгляд сослуживца, продолжал униженно-просительным тоном, – на фронте-то помнишь, как я тебя выручил, а? От смерти отвел, ведь кабы не я тогда, хана бы тебе, верно?
– Ну верно, спасибо за выручку, пришлось бы такое тебе, и я бы выручил. – И, глядя поверх Ефима, крикнул в коридор: – Кожин!
В ту же минуту в комнате появился дружинник, дернул Ефима за рукав: «Пошли!»
Понял Ефим, что пощады ему не будет, и жгучий стыд опалил его за то, что унижался перед этим вот карателем.
– Гадина! – вскрикнул он, свирепея от возмущения, и, вскочив на ноги, выхватил из-под себя табуретку, размахнулся. Но тут за руку его схватил дружинник, на помощь ему из коридора подоспел второй, третий. Они вмиг одолели Ефима, поволокли его из комнаты, а он, отбиваясь, пинал их ногами, хрипел осипшим от злости, срывающимся на крик голосом: – Сволочи… кровопийцы… вашу мать…
Просторный класс, куда дружинники втолкнули Ефима, тускло освещала оплывшая стеариновая свеча, воткнутая в горлышко бутылки, что стояла на табуретке возле двери. При свете ее Ефим увидел сидящих и лежащих на голом полу своих товарищей, бывших повстанцев. Мало кто из них спал, большинство сидели понурив головы, изредка, переговариваясь, делились табаком-зеленухой, курили, при входе Ефима несколько оживились, подняли головы.
– Здоровоте, – все тем же охрипшим голосом приветствовал их Ефим.
В ответ недружно, вразнобой:
– Здорово.
– Здравствуй.
– Припозднился что-то.
– Проходи сюда, место есть, – пригласил из угла Сафьянников и, когда Ефим подошел, сел рядом с ним на пол, продолжил: – А мы уж думали, помилует тебя дружок-то твой Абакумов, пожалеет.
– Как же, пожалел волк кобылу, оставил хвост да гриву. Жалко, дружинник помешал, я его, гада, пригвоздил бы табуреткой-то.
Не спалось в эту ночь Козулину, как не спалось и посельщикам его, товарищам по восстанию и несчастью. Изредка вспыхивает короткий, грустный говорок, и все об одном и том же:
– Правду говорил Машуков-то.
– Как в воду глядел.
– Дураки, генералу поверили.
– Верно говорят, что дурного попа и в церкви бьют.
Вздохи, матюги, и снова тишина, гнетущая, от которой тоскливо сосет под ложечкой. Насилу дождались утра. Из окна школы стало видно улицу, дома, а у ворот школьной ограды накапливаются бабы с узелками и корзинками в руках, старухи, ребятишки. Их подходило все больше и больше, к восходу солнца у ворот собралась большая, шумливая толпа.
Все они, сбившись кучей, осаждали дружинников, преградивших им путь в школьную ограду. Через головы сгрудившихся у окна товарищей Ефим мельком увидел эту людскую толчею, где мелькали руки, лица, платки женщин, седые бороды и казачьи фуражки стариков, в числе которых Ефим увидел отца. Старик Прокопий что-то кричал, маячил, чертил рукой в воздухе. «Приговор общественный писать задумали старики», – догадался Ефим и помахал отцу рукой, – дескать, «понял», а про себя подумал: «Поможет ваш приговор, как мертвому припарки».
Как только передали еду, дверь закрыли, сельчан выпроводили за ограду. Арестованные расселись на школьном полу кружками и занялись едой. Мимолетное свидание со своими всколыхнуло, приоживило их, потому и не молкнет среди них теперь говор:
– Насчет приговору-то общественного слыхали?
– Старики дело задумали, всем-то обществом возьмутся, могут вызволить.
– В Даурию не направили бы, там и сказнить могут.
– Да казнить-то не должны бы. Ведь мы же по доброй воле явились к ним, плетей, пожалуй, разживемся.
– Э-э, хватит умирать раньше смерти, чему быть, того не миновать. Кузьма, плесни-ка мне молока.
Едва успели позавтракать, как снаружи загремел замок, дверь открылась, и в класс вошел сивобородый дружинник с тремя нашивками на погонах. В руках урядника список; заглядывая в него, выкликал он семь человек, скомандовал:
– Выходи!
Сразу же затихли разговоры, лишь один кто-то высказал догадку:
– Наверно, освободят.
– Навряд ли, – ответил другой.
А тех в ограде построили по двое, окружили конным конвоем, погнали. Оставшиеся в школе товарищи уведенных столпились у окон и долго, пока те не скрылись из виду, смотрели им вслед.
День прошел в томительном ожидании, у всех на уме: что-то будет дальше, скоро ли возьмут и нас, вернутся ли те семеро?
Они не вернулись. А назавтра вечером, едва стемнело, снаружи опять загремел замок и в классе снова появился тот же сивобородый дружинник с фонарем и списком в руке. За его спиной виднелись другие, с винтовками, при шашках, а один даже с ручным пулеметом.
– Ваулин Иван!
– Я.
– Выходи!
– Куда же вы меня на ночь-то глядя?
– Не рассуждать.
– Все ясно. – Голос Ивана сорвался на низкие стенящие нотки. – Прощайте, товарищи, виноват я перед вами, не отговорил вас, а теперь вот и сам.
– Новокрещин Иван.
– Я. Боже ты мой! Вот она, смерть-то наша. Прощайте, ребята, не поминайте лихом, может, моих увидите…
– Якимов Андрон.
– Все, концы нам, Ванюша, братишка. – Братья обнялись.
– Якимов Иван.
– Ну вот, и до меня дошло. Сейчас! Дайте хоть обуться-то, – Иван торопливо начал натягивать чулки, ичиги, пошарил руками вокруг себя на полу: – Где подвязка-то?
– Живо ты там, ну!
– Сейчас, сейчас.
– Каргин Василий!
– Я Каргин.
– Выходи быстро.
– Не торопи, сволочь, гад ползучий! – Каргин, боевой статный казак, кавалер трех георгиевских крестов, поднялся с полу, не торопясь стал надевать шинель. Руки его дрожали, застегивая крючки, а голос звенел, усиленный злобой: – Ночь-то долга, успеете, может, захлебнетесь кровью нашей, палачи. Ничего-о, подойдет и ваш черед…
– Ты еще говорить! А ну, взять его!
Двое дюжих дружинников схватили Василия за руки, потащили, а он, напрягая голос, продолжал костерить карателей:
– Палачи-и, растакую вашу мать…
И уже оттуда, со двора, донесся его гневный крик:
– Люди, посельщики! Убивать нас ведут, расстреливать…
Звонкий голос его смолк, оборвался внезапно, а сам Василий упал, оглушенный ударом приклада.
Двенадцать человек увели в эту ночь из школы, и спустя полчаса к югу от села, за кладбищем, бухнул выстрел, второй, зачастила сплошная ружейная стрельба, короткую очередь выстукал пулемет. Ненадолго смолкло, и, как удар грома, гулкий залп, второй, третий.
И снова тишина, жуткая, зловещая, лишь собаки на окраине, ближе к кладбищу, заливались лаем да слышался дробный топот многих ног – это каратели строем возвращались в поселок.
ГЛАВА XVIУтром в школу доставили еще двоих бывших повстанцев. Все эти дни они находились на заимке, на пашне, но и там нашли их каратели, арестовали. От них-то и узнали посельщики, что уведенных вчера ночью из школы расстреляли на кладбище, а двоим из них, Ваулину и Новокрещину, удалось бежать из-под расстрела и скрыться. Это сообщение на миг оживило узников, послышались взволнованные, почти радостные возгласы:
– Сбежали? Каково, брат!
– Молодцы, дай им бог удачи!
Но это длилось одно лишь мгновение, уж слишком зловещим было сообщение о гибели товарищей. Подавленные, стояли они в угрюмом молчании, окружив вновь прибывших, а те рассказывали, что в Онон-Борзе то же самое творится. Аресты, казни каждый день. Вчера утром Владимира Машукова и еще троих расстреляли.
– Ка-ак, Машукова? Не может быть.
– Наврали небось?
– Ведь Машуков-то против был того, чтобы сдаваться белым.
– Он и был против, с отрядом своим в лесу находился, а как услыхал про аресты да про расстрелы эти, и хотел выручить своих, ослободить. Ночью сам пошел в разведку, да и засыпался, попал прямо в лапы волкам.
– Вот оно што… Ну а про тех семерых-то, которых увели от нас третьеводни, слыхали что-нибудь?
– Слыхали, полегли все семеро. Повели их по Борзинскому тракту и на Усть-Курлыче прикончили, шашками рубили их, стервуги.
– Боже ты мой, свои – своих же русских!
– А верно ли это, откуда вы слышали-то?
– Сегодня утром при нас разговор был. Они же, казнители-то, и рассказывали, да ишо парнишка Матафонов записку ухитрился мне сунуть, успел я прочитать ее и выбросил незаметно.
Молча расходились узники по своим местам. Теперь уж никто из них не сомневался, что всех их ждет неминучая смерть.
Снова сидит Ефим, руками упираясь в пол, а спиной привалясь к стене. В глазах мерещится шеренга палачей, вот они выстроились шагах в десяти, вскинули винтовки, целятся прямо на него. А может, они кинутся на него с обнаженными шашками.
– Ох, что же это такое! – с глухим стоном вырывается у него, и, дико поводя глазами, оглядывается он вокруг и повсюду видит серые, измученные страшным ожиданием лица товарищей. «А что, если вечером загасить свечу, всем сразу вышибить окна, – может, кто и спасется! – Но он тут же и отвергает эту мысль: – Не-ет, ничего не выйдет, караул у них вокруг усиленный, с пулеметами, перебьют всех. Лучше уж, как поведут ночью. Надо будет сговориться и сигануть во все стороны, ведь сбежали же Ваулин-то с Новокрещиным. Да и сколько раз ворожили мне на руке и на картах, всегда долгую, хорошую жизнь предсказывали, сбегу!»
Маленькая искорка надежды загорелась в душе Ефима, он старался раздувать ее, убедить себя, что так вполне может случиться, и от этого хоть немного, но затихал ужас перед надвигающейся смертью.
А ночью увели новую партию обреченных. К концу четвертого дня в школе осталось шесть человек. Измученные страшным ожиданием, исхудавшие, с воспаленными от бессонницы глазами, молча сидели они, дожидаясь своей участи. Лишь изредка то тот, то другой вскрикнет, простонет, забывшись в короткой полудреме, или обронит одно-единственное: «Скорей бы уж» – и опять тишина, гнетущая, усиливающая уныние тишина.
Перелом произошел и в душе Ефима: недавнее чувство страха сменилось ленивой апатией. Лишь по ночам сон не сон, сплошной кошмар: расстрел, попытка бежать, а ноги как приросли к земле. Просыпался в холодном поту и принимался курить. А днем какая-то сонная одурь, тупое безразличие ко всему, в голове не мысли, а обрывки мыслей. Часами сидел, уставившись глазами в одну и ту же точку – гвоздь в стене.
«Гвоздь, к чему он тут? – уже который раз дивится он про себя. – Выдернуть бы его… Чего это дверь-то скрипит в коридоре? Жиром бы ее тарбаганьим… Да-а, жиром, если ичиги промазать, забыл сказать Митьке-то… Большой стал… пахарь… сапоги бы ему… Да-а, сапоги, какие сапоги?» И так целый день; то забудется ненадолго в тревожном полусне, то, очнувшись, снова уставится глазами на гвоздь в стене.
Ночью Ефим очнулся от дремы, заслышав в коридоре уже знакомый топот ног, звяк оружия; в замке заскрежетал ключ.
– За нами пришли, – торопливо зашептал он, придвигаясь к Сафьянникову. – Помни, как условились, знак подам, кашляну – и не робей, в разные стороны!
Дверь раскрылась, и вошедший в класс дружинник начал вызывать по списку. Ефима вызвали последним.
Мысль о побеге окрепла в сознании Ефима, придала ему бодрости, решимости действовать.
«Бежать, – сверлило в голове, – бежать во что бы то ни стало, ночь, темень, самый раз».
Не знал ни он, ни его товарищи, что после побега Ваулина с Но-вокрещиным семеновцы уводили людей на расстрел связанными попарно. Понял это уже в ограде, когда дружинник начал вязать ему руки за спину, другим концом этой веревки дружинник скрутил руки Сафьянникова, попробуй сбеги теперь.
– Все, Иван, конец нам, прощай, братик, – только и сказал он упавшим, слабым голосом. Не было у Ефима в этот момент страха перед смертью, – чувство великой усталости овладело всем его существом, а в голове шум и все та же путаница мыслей.
Связанных по двое узников вывели из ограды, погнали улицей в сторону кладбища. Темнота, хоть глаз выколи. Ноги у Ефима еле гнутся, как деревянные, а на дороге камни, комки засохшей грязи.
– Чего же они в эдакую темень, – ворчит он, спотыкаясь то и дело, – не могли уж дождаться утра.
Дорога потянулась в гору, вот и кладбище, огороженное тыном, городьба местами разрушена, даже в темноте видны большие прогалы, белеют новые кресты. Миновав его, ведут все дальше и дальше.
– Стой!
Конвоиры перебегают все в одну сторону, быстро выстраиваются шеренгой, чакают затворами.
– Взво-од… пли!
Залп. Веревка дернула Ефима, потянула вниз. Падая, он ударился головой обо что-то твердое, крякнул от боли. Догадываясь, что упал он не то в канаву, не то в широкую борозду, Ефим пошевелил плечами, ногами, удивился про себя, что не чувствует никаких ран. После второго залпа, судорожно дернувшись всем телом, затих Сафьянников. Впереди еще кто-то стонет, кто-то хрипло просит: «Добейте…»
Слышно, подходят ближе. Грохнуло над самой головой Ефима, огнем опалило левую щеку, еще выстрел, еще, еще, и все смолкло. Короткая команда, топот ног все дальше, дальше – ушли.
«Живой, даже и не раненый, кажись!» И веря и не веря в случившееся, Ефим приподнял голову, огляделся вокруг, прислушался, – тихо, ушли.
Усиленно заколотилось сердце, теперь бы отвязаться от мертвеца, но как? Руки так крепко стянуты за спиной, что ключицам больно, а мертвый Сафьянников не хочет отпустить живого друга…
И снова ужас охватил Ефима: не отвязаться – утром увидят и добьют.
Но страх этот и страстное желание жить придали ему силы, энергии.
Повернулся головой к ногам мертвеца, упираясь в землю, дернул что было силы, еще, еще. Веревка на своих руках чуть подалась вниз, ближе к локтям. А ну еще раз, еще. Снова повернулся к голове убитого, понатужился и дотянулся до узла на левой руке мертвеца. Долго, обламывая ногти, теребил, распутывал узлы и наконец-то вздохнул облегченно-радостно: отвязался, слава те господи, свободен, теперь надо уходить скорее, но куда?
Сидя рядом с убитыми товарищами, огляделся вокруг, раздумывая: куда же теперь идти?
У них разъезды повсюду рыскают, увидят со связанными руками, враз догадаются, убьют. Да и тут вокруг заставы, секреты. Нет, лучше всего домой.
Поднимаясь с земли, попрощался с убитыми и, волоча за собой веревку, пошел. Крадучись, задворками добрался до своей усадьбы. Теперь, чтобы пройти дворами в ограду, надо перелезать через прясла, но со связанными руками трудно пришлось, ухватился за верхнюю жердь зубами – полез, удалось. Со второго прясла сорвался, упал, больно зашиб колено. Кое-как добрался до ограды, но тут его еще издали учуяла собака, залаяла, кидаясь навстречу.
– Соболько, Соболько, – прохрипел Ефим, переваливаясь через последний, низенький забор. Узнал кобель хозяина, подбежал, ласкаясь, завилял хвостом.
Ефим тихонько обошел ограду, осмотрел предамбарье: ни коней чужих, ни седел не видно. Подошел к окну, возле которого спит его Аграфена, головой постучал в раму.
– Груня!
В оконном стекле показалось и скрылось белое лицо, послышался мягкий стук по полу босых ног.
Ефим быстрым шагом – на крыльцо, сказал сдавленным шепотом:
– Я, Груня, открывай.
Дверь в сени раскрылась, и Аграфена, чуть не сшибив Ефима с ног, кинулась ему на грудь:
– Ты, живой! – А в голосе слезы и радость. – Да как же это?
– Тише, Груня, тише. – Ефим боком протиснулся в сени. – Закрой дверь-то, сбежал я, из-под расстрелу сбежал.
– Господи…
– Тише, чужих нету в доме?
– Нету…
– Тащи сюда лампу да ножик захвати.
Крепко связали палачи, веревка так и впилась в тело, руки выше локтей распухли, посинели в кистях.
Груня разрезала веревку посередине, Ефим зубами принялся развязывать узлы.
– Ох, ужасы-то какие, царица небесная! – причитала Аграфена, дрожащей рукой держа лампу. – Исстрадалась я, измучилась, ни сон, ни еда на ум нейдет, всему попустилась, коров пойду доить – ноги не несут, вечером не помню, как и молоко пролила во дворе.
Вот и сегодня глаз ишо не сомкнула, ждешь каждую ночь, пройдет она или нет без казни. Стрельбу-то услыхала – обезумела, как есть обезумела. Дедушку будить кинулась, под сараем спит он – умаялся. Звать его хотела на кладбище пойти, да уж в ограде опомнилась: куда пойдешь, когда злодеи-то там, ишо и нас убьют. Воротилась в избу и места не нахожу, то к одному окну, то к другому. А до утра, по звездам соображаю, далеко ишо. И только присунулась на кровать, слышу, собака залаяла, а потом постучал ты в окно-то – глянула я, сердце так и захолонуло, и верю и не верю, что это ты пришел.
– Отец-то как?
– То же самое, аж почернел лицом, умом-то вроде тронулся, заговариваться стал: то молитвы читать начнет, то воевать с кем-то собирается. Сегодня спит, кажись, крепко. Спрятать-то тебя куда теперича, ума не приложу.
Ефим и сам думал об этом же. Освободившись от веревок, разгладил онемевшие руки.
– В избе ночевать боязно, во двор пойду: в солому зароюсь, а к утру что-нибудь придумаем.
Утром поднялись чуть свет. Аграфена сбегала к соседям, вернулась с просиявшим лицом, сообщила:
– К свату Луке пойдем. Разбудила их сейчас, договорилась обо всем, у них хорошо, и от нас недалеко, и люди они свои, надежные.
Из сарая подошел отец. Повеселел старик, прослезился от радости, крестясь на иконы.
– Слава те, господи Сусе Христе, возвернулся кормилец наш живой, здоровый. А я-то, как скажи, сердце чуяло, уснул, адали[25]25
Адали – как будто (мест.).
[Закрыть] убитый. Верно говорит Аграфена, к Луке не пойдут анчихристы эти, в восстаниях у него никто не был, а теперь ишо и большак-то Ваньча в белых служит. Оно хоть и не по своей воле, а все-таки ихний воин. Ступайте с богом к Луке, раз намерились.
Выйдя на улицу, Ефим глянул на косогор слева, где виднелось кладбище; на фоне просветлевшего неба четко рисовались кресты, угол кладбищенского тына. А там, за кладбищем, в лужах собственной крови, лежат его товарищи. Скоро придут за ними родичи и старики посельщики, на руках унесут в родные жилища… Много горьких слез прольют над ними убитые горем матери, отцы, жены, дети. Сердобольные соседи и родственники погибших обмоют их, снарядят, как того требует обычай. И вновь, уже четвертый раз за эту неделю, всем селом проводят покойных в последний путь и уложат их рядком всех пятерых в одной братской могиле.
Сняв фуражку, перекрестился он, поклонился в ту сторону и, растирая горло рукой, прохрипел:
– Други вы сердечные, товарищи, нет моей вины перед вами, по глупости нашей сложили вы свои головы. Вместе с вами шел и я на смерть, да, видно, судьба моя такая, что жить велит мне, чтобы вновь идти к своим, отомстить палачам за кровь вашу, за слезы сиротские.
Соседи приняли Ефима радушно; слушая печальный рассказ его, старуха хозяйка заливалась слезами, в кути, закрывшись платком, плакала невестка. Сам хозяин – высокий, с белоснежной бородой старик, отвернувшись, натужно крякал, тер кулаком глаза, сморкался в кулак.