355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Афонин » Вечера » Текст книги (страница 15)
Вечера
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 18:00

Текст книги "Вечера"


Автор книги: Василий Афонин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)

Теперь ему сорок два. Он сидит на диване, усталый, густо поседелый, курит. Склонив голову, внимательно слегка прижмуренными глазами как бы вглядывается в окно, в стекла брызжет дождь. Думает, вспоминая те далекие дни, когда писались первые вещи, писались легко и свободно, так легко, что он захлебывался словами, едва успевая записывать, и как трудно сочинительство дается сейчас. Те же слова, та же рука, та же голова, но… что-то было уже потеряно. Или не найдено еще…

Тогда он даже считал, что начал поздно, что раз уж суждено стать ему литератором, надо было попробовать раньше чуть, к тридцати двум годам можно было бы издать несколько книжек, составить имя и так далее. Это было и прошло. Давно уже не кружится у него голова, давно не жалеет ни о чем он и о позднем начинании. Наоборот, все чаще задумывается о противоположном: а стоило ли вообще начинать? За свое ли дело взялся? Действительно ли он писатель или просто так – некое подобие тому? И что далее ждет его на этом пути?

Относительно того – поздно или слишком рано, то на этот счет у Камышова было совершенно твердое убеждение, что все в жизни должно быть ко времени своему. В детстве детство, в юности юность. Десятилетку человек должен заканчивать в семнадцать. Диплом получать в двадцать два, в двадцать три, а не в тридцать, как он. Но жизненные судьбы, как и судьбы литературные, складываются по-разному: у одного все благополучно, у другого не совсем, а то и просто худо. У Камышова все было сдвинуто. Он вообще считал себя человеком позднего развития: поздно учился в средней школе, в вечерней уже. Еще позднее – в институте. Поздно женился. Поздно квартиру получил. Все это относилось к обыденной жизни.

Что касается литературы, то здесь, как теперь понимал Камышов, жалеть о том, что запоздал с выступлением, не стоило совсем. Когда нашло, тогда и хорошо. Лишь бы получилось. Получиться вроде бы получилось, он сам чувствовал, и те, кто имел вкус, говорили об этом, и старый литератор, умерший давно, десять лет назад первым прочитавший его рукопись, сказал сразу: вышло, поздравляю вас, молодой человек. Надо продолжать.

Но прошло десять лет (литераторы, заметил Камышов, счет времени ведут не по календарю, а по публикациям, по изданию книг). Нет, он не стал ничуть писать хуже, но и лучше не стал. Он держал тот самый уровень, взятый первой своей вещью. Может быть, в языке построжел более – и только. Но это его не устраивало. Ему исполнилось сорок два года, была самая пора рвануть, он ожидал от себя взрыва, а взрыва не было. И, видимо, не будет. Сам в себе он не видел для этого сил, не находил. То, что можно сделать в сорок и в сорок пять, вряд ли сделаешь в пятьдесят. Конечно, бывают исключения. А в шестьдесят уже и речей не заводи – садись, пиши воспоминания. Но до воспоминаний было еще далеко, да и о ком ему вспоминать.

Нужно было движение год от года, качественное, поступательное, а движения не было. Он как бы топтался на одном месте. Необходимо было написать новую работу, такую, чтобы она подняла его, поставила в ряд с лучшими литераторами времени, а он совсем не был уверен, что сможет это сделать – написать. Было бы куда страшнее, если бы он был переполнен уверенностью, но то, что он терял в себя веру, было не менее страшно. Но он терял ее, со дня на день.

А десять лет назад… Тогда он жил на Шегарке, в своей деревне, работал учителем в школе-семилетке, преподавал историю. Живы были родители. Было лето, июль, вечер. Он возвращался с сенокоса. Из-за березовой согры вышел по тропе на дорогу и как-то вдруг охватил все сразу взглядом: дорогу, уходящую в деревню через полосы спеющего овса, и перелески, стадо коров за речкой, стога сена и далеко-далеко, за невидимыми островерхими еловыми лесами, заходящее солнце. И каким образом – он не мог объяснить себе – возникло в голове его: «Теплым июльским вечером шел я с сенокоса в деревню старой, заброшенной дорогой». Камышов старался вспомнить, откуда эта фраза, и решил, что скорее всего из аксаковских «Записок ружейного охотника». А может, из какой другой книжки, недавно прочитанной. Вот и окраина деревни, городьба, изба…

Скоро Камышов забыл о фразе, но перед сном она всплыла, он хотел вспомнить – откуда же она, не смог и, не досадуя на память, уснул. Но на второй и на третий день Камышов с удивлением почувствовал, что внутри него идет странная, незнакомая до сей поры работа, в определенной последовательности, как продолжение первой, стали появляться другие фразы, и тогда он понял, что та, первая, не чья-то, а его, что это он сочинил ее в тот вечер на лесной дороге, откуда так хорошо были видны стога за речкой, пестрое стадо коров и далекий закат.

Тогда он ушел в огород, в баню, и там, в прохладном предбаннике, положив на лавку ученическую тетрадь, сидя на перевернутом ведре, среди запаха еще зеленой картофельной ботвы, запаха конопли, под верховой шум ветвей росшей за баней березы, стал записывать, вспоминая, торопясь и перечеркивая. Так продолжалось более месяца. А потом еще некоторое время ходил он, ощущая в себе пустоту, будто переболел тяжело и недавно. Успокоясь, Камышов переписал все в общую тетрадь, гадая, что же это у него получилось. Он ничего не знал в ту пору, как пишется рассказ, как пишется повесть. И слава богу, что не знал. Ему важно было успеть записать слова, просившиеся на бумагу: вроде кто-то сидел внутри Камышова и нашептывал, подсказывал нужные слова, помогая складывать их в строки.

Он ничего не выдумывал, описывая частью свою жизнь, что видел и что делалось вокруг, не выходя за пределы деревни. Вот небольшая лесная деревенька по берегам речки Шегарки – притока Оби. Зелень огородов, полей, березово-осиновых согр, зелень тайги. Высокие грозы с косыми сверкающими дождями. Усадьба на берегу: изба, баня, сарай в огороде, на крыше сарая сеновал, где спит герой. Томительные сумеречные вечера. Ночи. Восход солнца. По низинам белые холсты туманов, оседающих росой. Туманы над речкой. Сенокос. Бабы идут по лесной дороге за малиной. Суббота, топят бани. Кони, пасущиеся за огородами, звяк ботала. Рыбная ловля удочкой. Разговоры баб. Разговоры мужиков. Ровесники. Домашние заботы. Отец. Мать. И над всем этим запахи молодого сена, свежих огурцов, парного молока, подвявших березовых веников, запах нагретой солнцем полыни. И все. Ничего более. Так написалось.

Камышов еще раз переписал сочинение свое, чтоб поразборчивее было, и поехал в город разыскивать литератора, книжки которого читал еще школьником. Литератор нашелся. Он был стар уже и забыт всеми. Он прочел рукопись быстро, возвращая, сказал Камышову: получилось, поздравляю.

Много позже, когда уже старика не было в живых, раздумывая над своей литературной судьбой, чужими судьбами, Камышов мысленно всегда возвращался к старому литератору, что был первым его читателем, и критиком, и наставником. Это был один из тех пишущих, кого и при жизни никто не знает, а уж после смерти подавно никому не приходит в голову вспоминать их.

Их книжки, выходя, сразу же как бы исчезают в бездне, не производя никакого воздействия, хотя, наверное, и на эти книжки находился свой читатель. Читал ведь Камышов книжки старика. Он взял их в школьной библиотеке и прочел. Давно это было. А сейчас вспомнил. Школьником он читал все подряд…

Он, старик тот, был не без способностей, но как-то не смог раскрыться. Смолоду перепробовал множество тем, гадая, какая вывезет, хватаясь за все проблемы сразу. Выступал в различных жанрах, потом замолчал, от обиды, что ли, а в конце жизни начал вдруг писать охотничьи рассказы, хотя охотником никогда не был, просто выезжал за город, бродил в поле, в лесу и выдумывал рассказы. Потом умер. Даже в лучшие свои годы он не написал ничего такого, что заставило бы хоть на какое-то время говорить о нем в городе, в области, где он жил, не говоря уже о более широкой известности. Не случилось.

Камышов представлял, каково было ему, старику. Считал ли он себя писателем? Считал, конечно. Как же, издавал книжки, состоял в союзе, имел членский билет. Тяжело было ему от безвестности. Но он не был злым, что было очень важно. Не озлобился за годы занятия литературой, завидуя успеху других. Он ласково встретил Камышова, сознавшись, что Камышов первый, кто пришел к нему за все время с рукописью. Прочел и долго говорил, говорил вообще и о рукописи, заставляя автора поверить в свои способности. Замечания его по тексту были верны, как теперь понимал Камышов. Посоветовал, в какой журнал послать рукопись, к какому редактору обратиться в издательстве. Без этих советов Камышову на первых порах было бы еще труднее. Помог переехать в город, но это уже после второй публикации.

А книжки, первой книжки Камышова, не дождался, умер. Умер он хорошо, спокойно, без обид на кого-либо. Похоронили и забыли о нем окончательно: жил – не жил человек. Памятью Камышову осталась последняя книжка старика, с теми самыми охотничьими рассказами, сочиненными в конце жизни, да разговоры за время знакомства. Вычеркнули его из всех списков, в областной газете появилось коротенькое сообщение о смерти такого-то. Все жизненное закончилось, черта подведена. Спи спокойно.

Возвращаясь с кладбища, Камышов думал о человеке, только что опущенном в могилу. Вот долгие годы считал он себя писателем, а им не был, был всего лишь членом союза. А другой мнит, что он ученый, на самом же деле – компилятор. А этот убежден, что он художник, хотя сам просто маляр. Где та минута, когда переводят они себя в новое качество из людей обыкновенных, и где те, кто был возле них в данную минуту и не сделал ничего, чтобы разуверить их. Наоборот, помог, видимо, укрепиться в таком сознании. Не ошибся ли старик, прочитав рукопись, внушая Камышову, что надобно оставить все и заниматься одной лишь литературой? Не ошибся ли прежде всего сам Камышов? Кто он на сегодняшний день по прошествии десяти годов?

Когда он работал скотником, там все было ясно: да, он скотник. Летом пасет коров, зимой ухаживает за ними, поставленными во дворы. Копая канавы, разгружая вагоны с углем, он был разнорабочим или чернорабочим. Закончил институт – стал преподавателем школы. Предмет – история. Но сейчас… Писать прозу – не собирать лопатой навоз в коровниках, не грузить чугунные чушки в литейных цехах, не подносить кирпичи на стройках…

Считалось, что у него, счастливая литературная судьба. С первой же попытки опубликовался в толстом журнале. Повесть сократили, подправили, но опубликовали. И вторую. В книжку они также вошли не в полном объеме, как были написаны, однако и книжку издали. За десять лет выпустил три книжки – две на месте, одну в Москве. Десять печатных листов. Двенадцать печатных листов. Пятнадцать. Печатался в четырех журналах. Была написана о нем газетная статья, журнальная. Время от времени имя его появлялось в критических обзорах, где речь шла о молодых. Один рассказ перевели за рубежом. Получил от читателей несколько писем. Выступил по местному радио. «Чего тебе еще надобно? – говорили ему литераторы города. – Смотри как гладко и высоко пошел. Мы вон годами дожидаемся публикаций и книг. Годами ждем, чтобы кто-то где-то упомянул о нас. За границей перевели. Тебе ли обижаться? Ты должен…»

Да нет, он был писателем, конечно. В способностях его никто не сомневался. В способностях, не в таланте. А потому был он писателем обыкновенным. Обыкновенным, каких сотни, тысячи. Не таким откровенно слабым, как умерший старик. Но и не настолько крепким, чтобы выделяться из среды пишущих, постоянно притягивая читательское внимание. Обыкновенным. Их в каждом, или почти в каждом, областном городе по десяти, двадцати, сорока… членов. Где больше, где меньше. Они живут, сочиняют, надеются, ссорятся, играют друг перед другом, стареют…

Прошло целых десять лет. Прошли первые восторги и опьянение, и теперь, по прошествии всего, тяжело было сознавать свою обыденность, обыкновенность. А надобно было сознавать, чтобы не озлобиться, не начать обвинять кого-то в своих неудачах. Это было бы еще хуже. Такое бывает. Камышову приходилось видеть. За десять лет он чего только не повидал…

Чувство было горьким – десять лет есть десять лет, срок достаточно большой, ничего не скажешь. Писал, писал, и оказалось, что ты ни то ни се. Уж что-нибудь одно бы. Либо природа одарила тебя по-настоящему, либо напрочь лишила этих самых литературных способностей, чтоб не вводить в искушение…

Что нужно было ему, как писателю? Талант, ум, образованность. Но прежде всего – совесть. С талантом все было ясно, талантом его всевышний обнес, наделив определенными способностями. Ум у него был обычный. Обычный житейский, мужицкий ум. Он был очень неглуп, но и не настолько умен, когда б говорили о нем, как о некоторых: умница. С образованностью было так же, как и с талантом и с умом. Он закончил областной педагогический институт, а потому был человеком с высшим образованием. (Всякий диплом предполагает образованность.) И образован он был в меру, как можно быть образованным, проучившись пять лет на историческом отделении областного пединститута.

У Камышова была своя система обучения: он читал учебные пособия как художественную литературу, считая, что голова в состоянии вобрать столько, сколько она может вобрать, и ничуть не больше. Запоминать сверх силы он ничего не хотел, такое долго не держалось, как при школьной зубрежке. «В ведро можно налить лишь вровень с краями, – сказал он как-то на экзамене, – ежели лить еще, польется через край. Да и вровень с краями не следует, наверное, нести неудобно, плескаться будет». Экзаменатор усмехнулся, не соглашаясь.

Камышов много читал, и это выручало его в какой-то степени. Читал всю жизнь, как только научился. Лет до восемнадцати бессистемно, что было под рукой, пока не выработался вкус, и тогда он начал читать выборочно. С чтением добавлялись какие-то дополнительные знания, расширялась так называемая общая культура. Но общая культура не появляется с количеством прочитанного, как и с получением высшего образования, а идет из глубины, передаваясь из поколения в поколение, как у дворян, скажем, выражаясь прежде всего в умении держаться, говорить, поставить себя соответствующим образом в любой ситуации, не теряя чувства собственного достоинства. Такой культуры у Камышова не было, он сознавал это и огорчался.

Да и откуда она могла взяться, если прадед его был безграмотным крестьянином, дед был безграмотным крестьянином, отец чудом закончил два класса церковноприходской школы, мать же не умела расписываться даже печатными буквами. Из восьми детей семьи Камышовых он один сумел поступить в институт. Он, Камышов, был интеллигентом в первом поколении. Он мог гордиться этим, мог и не вспоминать вовсе.

Деревня, изба, а в ней семья десять человек. В избу зимой приносят народившегося теленка, чтоб не замерз: двор соломенный, холодный. Приносят народившихся ягнят. Слепые, в наледи окна. Печь, лавки, стол, деревянная широкая кровать. Керосиновая лампа, на стене ходики. На полу стоит ведерный, только что вынутый из русской печи чугун вареной нечищеной картошки, остывает. Пар подымается к потолку. Основная еда – картошка. Новая рубаха раз в год, на праздники. Обноски. Пальтишко на вате, на вате шапка. Подшитые валенки. В этой одежде ты ходишь за шесть верст в другую деревню, в школу-семилетку, где много позже станешь сам преподавать. Скандалы между родителями. Зло срывается на детях. Ругань, слезы, крик. Много зла, много обид, много слез. Какая уж там культура, из каких глубин. Помечтать разве о ней, да что мечтания…

Но читателю дела нет до того, как ты рос, чему учился и кто твои родители. Читателю нужна литература – умная, честная, талантливая. И ты должен сочинять умно, честно, талантливо, если называешься писателем. А ежели засомневался в своих силах, остановись и подумай. Сомнения начались давно, в последние годы усилились. А как было радостно вначале. Никаких сомнений: горизонты далеки, небо высоко, земля зелена, воздух чист…

Школа, институт, прочитанные книги. Личный жизненный опыт: детство, отрочество, юность, зрелые годы. Отношения к предметам и событиям любого рода. Это и был его запас сил, багаж, на который он опирался. Камышов не знал иностранных языков и стыдился этого. А надо было владеть хотя бы одним. Французским, допустим. Английским. Или испанским. Любым.

Камышов всегда считал, что в человеке основой всего является совесть. Есть совесть – есть человек, нет совести – нет человека. А уж в литературе она должна присутствовать втройне, и чем выше талант, тем беспокойнее, обостреннее должна быть совесть. Начиная писать десять лет назад первую страницу первой работы своей, задумываясь, решаясь только, Камышов сразу же поставил себе за правило не лгать ни в чем, не приукрашивать, как и не очернять ничего, не опускаться до сюсюкания, заискивания, не отступать от правды жизни ни на малость, следовать ей, правде жизненной, повседневно, подавая материал простым и ясным языком. И в этом, в измене правде, его никто не мог упрекнуть. Никто его и не упрекал в этом.

Сколько Камышов ни жил по городам, а мало чем изменился: в привычках, поведении, разговоре сразу же угадывался человек деревенский. Но внутренне Камышов постепенно менялся, замечал изменения и радовался им. Если для изучения языков у него не нашлось воли и терпения, то здесь он заставлял себя – год за годом, день за днем – освобождаться от всего дурного, что было в нем от рождения, навязано средой, а это оказалось не таким простым делом. Он многое перенял от родителей, от отца прежде всего. Вспыльчивость, бережливость, граничащую со скупостью, некоторую замкнутость, принимаемую окружающими за угрюмость. Мать передала ему доверчивости способность до слез переживать из-за всякой лжи, сострадание к чужому горю, любовь к своему краю, природе, крестьянскому труду. Передала голос – глуховатый, протяжно произносящий слова. Научила петь старые песни, заводить квас, солить грибы, топить баню. Она была разговорчива, проворна в работе.

Родители его были добрые люди, всю жизнь они трудились, а время им выпало тяжелое, да еще столько детей, и Камышов их ни в чем не винил. Отец характером был сложнее матери, он воевал, вернулся покалеченный, тянулся из последних сил, чтобы не отстать от мужиков, и Камышов простил ему все: вспышки ярости, побои, частую и явную несправедливость, стараясь взять от отца лучшее, что было в нем, а хорошего в нем было все же больше, чем плохого. И лицом Камышов походил на отца своего.

Это было трудным делом – выживать из себя злость, раздражительность, зависть, ревность, хвастовство, честолюбие, себялюбие, жадность, хотя бы это было заложено в тебе в самых малых долях. Изживать, заменяя одним – добром. Это было тяжело, но совершенно необходимо, и он делал это изо дня в день, иной раз через силу, и когда получалось, что вместо вынужденной злой брани он говорил, собравшись, ровную фразу, то ощущал глубокое облегчение, будто отвел и свою, и чужую беду. И тем сильнее была радость, ежели получалось.

Но при всем том Камышов оставался обычным человеком, обычным литератором. Было грустно сознавать это по прошествии десяти лет занятий литературой, по прошествии сорока двух лет обыденной жизни, но что оставалось делать. Необходимо было смириться с подобным положением, привыкнуть, не сваливая ни на кого вину. Да, у Камышова обычная внешность, обычный ум, обычные способности. Живи. Радуйся. Занимайся, чем тебе угодно.

Было обидно и даже несколько жалко свою персону, но переживания не имели никакого смысла, Камышов успокаивал себя рассуждениями, что, как бы там ни было, он и с его способностями имеет право на существование как литератор. Вон лес. Лес ведь состоит не из одних высоких деревьев. Есть высокие, да. Есть очень высокие – приходится отклоняться назад, поднимая лицо, чтобы увидеть вершину. Это единицы. Другие – пониже чуть. Затем еще более низкие деревья. А там и молодые тонкоствольные тянутся кверху. Следом подлесок, кустарник всякий, по самому низу трава, либо мох с карликовой березкой, брусничник. Все взятое вместе называется лесом – хвойным, лиственным ли, значения не имеет. Все растет, не мешая друг другу. Без подлеска, кустарника, молодняка и лес не лес. Так и в литературе. Пусть он, Камышов, и такие, как он, считаются подлеском. Суждено ли им стать большими деревьями – неизвестно. Вырастут – замечательно. Сломаются от бурь, источенные личинками, заглохнут под широкими кронами рядом стоящих деревьев – что ж, значит, таково было их предназначение. Останутся кустарниками – и это необходимо, это жизнь. Главное, устоять на своих ногах…

Прежде всего в литературной работе Камышов придавал значение языку, считая, что без языка нет настоящего писателя. Начиная читать кого-либо из современных литераторов, Камышов с первых же строк смотрел: а как автор строит фразу, умеет ли он обращаться с русским языком. Если фраза была построена неряшливо, можно было и не читать.

Сам Камышов старался фразу строить точно, чтобы она была правильно развернута, была упругой и гибкой. Стремился складывать абзацы из таких строк, где каждое слово стоит на своем месте, и если вынуть какое-то из них, то не сразу найдешь взамен или же совсем не найдешь. Он так делал, помня усмешливое выражение по этому поводу одного из любимых своих писателей, что, ежели правильно расставить слова, получится хорошая проза. Но мало кто умел правильно расставлять слова.

Камышов никогда не пользовался словарями, ни старыми, ни новыми, очень редко употреблял местные выражения, малопонятные или совсем непонятные широкому читателю, не выдумывал новых слов, что было бы еще хуже, он писал обычным языком, каким говорил сам, каким говорили вокруг него люди, будь то деревня или город, без разницы. Живя теперь постоянно в городе, но оставаясь человеком глубоко деревенским, описывая в основном деревню, Камышов, настраиваясь на очередную работу, вспоминал, как говорили его земляки на Шегарке, таким языком выражались и герои. Он любил слушать мать, любил слушать, как говорят деревенские бабы – почему-то у баб язык был гораздо богаче, чем у мужиков. Материны подруги, товарки, как они называли себя, бывало, сойдутся вечером, в сумерках уже, усядутся на крылечко или на скамью в ограде возле колодца, разговорятся, уважительно выслушивая одна другую, и каждая говорит по-особому, не спутаешь. Камышов поодаль делает что-нибудь, не обращая внимания на баб, чтобы не смущать их, а сам слушает. Все это откладывалось в нем до поры, запоминалось…

Когда в газетах и журналах Камышову приходилось встречать статьи о том, что язык надобно беречь, он-де гибнет, чахнет, засоряется и прочее, Камышов ничуть не верил этому и не расстраивался попусту, будучи убежденным, что язык не может погибнуть, или зачахнуть, либо превратиться в сплошной жаргон. Язык сам себя, по мнению Камышова, бережет. Он засоряется, да, но он тут же и очищается, в основе своей оставаясь таким, каким был и пятьдесят, и сто с лишним лет назад. Покуда есть земля и жив на ней человек, будет жив язык, состоящий из множества слов, а уж ты сам смотри, выбирай, какими словами тебе говорить, какими сочинять, каким языком станут выражаться герои твоих литературных произведений.

Споры о языке были, на взгляд Камышова, так же беспредметны, как и споры о том, изжил ли себя роман или не изжил, в равной степени как и рассказ (время от времени вспыхивали такие дискуссии). Удивительное дело, как они могли изжить себя – и роман, и рассказ, и повесть, хотя повесть в спорах почему-то не упоминалась, – видимо, ее считали самой живучей. Покуда существует литература, думал Камышов, будут присутствовать все жанры, – простое дело. Если нет сегодня романа, это вовсе не говорит о том, что он полностью изжил себя. Завтра придет в литературу новый человек, пишущий романы, и роман заново возродится, как и рассказ. Так рассуждал Камышов.

Авторский язык его с годами становился строже, обретая крепость, он, быть может, проигрывал в какой-то степени, теряя цвета, но Камышов делал это сознательно, отжимая влагу, избегая лишних определений, сохраняя цвета в полутонах. В языке он мог кое с кем потягаться, и не только с ровесниками. Но жил под Москвой в старинном селении писатель, языку произведений которого Камышов не переставал удивляться. Это был единственный, по убеждению Камышова, сейчас литератор, умеющий совершенно свободно обращаться с русским языком. В книжке о многочисленных поездках автора на север было столько света, воздуха, звуков, красок, было столько различных слов, что, читая, Камышов опасался сбоя, но этого не случалось, слова были расставлены по своим местам, ложась в строку, а все вместе это составляло прозу, читать которую было истинным наслаждением. Никакой натужности, никакого насилия над словом и образом, все легко, свободно, просто, естественно. Так хорошо, что вспоминалась старая литература. Камышов всегда вспоминал о старой литературе, когда читал прозу этого писателя. Лишь при чтении этого и никакого другого. Ближе всех был он Камышову.

Смолоду писатель тот обещал многое, к пятидесяти не сделал и трети того, что мог сделать, что-то такое с ним произошло, теперь он старел в своей усадьбе в славном некогда селении под Москвой, нигде не появлялся, почти ничего не писал, книжки его в обзорах упоминались редко, будто и не издавались никогда, критика отмечала кого угодно, только не его. Иногда вдруг в одном из журналов появлялся рассказ – и это был рассказ: его читали, о нем говорили, спорили, ждали новых работ, но ожидание было долгим, и некоторых это даже раздражало, вызывая различные разговоры.

За десять лет занятий литературой Камышов так или иначе перезнакомился со многими писателями, с частью из них можно было и не знакомиться, интереса они не вызывали, но так уж вышло. С другими он вообще знакомства не искал. Но с тем, живущим под Москвой, познакомиться хотел всегда и поговорить, но не получалось, не пересекались тропы.

Один раз он упросил своего московского приятеля, хорошо знавшего писателя, поехать к нему, и они собрались. Они ехали электричкой, сидели возле окна, приятель читал что-то, а Камышов смотрел в окно, немного волнуясь, представляя, как увидит писателя, и что он скажет ему, и о чем они станут говорить. Он волновался, когда они шли от станции через поля и перелески к поселку, отыскивая дачу. Но писателя дома не оказалось, он уехал в город, разминувшись с ними на полчаса. На даче была одна мать, старушка, она и встретила их.

Усадьба была большая, запущенная, в окружении ельника и берез. Все было глухо здесь, дом с замшелой крышей обветшал, над высокой, по пояс, цветущей травой гудели шмели, от крыльца по траве к сараю, колодцу, баньке, стоявшей в самом дальнем углу усадьбы, были протоптаны стежки. На вбитом в стену дома железном штыре висела заржавевшая иззубренная коса, ручка косы была свернута. Усадьба была обнесена оградой, местами поваленной. Ти-ихо было, лишь жужжание шмелей над травой…

Камышов и приятель захватили с собой шампанского. Хозяйка вынесла им чайные чашки и, поговорив недолго с ними, ушла в комнаты: ей, видимо, нездоровилось. А они сидели на ступеньках крыльца, под шатровым навесом, отпивали полегоньку из чашек, курили папиросы, тихо и редко переговариваясь. Камышов представил, как живет он здесь, писатель, тоскуя от внутреннего одиночества, от сознания того, что более ничего уже не напишет, и такая жалость схватила сердце, чуть не до слез.

Из маленькой тучки, нависшей над поселком, брызгал мелкий сверкающий дождичек, а они, прислонясь спинами к резным столбцам, поддерживающим навес, сидели на крыльце, допивали шампанское, курили и молчали. Побыв около часу, попрощавшись с хозяйкой, оставив сыну ее записку, они пошли к станции, другим уже путем, через усадьбу, еловый с березами лес, по мостку, через речушку, в давнем времени речушку, сейчас просто ручей, по малоезженой дороге мимо полян с копнами сена, мимо деревушки в семь дворов. И эти поляны, и лес, и открывающиеся с косогора дали, и маленькая деревенька напомнили Камышову родные места на Шегарке, добавляя печали.

Они шли медленно, некуда было спешить. Приятель был из числа тех людей, к которым Камышов относился искренне, и пока они шагали по заросшей ромашкой дороге к станции, ожидали электричку, хорошо и грустно поговорили о писателе, о себе, просто о жизни.

– Пожил бы он подольше, – сказал Камышов.

– Поживет, чего ж… Ему едва за пятьдесят перевалило.

– По-настоящему талантливые люди долго не живут. Что-нибудь да случится. Что-нибудь да произойдет. Как рок…

– Пусть живет долго.

– Спокойнее на душе, когда рядом с тобой на земле такой человек.

– И писатель.

– Это прежде всего я и имел в виду. Как вы познакомились?

– Он печатался в журнале, где я тогда работал.

– Что это было?

– «Гончий пес».

– А потом?

– Через год мы поплыли по Печоре. Далеко, до самого устья. Не переживай, я вас непременно познакомлю. Идем, электричка…

Сидя в электричке, в полупустом вагоне, Камышов думал о том, что вот написать бы в скором времени простую, интересную прозу, две-три повести или несколько рассказов, чтоб составить сборник, а писателя, если он согласится, попросить дать к сборнику предисловие – оно осталось бы памятью. Камышов был довольно равнодушен к критике, ему было любопытно лишь в самом начале узнать, что же скажет критика по поводу первой публикации, позже, когда в общих обзорах Камышову отводили абзац или несколько строк, он мог прочесть, а мог и пропустить, не жалея, но предисловия любил, как любил получать письма от читателей, и две из трех его книжек были выпущены с предисловиями. Еще любопытней было узнать, читал ли писатель хоть что-то из его работ, а если читал, то какого мнения. Но уверенности у Камышова в этом никакой не было, он лишь думал так, сидя в полупустом вагоне электрички, возвращаясь в Москву.

Первая работа Камышова была опубликована в предзимье, в последний осенний месяц, а уже весной следующего года в одном из центральных журналов был помещен отзыв на публикацию. Рецензию написал известный критик, редко теперь выступающий со статьями. Рецензент отнес Камышова к литераторам, пишущим о деревне, да и не мог не отнести, так как повесть действительно была написана о деревне. Отмечалась свежесть авторского восприятия мира, явная биографичность материала, бессюжетность вещи, некоторая очерковость.

Все было верно. И биографичность, потому что Камышов старался писать о том, что пережил лично либо чему был непосредственным свидетелем. И бессюжетность, так как, начиная сочинять, он не имел абсолютно никакого представления о том, что такое литература и как она делается, а писал как бог на душу положит. Сюжета не было, но что-то такое было, главная мысль, видимо, служила стержнем, не давая разваливаться прозе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю