Текст книги "Монастырские утехи"
Автор книги: Василе Войкулеску
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Двадцать рук схватили лошадь где ни попадя, в то время как отец Нафанаил, всунув бутыль в
раскрытый рот кобылы, влил в него спирт, крепкий, как огонь.
– Теперь погодите немножко, она превратится в ягнёнка,– предсказал старик.
Кобыла тихонько, нежно заржала, мотая, как колоколом, головой, задрожала, раскрыла рот,
закачалась в подпитии, опустилась на колени и, окончательно захмелев, улеглась, заснула и
захрапела.
– А теперь поднимем её,– распоряжался укротитель, подводя подпруги под седельную луку.
– Тихонько, стойте, помаленьку...
И её, как бесчувственный труп, с передышками, от ступеньки к ступеньке, выволокли на
середину двора.
– Положите здесь, на свежем воздухе. После обеда она протрезвится и снова будет в состоянии
выполнять свой долг.
– А до тех пор давайте за стол, ужас как есть хочется,– молвил отец игумен.– Теперь вы
можете спокойно её оставить,– обратился он к отцу Болиндаке,– никакой вор к ней не
подступится.
И так благополучно прошёл четвертый день – под знаком барашка, и превеликие почести
воздали они отцу Нафанаилу, тому, кто хитростью спустил кобылу с колокольни.
К вечеру кобыла проснулась «смурная», выпила три ведра воды, съела две меры овса, зевнула и
заржала в тоске по дому.
– Как бы не пристрастилась она к выпивке,– забеспокоился поп Болиндаке, которому
показалось, что кобыла ведёт себя как-то необычно.
– Позабыли мы о чорбе из птичьих потрохов – и для кобылы и для нас,– хлопнул себя по лбу
отец привратник.
– Но кувшин крепкого кофе можете влить ей в глотку,– посоветовал игумен.
Только отец Болиндаке и этого не разрешил.
– Оставьте, не нужно это. Слава богу и отцу Нафанаилу, что мы видим её внизу. Спасибо
и вашим преподобиям за гостеприимство! – крикнул он, приглашая протопопа в телегу.
– Бог вам в помощь! – благословил их игумен.– Счастливого пути и пожалуйте
поскорее к нам,– провожал он их, размахивая широкими рукавами рясы.– Отвлечёте нас
снова от монастырской тишины, от постов да молитв.
И гости двинулись, проехав на сей раз под величественным сводом главных ворот, где
исчезли, оставив опечаленных, покинутых монахов, красная камилавка протопопа и белый хвост
чудесной кобылы, звонившей в колокола точь-в-точь, как ангелы.
Когда за дубовой рощей стали поворачивать, протопоп, точно проснувшись от
глубокого сна, вспомнил о ревизии, ради которой приехал в монастырь...
– Эх, отец Болиндаке, позабыли мы расспросить их да распечь отца Митрофана за то, что
не сдержал обещания и не служил у вас в воскресенье. Может, вернуться?
Поп, испугавшись, хлестнул изо всех сил кобылу, и она полетела, как борзая.
– Мы больше не вернёмся, потому как, если нас снова поймают святые отцы, не уйти нам
от них раньше, чем через неделю, и попадья подумает, что нас прикончили...
Протопоп глубоко вздохнул и подчинился.
АЛКИОН БЕЛЫЙ ДЬЯВОЛ

Когда-то цех конокрадов был огромным сообществом, сетью охватившим десятки стран. Нити
этой сети тянулись от западных окраин Австрии, через пределы Турции и сходились далеко, на
персидских конных ярмарках.
Кое-где были у них главари и везде – сотоварищи, подмастерья и ученики, друзья и служители,
свои места для ночлега, привалы и тайники, где терялся след лошадей и откуда, словно из
настоящих красилен и лабораторий, кони выходили преображёнными, сменив не только масть, но и
все другие приметы. Свершались чудеса: гривы, которые росли раньше направо, теперь были
приучены лежать налево, кони вдруг становились белоногими, шерсть, некогда тусклая, отливала
точно вороново крыло, а хвосты укорачивались или, напротив, куделью волочились по земле.
Одновременно меняли лошади свой нрав и привычки, обретая иные, и глядишь – былой рысак
превращался в иноходца.
Сердцем этой огромной державы были Венгрия и Румыния. Венгерская пуста и наш Бэрэган
способны были сокрыть целые табуны, украденные из знаменитых конюшен и конных заводов
Европы и Азии.
В отличие от других воров конокрады не были обычными разбойниками. Они не грабили и не
убивали. Напротив: если брали упряжных, то оставляли не только сбрую и коляску, но даже
бросали своих кляч, на которых приехали и которые теперь лишь стесняли бы их при погоне.
Некоторые из них достигли большой славы и доказали, что во многих других отношениях и при
иных обстоятельствах это люди чести и своё слово держат. Коли сказали, например, что уведут
у тебя лошадь, то уж не успокоятся, пока не выполнят обещания.
Во всём можно было на них положиться, пока не завидят они знаменитого каурого или не
заслышат о горячем буланом или норовистом караковом. Тут уж они теряли головы. Крали от
превеликой любви и от чересчур пылкой страсти.
И то сказать, слишком много знати и бояр сами запутались в их паутине, чтобы считать это
обычным воровством. Иногда в игру вступали зависть коннозаводчиков, ревность графов, месть
богатых землевладельцев, подстроенные или неудавшиеся козни, игра честолюбий – как сейчас
в спорте,– страсти, вполне объяснимые в этих знойных степях, над которыми стоит марево.
По ту сторону Карпат отличился из всех конокрадов один, по имени Эгон, белокурый, с
длинными усами, мягкими, точно жёлтый шелк, статный, сильный и гибкий, словно тростник,—
так клонился он в вихре неудержимого галопа. Эгон стал грозой магнатов, и напрасно те
запирали лошадей в каменных конюшнях замками величиной с ведро. Кто знает – была у него
разрыв-трава, нет ли, только он везде проходил.
У нас в Валахии славился своими набегами седой человечек с голубыми, детски-невинными
глазами; был он худ, тщедушен и вёрток, как змея. Имя ему дали по матери – Амоашей, то
есть «сын моаши», повивальной бабки. Чаще всего его мать звали к тяжело рожавшей скотине,
потому что широко разнеслась молва о её лёгкой руке. Если телок застрянет в коровьей утробе
или кобыла принесет полуживого жеребёнка, тут уж не обойтись без повитухи. Бывало,
скотина громко стонет с закрытыми глазами, а бабка засунет ей в утробу по самый локоть свою
сморщенную правую руку, смазанную освящённым маслом, плавными движениями гладит,
помогая левой снаружи, успокаивает и укладывает развороченное нутро; так ей всегда
удавалось и мать спасти, и детёныша живым вынуть.
Конокрад с малолетства сопровождал мать везде, где была нужда в её умелых руках. Звали
повитуху далеко – иной раз за пять уездов. Из-за неё чуть ли не дрались. Бояре сами
присылали за ней коляски. Или, бывало, вскочит она на коня и мчится во весь дух, чтобы
застать в живых рожавшую скотину. А сын – всегда при ней; так он проник во все конюшни,
видел все тайны, знал повадки скота, и особенно лошадей; он рос вместе с жеребятами, как
брат, и полюбил их больше всего на свете.
Потому нетрудно ему было стать самым большим барышником, а потом – главарем
конокрадов. От Брода Черны, вниз по Дунаю, через Бэрэган и Добруджу, до самой Херцы
Буковины Амоашей приказывал и передвигался, ровно владыка, и страна его была обширнее,
чем у Мирчи Воеводы.
По правилам большой политики империи конокрадов полагалось владыке пусты подать через
Карпаты руку правителю Бэрэгана. Так встретились и побратались Эгон-венгр и Амоашей-
валах, и сходились они, когда была в том нужда, в горах десятки раз, в десятках мест, но
особливо – по эту сторону Карпат, на наших землях.
В канун Ивана Купалы, славного своими конными ярмарками, конокрады съезжались на
Лошадином мосту над горой Пентелеул. Там, наверху, под бездонным одиноким небом, есть
величавое плато – люди называют его мостом,– длинное и просторное, как царские угодья,
утопает оно в траве и цветах; целые табуны лошадей могут пастись и резвиться на этих лугах, и
никто об этом не прознает.
Здесь конокрады обменивались поживой. Лошади, добытые Амоашеем, перегонялись на Запад,
в Австрию и дальше. Взятые же Эгоном до времени скрывались в землянках Бэрэгана, а потом
двигались к Браиле. С дунайских пристаней они переправлялись через Босфор и тут
превращались в анатолийских или персидских коней.
И конечно, побратимы обменивались не только кобылами и жеребцами, но и советами, как бы
лучше, втихую свести коней с хозяйских дворов. И, рассказывая о своих подвигах,
раззадоривали друг друга и состязались в храбрости и ловкости.
Увести простых лошадей – пустяк, забава. Сам главарь такой работой даже брезговал.
Посылал ученика. Тут только приманить собак, одурачить хозяина, неслышно шапкой
отомкнуть засов, а уж конь идёт послушнее ягнёнка. Для этого правой рукой, как клешнями,
кладут лошади на храп закрутку, и, зайдясь от боли, она подчиняется. Хозяин проснется
поутру, а стойло уже пусто.
С теми, кто посмелее, кто мог взять их за горло, вернее сказать, где они знали – добром дело
не кончится, конокрады пускались на разные уловки. Травили дворовых псов, поили сторожей,
крепко связывали работников, заговором усыпляли хозяина, и он, против обыкновения, спал
без задних ног; тут-то они и грабили конюшни. Для этого случая у них всегда при себе была
«мёртвая рука», усыплявшая стражей.
А чтобы окончательно сбить всех с толку, они обували копыта украденных лошадей в другие
– из войлока и кожи – задом наперед, так что конские следы заводили пострадавшего в
тупик.
Эгон показал себя дерзким, удачливым и храбрым. Правда, иногда чересчур жестоким. Если он
видел, что никакими силами не может завладеть добычей, на которую зарился, то пробирался
ночью и поджигал конюшню. Охваченные страхом лошади громко ржали, метались, бились о
стойла, поднималась тревога. Сами же конокрады кричали во всё горло: «На помощь, пожар!..»
Хозяева вскакивали, спросонья и впопыхах открывали или выламывали двери конюшен и
выпускали коней, а те вырывались вон и, ошалев от страха, разбегались кто куда. Тут-то Эгон
со своими сообщниками и ловил их. Пользуясь общим переполохом, конокрады вскакивали на
лошадей, и поминай как звали...
Что иногда при этом калечились и гибли дорогие кони, а иной раз сгорали целые хозяйства и
умирали люди – до этого Эгону не было дела. Он своего добивался.
Амоашей был помягче и пользовался только мирными средствами. С хозяевами справиться —
для него легче лёгкого. С лошадьми бывало потруднее... Как-то раз попался ему конь такой
норовистый, что никто, кроме хозяина, не смел к нему притронуться, да и тот подходил с
приманкой. Так что человек этот и конюшню перестал замыкать. Припрет, бывало, колом дверь
–и всё. Потому как хорошо знал: его рысака не украдешь. Но вот конокрад положил на коня
свой невинный голубой глаз. Пытался не раз подойти к нему на пастбище. Конь взвизгивал,
оскаливался и, как к волку, повернувшись к нему спиной, начинал рыть землю копытом. Такого
добром не уведешь. Конокрад – в город, шапку снял, прохаживается, заглядывает в
снадобницы. А когда вернулся, подослал в конюшню мальчонку, и по наущению конокрада тот
под вечер примешал в овес какое-то снадобье из кулька. Ночью Амоашей объявился с
четырьмя забулдыгами, они потихоньку погрузили на носилки каурого – тот не шелохнулся,
спал, как младенец,– и преспокойно себе вышли со двора. Опиум действовал легче и не так
жестоко, как огонь. Эгон, прослышав об этом, поморщился: у валаха бабьи приемы... Но
Амоашей и наперед поступал, как ему подсказывали ум и сердце... В другой раз он играючи
свёл со двора распрекрасную кобылу благородных кровей, да ещё обещавшую принести такого
же жеребёнка. И всего-то ему понадобилось для этого дела око рому, разбавленного крепким
спиртом, да переметная сума сахару. Кобыла, не хуже бабы падкая на сласти, напилась в
стельку: конокрад за полночи до отвала накормил её сахаром, смоченным в хмельном спирте, и
она по доброй воле вышла из конюшни; весело покачиваясь на всех четырёх ногах, она
следовала за вором, как за родной матушкой.
Но в конце концов нашла коса на камень. Жил-был в тех краях, около Бузэу, знаменитый
боярин, и звали его Маргиломаном-старшим. Род его вёлся, как он сам говорил, от
прославленных конокрадов. Так что с ним шутки были плохи; к тому же был он с властями в
дружбе. И Амоашей обходил его стороной.
И всё же когда у старика в конюшне завелся белый, лёгкий как ветер арабский жеребец,
Амоашей забыл обо всех страхах и стал ходить вокруг него кругами. Жеребец был норовистый,
горячий – сущий огонь, чуткий и такой неукротимый, что с ним, даже стреноженным, не
могли сладить четверо. Делать нечего – его не выпускали из конюшни. На свет божий не
выводили, а то того и гляди вырвется и убежит – пойди ищи. Но даже в темноте, спутанный
цепями, он метался и вопил, как разъярённая баба, стоило войти к нему конюшим. Нужно было
прежде схватить его закруткой, а потом уж нести овес и воду. Ясли изгрыз, перегородки
разнёс... О коновязи и говорить нечего. Так он бил копытами, что пол взлетал до самого
потолка. Пришлось его, как дикого зверя, в одиночку запереть: он кусал лошадей, с которыми
поначалу его поместили. Служители кликали его не по имени – Алкион, но по прозвищу —
Белый Дьявол. Хозяин ожидал из заморских стран объездчика, чтобы приручить его и
выездить.
У Амоашея глаза разгорелись от вожделения, и стал он чахнуть... Конюшня хорошо охранялась
и была добротная, каменная, с несколькими маленькими форточками – ласточка, и та с трудом
проскользнет. Дверь – с железными щитами. Сторож спал в соседней каморке. Конь был злее
кровожадного зверя. Конокрад дал знать Эгону, и тот явился на свидание, горделиво
подкручивая свои шелковистые усы.
Ночью они оглядели всё вокруг: двор за высокими стенами, кованые ворота, конюшню, к
которой с трудом подобрались. Оттуда неслось храпение и топот жеребца... Выходит, деваться
некуда: надо принимать план Эгона. Да и это дело не простое. Стало быть, длинный шест
просунуть в форточку и поджечь изнутри конюшню, или сено, или ясли. Потом разбудить народ
во дворе и, пользуясь испугом и суматохой, выкрасть коня...
– Как выкрасть-то? – спросил Амоашей.– Ведь огонь его ещё пуще взбесит, от тебя одно мокрое
место останется...
– Вскочить на него с разбегу и стиснуть ногами бока. Одной рукой в гриву вцепиться, другой —
ухватиться за холку, и езжай куда душе угодно.
– Сам займешься?
– У себя занялся бы сам. Здесь – нет,– ответил венгр, надменно улыбаясь, и они разошлись
холодно.
Амоашей просто заболел с досады. И вот скрепя сердце отправился он за советом к одному
бывшему конокраду, раскаявшемуся на старости лет, с которым некогда враждовал и ссорился.
То был священник Стоян из Линии, горбатый старик с глубоко посаженными чёрными глазами-
буравчиками, глядевшими из-под косматых седых бровей, с острым, как резец, носом и бородой,
пучком ковыля свисавшей ему на грудь.
Стоян поднял было его на смех, но потом загорелся и сам, и они проговорили долго. По совету
священника конокрад взял на подмогу ещё одного толкового сотоварища, Скороамбэ из Волчьей
Долины; вместе и принялись они за дело.
Первая трудность была – миновать всех стражей, пройти через все заслоны и пробраться на
чердак конюшни.
В один прекрасный день Амоашей, гарцуя, подъехал к воротам и сказал, что хочет поговорить с
боярином. У него, дескать, есть на примете кобыла – другой такой не сыщешь.
Боярин велел передать, что, мол, «в другой раз», сейчас он занят. Делать нечего – конокрад
проглотил пилюлю и, пришпорив лошадь, повернул назад, а батраки дивились на его
золотохвостую красавицу рыжую.
– Передайте Маргиломану, что коня я всё равно уведу,– надменно бросил Амоашей через
плечо. И был таков.
Прошла почти неделя, и боярин, столичная штучка, укатил в Бухарест. Через несколько часов
подъезжает на бричке к его имению незнакомый священник и говорит, что, дескать, боярин
приказал ему окропить святой водой и освятить конюшни, дабы изгнать беса из жеребца.
Управляющие нехотя, но совестясь дать священнику от ворот поворот, согласились, открыли
запоры и впустили его во двор. Священник – сразу за конюшню, распряг своих кляч и бросил им
по большой охапке сена из брички. Потом надел рясу, набросил епитрахиль, свершил молитву и
уехал, оставив почти нетронутым стожок сена. Когда спустились сумерки, стог задвигался, и из-
под него, точно змея, выполз Амоашей. Пока поп снимал чары, а батраки осеняли себя крестным
знамением, он вылез через дыру в днище брички, прокрался под ногами лошадей в стог и там
проспал до вечера. Даже не отряхнувшись, весь в сене, вскарабкался он на белую акацию, с неё
перебрался на другую и, улучив удобную минуту, спрыгнул на крышу. Потом, как привидение,
исчез в проеме чердачного оконца и засел на чердаке конюшни.
Внизу конь забился, захрапел, как дикий зверь. Но стоило ему немного утихнуть, как конокрад
просунул через отверстие под яслями палку с клоком волчьей шерсти и принялся раззадоривать
скакуна, проводя шерстью ему по морде. Жеребец встал на дыбы, потом с грохотом опустился
на пол и заколотил задними копытами по двери, по стене – по чему ни попадя, сотрясая до
основания всю постройку.
Люди, поднятые с постелей этим шумом, спросонья с фонарями да ружьями кинулись
смотреть, что случилось. Ничего. На жеребца ни с того ни с сего напала падучая. Может
быть, он испугался мыши? Кто знает, что ещё примерещилось этому дьяволу!.. Они видели в окно,
как он бьётся, как мечется из стороны в сторону и глаза его полны ужаса, ноздри раздуваются,
а грива встала дыбом. Видно, снова на него нашло. Люди говорили, сглазил его поп, вместо
того чтобы снять чары, ещё хуже разъярил. Но слава богу, тут бояться нечего. Пусть бесится
взаперти хоть до следующего дня. И, успокоенные, они разошлись по домам.
Среди ночи их снова разбудил грохот... Конокрад бесперечь дразнил жеребца, и тот, весь в
пене, метался по конюшне, пока не разнес стойло в щепы... Слуги ещё внимательней оглядели
двери, окна, стены. Опять ничего. Просто взбесился этот чёрт и час от часу свирепел всё
больше, а пот так и лил с него ручьями. Валясь от усталости, работники снова разошлись спать
– кто на чердаки, кто в лачуги. А конокрад не отставал ни на миг от жеребца, изводил его
палкой, как непослушного быка, пока конь совсем не выбился из сил – ноздри дрожат,
дыхание хриплое – и не упал на колени, моля о пощаде. Ведь он, точно мышь в ловушке,
бился и извивался в тесной конюшне почитай круглую ночь напролет. Несколько секунд он не
приходил в чувство. Потом снова вскочил. И застыл, глаза выкатились, горят фосфорическим
светом, ушами от страха прядет, а зубы хищно оскалил. Ну чисто сатана, только сатана
измученный, обессиленный. Того и добивался конокрад.
Вдруг конь оживился и вздрогнул... Внезапный озноб прошёл по нему от взлохмаченной челки
до спутанного хвоста. Он вытянул шею... С чердака пахнуло возбуждающе-сладким, пьянящим
запахом, он щекотал коню ноздри, переворачивал всё его нутро. Потом чья-то мягкая рука
подтолкнула к его морде волшебную шкуру, от которой шёл хмельной запах разгорячённой
кобылы.
Жеребец расширенными ноздрями глубоко втянул колдовской дух и, опьянев, снова задрожал,
теперь уже по-другому, и заржал нетерпеливо, но беззлобно.
Тут конокрад, как кошка, неслышно подкрался к жеребцу. От этого человека с головы до пят —
от волос, поддевки, штанов – исходил всё тот же магический запах.
Человек размахивал шкуркой, смоченной в плодоносном соке, и вдруг жеребец тихонько
опустил свою послушную голову на плечо покорителю, а тот ласкал его взмыленную шею,
похлопывал по спине– знак, что конь укрощен. И уж пустяк был для ожидавшего на улице
отомкнуть дверь конюшни и выпустить конокрада и его добычу.
Дворовые спали сладким сном третьей стражи ночи. Когда же конокрад выехал за ворота, он
сидел на Белом Дьяволе как влитый – будто всю жизнь с него не сходил. На дороге его ожидал
второй сотоварищ верхом на горячей кобыле, тихонько ржавшей. Жеребец заржал в знак
привета и одним прыжком оказался рядом с нею... Потом они бежали взапуски, как два
штормовых вала в море ночной тьмы.
Первым получил весть о краже жеребца Эгон. Он был в это время в пусте, где арканил коней из
барских табунов. Его сопровождала надменная графиня, безумно влюблённая в его храбрость.
Оба верхами на превосходных ретивых скакунах, с арканами у седельных лук, в окружении
друзей гонялись за жеребцами по огромным просторам диких степей. Коней сперва
выслеживали в подзорные трубы. Когда на заре, журавлиные шеи колодцев вздымались вверх,
лошади приходили на водопой и конокрады арканили их, даже не спешившись. Тут начинались
бешеные скачки, белый пух так и валил с отцветшего ковыля.
Целые вёрсты «добыча», зайдясь от сдавившей ей шею петли, тянула за собой охотника...
Наконец, выбившись из сил, конокрад пришпоривал свою лошадь и заставлял её поравняться с
диким скакуном. Тогда погоня кончалась. Пойманная лошадь от усталости сбавляла шаг в лад к
прирученной, они шли ноздря в ноздрю, и скачки постепенно переходили в прогулку; так
дикарь оказывался среди объезженных коней, и те встречали его радостным ржанием.
Эгона весть эта озадачила. Она заставила его кончить охоту и двинуться к восточному краю
Карпат, к Валахии. Впрочем, приближался день Ивана Купалы – самое время ворам
встретиться, чтобы уговориться об уже начавшихся конных ярмарках.
Вторым заволновался священник. В ночь набега он пировал на свадьбе на виду у всего села.
Люди дотащили его до дому и оставили на крыльце, где он валялся несколько дней кряду. Так
что власти и не брали его в расчёт при дознании. Священник полулежал в постели,
притворившись больным, и понапрасну сгорал от нетерпения, ожидая Амоашея, который как
сообщнику должен был, согласно уговору, отдать ему часть выручки. Конокрад не
показывался. Растревожившись, старец призвал к себе Скороамбэ. Тот ответил, что, дескать,
не может, занят... Делать нечего. Поп проглотил обиду и стал прикидывать в уме, как быть.
Последним узнал о набеге на конюшню боярин. Перепуганные управляющие сперва
замешкались, они надеялись, что сами изловят воров и вернут рысака восвояси. Отправили
челобитную в волостное управление, в префектуру, повсюду разослали лазутчиков, собрали
отряды... Но вскоре отчаялись; поняли, что всё без толку, и послали боярину в Бухарест депешу
о случившемся.
Боярин, хотя и увяз по горло в увеселениях, но тут же спохватился и – к высшим чинам.
Отдали суровые приказы во все префектуры, поставили кордоны во всех таможнях, проездах и
заставах, перевернули вверх дном все воровские притоны, обыскали все известные их тайники,
схватили и посадили в колодку многих заподозренных, пообещали за поимку тысячу лей в
награду.. Только всё напрасно... Даже кто увёл коня – не знали. Первые подозрения пали на
Амоашея. Но может, это и кто другой.
В конце концов боярин с пустыми руками вернулся в имение и начал розыски на свой страх и
риск – через бродяг и батраков, которыми наводнил базары и ярмарки.
Между тем Эгон ждал в горах, на Лошадином мосту, и прямо удила грыз от нетерпения. Он
привёл с собой на обмен табун рысаков, но день Ивана Купалы миновал, а Амоашей так и не
показывался. Объявились другие конокрады, помельче, с прекрасной добычей. Эгон в их
сторону и не глянул. Но всё свирепее допытывался, где Амоашей и где белый скакун. Никто не
мог ему ответить. Наконец со страшной бранью отправился он восвояси, негодуя на
пренебрежение, выказанное валахом.
Сыщики Маргиломана добрались тем временем и до попа Стояна, и тот встретил их больной и
благостный. Он ничего не знал и тем не менее посулил, что попытается выследить разбойника.
Только хотел он говорить с самим боярином и по секрету.
Боярин тут же прислал за ним бричку и принял его, как именитого гостя, понимая, что это за
птица.
Священник, лакомясь вареньем, потягивая кофе и опрокидывая одну за другой стопочки цуйки,
повторил, что ничего не знает. Но обещал, что по мере слабых своих сил начнет розыски и они
уж как пить дать наведут его на след белого жеребца. Есть у него свои средства. Пусть только
боярин откроет, у кого купил лошадь.
Какая же тут тайна – у Яни.
Поп, заслышав это имя, глубокомысленно подпер рукой подбородок.
Яни был грек, родом из Пирея, вырос в Венгрии, женился в Буковине; он скупал оптом зерно на
Украине, в Австрии славился как барышник, в Малой Азии – как торговец коврами, в
Стамбуле был известен как перекупщик «живого товара», а в Молдове слыл знаменитым
браконьером и проводил несколько месяцев в году из-за румынских ярмарок в Галаце и в
Бухаресте.
– A y Яни он откуда? – спросил священник.
– Откуда? Он аглицкий.
– Быть того не может! – закричал поп.
– Как это не может быть? Мне и давеча коней оттуда доставляли.
– Почем ты знаешь?
– А потому я знаю, что есть у меня все родословные. У скакуна – честь честью – и
грамоты все были. Чистокровный. Папашу его так-то звали, мамашу – эдак...– И у боярина
аж рот на сторону, пока он слова эти коверканные выговаривал.
– Бумаги-то липовые,– отрезал поп.– Жеребец – из страны, где лошадей не крестят в
примарии и не выдают им купчую с именем и родословной. Слишком уж он дик... Ты по имени
его когда-нибудь кликал?
– Да,– сказал боярин.
– И он становился добрее, заслышав своё имя, в бумагах записанное?
– Нет... Ещё злее,– признался боярин.
– Вот видишь, не его это имя,– важно объявил поп, тряся ковылем бороды.– Надул тебя грек.
– Зачем ему было надувать? По мне, ведь всё едино – откуда бы конь ни был...
– Надул, как он есть мошенник из всех мошенников,– разъяснил поп.– Надул, дабы замести
следы.
– Замести следы? – удивился боярин.
– Да... Скакун-то краденый,– упорствовал слуга божий.
Боярин нахмурился и наконец вышел из терпения:
– Как так? Говори, если что знаешь!
– Это пусть Яни скажет, коли захочет. Пошли за ним, боярин. Да меня не забудь – позови, когда
он припожалует. А потом уж я тебе ещё кой-чего расскажу...
Вскоре два гонца верхами – кони по земле стелятся – летели к греку с приказом предстать
перед боярином. Хоть и был Яни иноземец, но приказу тому подчинился и, не теряя даром
времени, отбыл в карете, изготовленной для него в Вене; большая и мягкая, плыла она по
дорогам, как корабль по волнам.
Ибо Яни не помещался в обычную пролетку: лоб-то у него был с вершок, а вот зад – в три
локтя. Пузатый, как бочонок, весь в веснушках и в колючей щетине, с рыжими бакенбардами,
кряжистый и тучный; глаза навыкате, красные веки без ресниц. На тонких и коротких ногах-
козлах он точно две капли воды походил на гигантскую мерзопакостную лягушку в английских
одеждах: у грека всё было в клетку, всё доставлено прямиком из Лондона и сшито по самой что
ни на есть последней моде.
Боярин встретил его дружески, хоть и в халате и ночных туфлях. Крепко пожал ему пухлую
руку, и не успел усадить в кресло, как словно из-под земли объявился поп. Господин Яни, лишь
заслышав о краже жеребца, принялся причитать и до того разошелся, что стал сюртук на себе
раздирать.
– Да как такое может быть? А я-то думал, позвали меня продать кой-каких лошадей из
ваших табунов!.. Дошли до меня слухи,– уж не прогневайтесь! – будто вы много проиграли в
штос, и подумал я...
Боярин остановил его великодушные речи, спросив – как научил его поп,– не продал ли ему
конокрад назад скакуна.
– Да как вам пришло такое в голову?! – захлопал глазами Яни.
– Ты, может, и не заметил,– разъяснил боярин. —Может, он совсем на себя стал не похожий,
может, его покрасили, царской водкой смазали да ещё через пар пропустили, как шелковичный
кокон. Где ж тебе и узнать его?
Господин Яни клялся и божился именем детей и всех родных, что ничего не знает, и обещал не
спускать глаз с товара, который будет проходить через его руки. Пускай боярин на него
положится.
Когда же стали толковать, откуда жеребец, грек даже подскочил в кресле, глаза выпучил, а
руку, которой размахивал, до того сжал, что затрещали суставы. Весь он был алее пламени...
Значит, так-то боярин в лошадях разбирается? Спрашивает, верно ли, что конь аглицкий? Да на
кой тогда важные бумаги и расписка? Да ему за всю жизнь таких оскорблений не было. Да ведь
он доставляет коней для гаремов падишаха...
– Ты, может, хочешь сказать, одалисок,—поправил его боярин.
– И кобыл, и одалисок! – горячился грек, не допуская мысли об ином происхождении жеребца.
Ничего не могли от него добиться, кроме свирепых протестов, клятв и проклятий.
– Спроси его, боярин,– и поп дипломатично спрятался за спину хозяина,– а не осталось
ли хоть самой малости из старой того коня упряжи, тоже аглицкой?
Господин Яни не мог взять в толк.
– Уздечки, куска седла, удил, наконец, какого-нибудь малого знака...
– Да зачем это надобно? – недоверчиво спросил грек.
Ему не ответили. Он пялил глаза на попа. Удила? Уздечка? На кой ляд? Потом торопливо: нет,
он не думает, не помнит...
Боярин насупился. Но, конечно, как только Яни прибудет в Галац, то уж непременно обыщет всё
до нитки. И коли чего найдёт, тут же вышлет. Или сам явится.
Чем больше темнел боярин, тем радужней становился Яни. Но напрасно пытался грек его
умаслить – дескать, хочет он посмотреть хвалёные его табуны, дескать, готов тут же купить и
пшеницу, и мёд... Старик разъярился и выставил его за дверь да ещё велел пошире раскрыть
ворота. И тотчас же приказал возжечь курильницу с благовониями и растворить все окна.
Господин Яни отбыл, вздымая клубы пыли, в которых, как корабль в волнах, покачивалась его
венская карета.
Тут уж и поп отбросил в сторону осторожность.
– Ну, боярин, я так тебе скажу: скакун не аглицкий.
– А какой же?
– Оттуда он, где кони растут злые и дикие, словно кормят их человечиной. От татар он или от
казаков. Из Буджака, а может, и более дальних мест.
Маргиломан молчал и глаз не поднимал от ковра на полу.
– Коли будет на то твое соизволение и твои монеты – пойду по его следу. Я так думаю, что
только хозяин, который его растил да холил, может его найти.
Столковались без труда. Боярин вытащил кошелёк и вложил его попу в руки. Уходя, поп
сгибался под тяжестью золота, и ещё пуще торчал на спине его горб. Маргиломан глядел ему
вслед недоверчиво.
Вскоре, запасясь разными бумагами и грамотами, поп на своей серой кобыле, привязав к её
хвосту другую лошадь, направился в Барбоши. За несколько дней под цоканье копыт пересек он
Бессарабию, её светлые поля подсолнечника, переправился через Днестр и затерялся на
дорогах, утоптанных чабанами и их кочующими отарами. Но особливо – как в сказке по
следам пепла – тянуло его к местам былых его конских краж, содеянных на этих землях... Он
ехал из села в село, от ночлега к ночлегу и повсюду спрашивал, точно в песне, то по-румынски,








