Текст книги "Монастырские утехи"
Автор книги: Василе Войкулеску
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Составление и перевод Татьяны Ивановой
Предисловие Ю. Кожевникова
ПРЕДИСЛОВИЕ
Нельзя сказать, чтобы судьба писателя Василе Войкулеску была обычной. Он был врачом и
никогда не переставал врачевать людей. Литература не вытесняла из его жизни медицины, хотя
всю жизнь он был именно писателем. Возможно, что многие его пациенты и не подозревали,
что «господин доктор» к тому же поэт. Далеко не все, кто уважал и любил поэта Василе
Войкулеску, знали, что он ещё и прозаик. Случилось так, что уже после своей смерти
Войкулеску дважды поразил румынских читателей, дважды произвёл сенсацию. Первой
сенсацией был посмертно опубликованный сборник стихов «Последние, вымышленные сонеты
Шекспира в воображаемом переводе В. Войкулеску» (1964). Второй, не менее сенсационной
книгой явился двухтомник его прозаических произведений, вышедший под общим названием
«Голова зубра» (1966).
Из жизни ушёл доктор Василе Войкулеску, человек необычайной доброты, редкой способности
проникать в души людей, в жизни остался и заставил заговорить о себе с удивлением и
восторгом поэт и рассказчик Василе Войкулеску.
Интересы Войкулеску в области медицины и в области литературы (как поэта, так и прозаика)
тесно соприкасались и в конечном счёте составляли единое целое, имели единую внутреннюю
основу, одну философскую почву, на которой он стоял твёрдо. Этой основой, этой почвой
была для Войкулеску жизнь народа, нашедшая своё воплощение и отражение в обычаях и
особых формах народного мышления, специфическая народная культура, созданная на
протяжении веков пастухами и землепашцами и хранимая ими, несмотря на все исторические и
социальные перемены. «Обычаи,– писал Войкулеску в одной из своих работ,– всё ещё
являются подлинными железными скрепами сельской среды, жизнеспособными
учреждениями, порождёнными примитивным образом мышления, которое не изменяется в том
же ритме, в каком меняется внешний вид села»[1]1
G e o r g e M u n t e a n , V. Voiculescu si fabulosul filoso-fic– «Viata romaneasca», n. 2, 1970, p. 60.
[Закрыть]. А деревенские обычаи были ему близки
всегда. «Я родился в деревне, что и считаю самым большим счастьем своей жизни»,– с
гордостью говорил он.
Василе Войкулеску (1884—1964) родился в селе Пырсков, недалеко от Плоешти. Его дед
держал там бакалейную лавочку, которая была и своеобразным маленьким клубом, где люди
обменивались новостями, рассказывали друг другу про будничное и необычайное, бывальщину
и небывальщину. И отец будущего писателя, женившись, тоже обосновался в селе, после того
как в молодости исходил почти всю страну бродячим торговцем наподобие наших русских
коробейников.
Родители твёрдо решили дать сыну образование. Войкулеску учился в гимназии, окончил
университет. И тем не менее он сохранил внутреннюю связь с деревней, с крестьянством.
Первый период долгого творческого пути Войкулеску можно назвать чисто поэтическим. С
1916 по 1940 год им было выпущено восемь сборников стихотворений. Поэта Войкулеску
румынские критики единодушно причислили к так называемым традиционалистам, прямым
наследникам румынской поэзии XIX – начала XX века. Их творческое становление совпадало
в большинстве случаев с активной поэтической деятельностью таких классиков румынской
литературы, как Дж. Кошбук, А. Влахуцэ, которые на стыке веков привлекали внимание
общественной мысли к проблеме крестьянства и в своих стихах, с одной стороны, со страстью
и горечью говорили о его бедственном положении, а с другой – воспевали крестьянство, видя
лишь в нём средоточие подлинно национальных черт, воплощение национального духа. Если у
Кошбука и Влахуцэ преклонение перед крестьянином-тружеником сочеталось с болью за его
бесправное положение, и это были две неразрывные стороны их таланта, их гражданского
мироощущения, то их последователи традиционалисты – поэты, чье творчество в основном
падало на межвоенный период,– в достаточной степени утратили социальную чуткость,
социальную ориентацию. Капиталистический прогресс породил в них страх, что новые боги:
бог-машина и бог-деньги – техника и капиталистические отношения – всё нивелируют,
обезличат и стандартизируют, лишат жизнь природных форм, запахов и цвета, и человек из
рабства человеческого попадет в рабство машинное, техническое. Этим и было вызвано
стремление румынских традиционалистов искать незыблемые, извечные ценности в душе
народа, стремление отстоять национальную самобытность.
Нельзя сказать, что традиционализм в румынской поэзии был единым художественным и
философским направлением. Если все поэты пытались найти и утвердить нечто незыблемое
испокон веков, то это незыблемое они видели по-разному. Для одних как бы средоточием
всего национально представлялась религия, христианство, для других – не" мистический
национальный дух, для третьих символом неизменных ценностей рисовался мир
этнографический, мир природный, что породило, по едкому замечанию академика Дж.
Кэлинеску, «поэзию плодов». У Войкулеску среди традиционалистов был свой путь и свой
голос. Войкулеску, например, с большим уважением относился к такой книге, как Библия, с её
«суровым величием драмы, наполовину земной, наполовину божественной». Но ни в Библии,
ни в религии он не видел той мистики, которую пропагандировала официальная церковь. Он
был врачом и материалистом, и мистика ему была органически чужда. Вместе с тем он был
поэтом и не мог не находить в той же Библии определённого художественно-поэтического
видения мира, которое проникало и в народное сознание.
И хотя Войкулеску причисляли к традиционалистам, важно то, как он относился к
традиционализму вообще и как его понимал для самого себя. И. Валериан в книге «С
писателями через целый век» воспроизводит высказывание Войкулеску по этому поводу:
«Традиционализм рождается, а не делается... Кто родился и вырос в деревне, кто с малых лет
воспринял на слух пленительные мелодии подблюдных песен, кто участвовал в работе миром,
кто. не мигая, слушал наши сказки, не может быть иным... Но отсюда до традиционалистской
школы большое расстояние; я против неё... Я не отрицаю вдохновения, которое может вызвать
у меня какая-нибудь традиционалистская тема, но я не понимаю, как можно этим
злоупотреблять. Отсюда до традиционалистской системы целая пропасть».
Как можно заключить из творчества Войкулеску, он отрицал традиционализм, который
погружался в мистику и вёл к шовинизму. Писателю был близок и понятен здравый народный
смысл, выраженный в разнообразных видах фольклора.
Войкулеску всегда интересовался фольклором, этнографией, народным бытом. В 1930 году
вместе с Г. Д. Мугуром им был опубликован. «Вопросник социальной анкеты для
монографии», а также «Фольклористический вопросник».
«Этнически мы живем в фольклоре,– говорилось в «Фольклористическом вопроснике».– Вся
сила воображения и творчества окаменела в фольклорном материале. В нём мы обнаруживаем
себя, рисуем и проявляем себя такими, какие мы есть, маленькими или великими, ленивыми
или активными, инертными или творческими». Авторов обоих вопросников интересовали
«поверья и приметы в области метеорологии», «обычаи охотников», «медицинский фольклор и
эмпирическая практика. Суеверия». Они просили сообщить им сведения «о наиболее
характерных обрядах – праздничных, свадебных, связанных с рождением, крещением,
смертью». «Таким образом,– подчеркивали Войкулеску и Мугур,– соберется весь материал,
необходимый для создания румынской фольклористической энциклопедии», Неведомо,
предприняли ли авторы попытку составить такую энциклопедию, но это была серьёзная
попытка проникнуть в душу народа, и закончилась она весьма успешно, о чем свидетельствует
проза Войкулеску.
Особенности Войкулеску-художника, его неповторимая манера, оригинальность его мышления
– о чём выше шла речь в применении к его поэзии – ярко отразились и в рассказах,
созданных им уже на склоне лет.
В основе многих из них лежат старинные обычаи, традиционные в крестьянской среде формы
общения с природой. Таковы, например, рассказы «Среди волков», «Последний Беревой». В
них много чудесного и, казалось бы, магического, потому что Войкулеску выступает не как
ученый, исследователь народных обычаев, который ищет в них научное, рациональное зерно, а
как художник, преподносящий это зерно в оболочке тех ритуалов, которые создавались в
народе на протяжении веков. Но ведь то, что познавалось крестьянином-землепашцем,
пастухом и охотником эмпирически, из поколения в поколение, находит своё объяснение в
современной науке. Вспомним хотя бы о системе сигнализации, которая существует в мире
животных, и тогда мы не воспримем рассказ «Среди волков» как фантастический, а главного
героя, старого охотника Волкаря, как колдуна. В его умении разговаривать с волками, в его
способности повелевать ими сказывается опыт многих поколений охотников, частично
сознательно, частично бессознательно познававших повадки волчьей стаи, её «язык»,
благодаря чему они и научились «управлять» волками, «командовать» ими. Опыт этот достоин
удивления, но это не чудо, как не чудо и то, когда охотник подманивает птиц или во время гона
обманывает оленя, вызывая его на бой игрою в берестяной рожок. Чудо – это буквально
вековое упорство, с каким человек постигал природу, вживался в неё.
Изображая различные связи человека с природой и опираясь при этом на народный опыт,
писатель не остается безразличным повествователем, одинаково восхищающимся всеми
поверьями, заклинаниями, ритуалами. Он отрицает колдовство и магию, ставит под сомнение
веру в какие-то потусторонние силы. Для деревенского знахаря Беревого важнее всего
таинственный ритуал, он вовсе не дрессировщик, поэтому ему и не удается заставить живого
быка преодолеть страх перед чучелом медведя. Как колдун он терпит полный крах, и рассказ
неспроста называется «Последний Беревой».
В рассказах Войкулеску, как и в народном творчестве, четко и последовательно проводится
гуманистическая линия, которая особенно явственно проступает, когда главный герой
Войкулеску, человек из народа, сталкивается с представителями так называемой буржуазной
цивилизации. Величие и могущество премьер-министра из рассказа «Особое поручение»
оказывается мнимым перед подлинным величием крестьянина Бужора, который не страшится
вступить в поединок с разъярённой голодной медведицей. Бужор живёт в лесу, на лоне
природы, он живёт среди зверей, но по человеческим законам. Для него естественно откопать
зимой из-под снега замерзающих глухарей и принести их домой, спасая таким образом от
хищников. Его моральный долг – лечить покалеченных, осиротевших детенышей оленей или
ланей. Для него естественно также приветить человека, дать ему совет, помочь оправиться от
какого-либо житейского потрясения. Человечность Бужора делает его таинственным для одних
и объектом низких сплетен, колдовской фигурой для других. Но чудо Бужора ничего
«чудесного» в себе не таит, оно в том, что он гуманист.
Мы ощущаем, что моральная правота на стороне простого рыбака Амина, который, узнав, что
приехавший из города инженер-рыбовод хочет оглушить динамитом попавшую в садок
огромную белугу, решает выпустить из садка и белугу и вообще всю рыбу («Рыбак Амин»).
Войкулеску выступает в своих рассказах и как сатирик, обрушиваясь на официальную религию
и её ревностных служителей – монахов. К монашеству он беспощаден, он совершенно
непримирим к ханжеству, а именно воплощением ханжества и выглядят в его рассказах святые
отцы. Рассказы «Монастырские утехи» и «Искушение отца Евтихия» показывают две
крайности земной «святости», вернее, святошества, два конца одной палки, которая всех бьёт, а
самой не больно. Без особой утрировки, без нарочитого сарказма рисует Войкулеску
монастырские утехи – чревоугодие и пьянство. В духе лучших фламандских натюрмортов
дается описание их трапезы. Горы всяческих яств, которые поглощают монахи, уже сами по
себе свидетельствуют о ханжестве святых отцов. Монахи не боятся переступить монастырский
устав, когда хотят удовлетворить свою страсть к обжорству и вину, но их далеко не святые
души пугает необходимость сесть за стол в количестве тринадцати человек. Чертова дюжина!
И не верящие в то, что их ряса – достаточная защита от дьявола, они сажают вместе с собой за
стол кобылу. Кобыла за монашеским пиршеством, кобыла на колокольне, куда её прячут от
предполагаемых конокрадов,– всё это едкая ирония над служителями бога. Столь же
сатирически звучит и рассказ о монахе Евтихии, который борется с соблазнами
воображаемыми и действительными. Он держит в своей келье бутылки с вином и копчёные
окорока, но не прикасается к ним. Он хочет видеть перед собой реальное воплощение беса и
победить его. Он испытывает себя, преодолевая искушение реальной женщины, корчмарки
Валенцы. Кажется, что Евтихий доказал свою святость. Но все «подвиги» Евтихия идут
прахом, когда он пытается обратить в лоно церкви двух разбойников. Пока их держат
взаперти, морят голодом, они вроде бы склонны принять постриг. Но как только им дают свободу,
один из них убегает, а другой грабит и убивает игумена. Никакое слово божие, никакая религия не в
силах повлиять на человека, преобразить его. Да и о самом Евтихии автор намекает, что он
вроде бы не в своем уме.
Рассказы о монахах тоже не выходят из общей фольклорной направленности повествования
Войкулеску. Только в них автор следует традиции бытовой сказки, которая также сочно и зло
повествует о монахах и помещиках, обо всех тех, кто всемером с ложкой упорно следовал за
крестьянской сохой.
Используя ещё одну разновидность фольклора – анекдот, Войкулеску в рассказе
«Доказательство» высмеивает богатея помещика, который, чтобы доказать верность своей жены,
выставляет себя с дочерьми на всеобщее обозрение в витрине кафе, с тем чтобы обыватель
убедился, что и у отца семейства и у его детей по шесть пальцев на правой ноге.
Василе Войкулеску, не отступая от правды жизни, возродил в своем творчестве румынский
фольклор, который испокон веков служил тому, чтобы возвеличить добро и заклеймить зло,
показать подлинную красоту человеческой души и осмеять пороки. И в этом Войкулеску был и
остается подлинно народным писателем.
Ю. Кожевников
МОНАСТЫРСКИЕ УТЕХИ
– Ну, на сей раз история будет невыдуманная,– начал он, и взгляд его голубых глаз обжёг
незадачливого рассказчика.
Вот уже десятки лет отец Илие, настоятель городского собора, прогуливал свою красную
камилавку и вишневый пояс протопопа по уезду, объезжая церкви, скиты и монастыри.
Прирождённой своей услужливостью он снискал благорасположение обеих конкурирующих
политических партий, так что, когда одна из них теряла власть, другая неизменно оставляла его
как старого, доброго служаку.
Когда он был возведён в протоиерейский сан, волосы его были точно вороново крыло, а борода
иссиня-чёрная. Теперь на щеках его болтались белые клочья, мягкие, словно пена, и дорожный
ветер ласкал их, припудривая пылью.
Поскольку платили ему кое-как, а суточные были – сущий пустяк, протоиерей воплотил в
жизнь мысль того скептика-законодателя, который, пораскинув мозгами над нашим порядком
вещей, определил ему за труды это скудное обеспечение. Ибо законодатель этот знал, что, как
бы велика ни была оплата чиновника, путевые расходы и содержание всё равно падут на
ревизуемых. И вот протопоп нежданно-негаданно рано поутру оказывался в пригородном селе.
Здесь отпускал он телегу, на которой приехал, и шёл, подобно апостолам, пешком.
Ежели то было воскресенье или какой-то большой праздник, приходский священник и
оглянуться не успеет, а протопоп уже в церкви, где с пристрастием наблюдает, как идёт
служба. И горе тому, кто служил без должного тщания, пропускал молитвы или проглатывал
песнопения!
Затем отправлялся протопоп в канцелярию – обычно комнатушку при поповском доме,– где
просматривал документы, счета, бумаги, приходы и расходы, проверял, сделан ли ремонт,
определял, по чьей вине нанесен ущерб храму господню, выслушивал жалобы, собирал
заявления, не оставлял без внимания и дела миссионерские и просветительские.
– Почему у тебя ошибки в этой записи о крещении?
Священник заикался, стараясь поскорее перелистнуть церковную книгу, но палец протопопа
нависал, подобно гвоздю, над неисправной страницей.
– А где расписки плотника?
– Да, видите ли, ваше высокопреподобие, Стэнике, плотник... Да то, да сё...
– Покажи мне предложения других поставщиков.
– Да откуда их взять, грехи наши тяжкие,– причитал провинившийся,– нету здесь
других поставщиков!..
– Почему не искал в городе? Устроил ты торги, чтобы покрыть купола?
Поп, припёртый к стенке, таращил глаза. Торги? Это ведь когда бьёт барабан и выкрикивают,
как на аукционе. Да разве такое возможно?
В общем, попробуй потягайся с ним – он заведёт дело в такие дебри, что самый ловкий и
многоопытный поп запутается!
Ну, поп всё-таки мужчина, и он даже если и падал духом, то в конце концов приходил в себя.
Но попадью разбирал страх, и над домом разражалась буря, жертвой которой оказывались
сперва ребятишки – им доставалось на орехи, дабы неповадно было проказничать, а потом или
поросёнок – тот попадал на противень,– или цыплята – их сажали на вертел...– иной раз и
то и другое,– лишь бы его высокопреподобие были милостивы к прегрешениям священника,
последний же со своей стороны из кожи лез, чтобы цуйка и вино веселили и умиротворяли.
Протопоп, задав виноватому хорошую баню, быстро смягчался, тем паче что из-за стены вот
уж в третий раз доносился зов попадьи:
– Пожалуйте к столу, чорба[2]2
Чорба – национальное румынское блюдо, суп,– Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть] остывает.
Отцу Илие, который замешкался с ревизией, ничего не оставалось, как принять приглашение. А
то где ж ему было найти пищу, приличествующую его сану? На постоялом дворе – есть
засиженные мухами бублики и пить самогон вместе со всеми странниками? Не станут ли люди
смеяться над священником, который отпустил его из дому, не оказав гостеприимства?
Обед под разговоры о детях, о бесчисленных бедах и печалях жизни, о болезнях попадьи и
хворобах попа затягивался надолго. Потом, слегка передохнув и подремав, отец Илие,
протопоп, угодный обеим партиям, колдовал над актом согласно установленному порядку,
подтверждая, что он всё нашёл в наилучшем виде, и хозяин впрягал лошаденку в бричку или
брал у соседа телегу, дабы доставить его высокопреподобие в соседнее село.
Здесь протопоп попадал – вроде как снег на голову – в распростёртые объятия другого
священника, который ещё с утра получал депешу от своего собрата о грядущей напасти. Попы
всего уезда поклялись предупреждать друг друга об опасности. Так что едва красная камилавка
отца Илие показывалась у городской заставы, как вся цепочка сельских попов, находившихся
на пути его следования, начинала гудеть почище телеграфа – это пономари, пыхтя, сновали
взад-вперёд с криком:
– Протопоп едет! Уже принялся за нашего отца Михая!
И протопопа угощали и ублажали, носили на руках в каждом приходе, а он продолжал
неуклонно свой дозор. О его возвращении домой заботились сообща все священники. Тот, до
кого доходил черед, отправлялся в город по какому-нибудь делу и загружал в почтовую карету
его высокопреподобие со всеми дарами, которые насильно ему вручали: с гор – цуйку и
вино, с равнин – сало и муку, а на пасху – и живую домашнюю птицу.
Бывало, две-три недели ещё не пройдут – снова тревога. Красная камилавка показывалась у
другой границы уезда, обращая в бегство, точно зайцев, и других священнослужителей. Где
только не настигали депеши бедных батюшек! Одних отрывали от отдыха, других – от дел,
сгоняли с полей, извлекали из трактиров.
– Протопоп. Едет протопоп!
– Значит, отправился протопоп в свой дозор.
Объезд этот не всегда проходил одинаково. Чаще всего события принимали неожиданный
оборот, возникали задержки и осложнения, из-за чего протопоп где замешкается, а где и
вовсе свернёт в сторону: ежели, например, крестины да ещё с обедом – глядишь, целый
день вон. Другой раз, бывало, пышная свадьба: тут уж остановка получалась не меньше, чем
на три дня и три ночи. А там, смотришь, похороны с долгими богатыми поминками. Разве
уедешь, оставив без утешения людей, собравшихся на тризну? На это тоже надо дня три-четыре.
Не забудьте и про престольные праздники, когда прихожане, точно овцы, стекались отовсюду и
их белые стада с волнением и гордостью внимали протопопу, этому величественному гайдуку в
ризе, служившему перед всем собором.
Протопоп не только не избегал подобных случаев, но, напротив, отыскивал их днём с огнём: на
праздниках и пиршествах он распускался как цветок.
Однажды в майское воскресенье, проснувшись на заре, протопоп Илие поехал в церковь на
окраине города, где служили тогда два священника. Он оставил одного из них заканчивать
службу и поспешил с другим, отцом Владом, в его коляске в отдалённую деревню, лежавшую в
стороне от большой дороги, куда давно уже не наведывался.
Погода стояла райская. Небо Молдовы, обычно блёклое, а теперь высокое и насыщенно-синее,
опускалось своими хрустальными краями к далёкому окоему, и солнце вставало из-за него,
глядя на мир точно сквозь гигантскую слезу.
Прохладное дуновение, приносившее с цветущих лугов аромат благовоний, делало ещё
осязаемее лёгкий, свежий и сочный воздух. Он наполнял собою всё и, устремляясь вверх,
становился прозрачнее и играл всеми цветами радуги. Морем волновались нивы, трещали
коростели, стрекотала саранча, выкрикивали своё имя перепелки. Дорога стелилась гладкая,
чёрная, ещё влажная от росы и скользкая. Конь бежал бодро и резво, без понуканий. Отец
протоиерей чувствовал лёгкость и воодушевление необычайное; через ноздри, которые
щекотали запахи, через бороду, которую разглаживала быстрая езда, оно проникало в
богатырское тело и разливалось по нему радостью опьянения и урчанием, пробегающим по
пустому животу.
Мысли рвались вперёд, быстрее рыжего коня, к пище, которая – это протопоп хорошо знал —
его ожидала.
Добравшись до деревни, он направился прямо в церковь. Был полдень, солнце стояло высоко,
пора бы уж кончиться утрене и начаться обедне.
Отец Влад, покинув его у входа на колокольню, вернулся к своей коляске, огрел бичом
арабского коня – и был таков. В спешке у него не оказалось ни времени, ни возможности
предупредить собрата о владычном объезде, и протопоп явился сюда нежданно-негаданно.
Протопоп Илие величественно проследовал во двор. Какие-то старушонки суетились у могил.
Двери церкви закрыты. Оттуда не слышно ни молитв, ни песнопений. Он поднялся по
лестнице, нажал щеколду, подергал сильнее – храм божий заперт. Старухи увидели его и,
робея, приблизились.
– Где священник? – свирепо прикрикнул он.
– Не знаю, ваше высокопреподобие,– сказала одна из них,– мы сами его с зари поджидаем. Не
видать его что-то.
– Вечор он сзывал на молитву? – гневно вопрошал благочинный.
– Не слыхала я, отец протоиерей,– поспешно ответила другая.
– А ты помолчи, небось глухая! Не сзывал он, батюшка. Только мы всё равно пришли – даром,
что ли, зовёмся православными?
– А другие люди – прихожане? – продолжал допрашивать епархиальный благочинный.
– Постояли-постояли да и разошлись, потому как трактир открылся.
Протопоп, сердитый, направился в канцелярию, то есть к поповскому дому, старухи – за ним,
и от этого он разъярился ещё пуще. А здесь попадья хлопотала по хозяйству, босая, в одной
юбке, она рубила траву утятам и время от времени отгоняла прутом стайку ребят, не дававших
птице спокойно поклевать. При виде красной камилавки она в забвении чувств опрокинула на
птиц целое корыто кукурузной муки – и шасть в дом! Пострелята в испуге дунули к изгороди.
Отец протоиерей подождал-подождал, да как начал колотить посохом по полу галереи!..
Никого. Потом стали выползать соседи.
– Посмотри-ка, кто там дома,– мрачно обратился протопоп к одной женщине.– Позови
кого-нибудь открыть мне канцелярию.
Соседушка пробралась с заднего хода и вернулась со словами, что попадья, мол, просит
прощения: она не может выйти, потому что не одета.
– Пусть, это её дело! Мне она не нужна! – гремел протопоп, потрясённый этаким бесстыдством.
– Пускай выходит священник.
– Она говорит, болен он.
– Так ведь не при смерти!.. Пусть выйдет на минуту со мной поговорить!
Женщина опять скрылась, посовещалась с хозяевами и вскоре принесла ответ:
– Говорит, он совсем был плох, и она отправила его в больницу.
– Кого? – растерялся его высокопреподобие.
– Батюшку,– выпалила женщина.
Протопопа в жар от злости кинуло. Он снял камилавку, вытер пот полосатым платком и поднял
глаза к небу. Трудолюбивое солнце уже встало. Голод давал о себе знать. И негде было
разжиться пищей или хотя бы повозкой, чтобы доехать до соседнего села, к попу Макарию —
небось тот живо, в одну минуту схватит цыплёнка, обваляет его в кукурузной муке и зажарит.
– А давно ли болен батюшка? – вспомнил его высокопреподобие свои обязанности
христианина, требовавшие жалости и снисхождения к страданиям ближнего.
Женщина, которая, как соглядатай, переносила слова с улицы в дом и из дома на улицу,
смутилась и снова бросилась было бежать к попадье, когда вмешался какой-то мужчина:
– Да какой он больной, когда я его чуть свет видел здесь неподалёку, на Озёрной поляне.
Их много людей там было, задумали они косить траву. Всем миром работали, как обычно в
воскресенье. Я спросил, почему он не отложит это дело на после службы. А он говорит, как бы
потом дождь не пошел.
Протопоп от удивления рот раскрыл, у него даже пересохло в горле, и он чуть не выругался.
Тут-то и объявился как из-под земли пономарь.
– Сию минуту батюшка бежит сюда,– выпалил он, едва переводя дух.– Нас мальчонка
предупредил, что вы изволили пожаловать,– суетился он, целуя руку, вцепившуюся в палку.
– Значит, не болен он и не в больнице! Всё это ложь, а?! – скрежеща зубами, кричал протопоп.
– Да нет, больной он, только – что делать, работа не ждёт,– откликнулся пономарь.– Батюшка
едва ноги волочит. Да вот и сам он.
Поп Болиндаке еле передвигал ноги, и вид у него был виноватый; извинениями и мольбами он
склонил протопопа, всё ещё гневавшегося, смилостивиться и войти в дом, где всё и
разъяснилось. Поп был болен и ушёл на рассвете, попадья же подумала, что он – как и
собирался – в больнице. Но он не решился оставить работу, которую задумали всем миром
ещё среди недели.
– Хорошо, но служба? Ведь сегодня воскресенье! Как ты осмелился оставить народ без
божественной литургии? – гремел протопоп.
– Так ведь такое дело, ваше высокопреподобие, я-то всё равно не могу служить, едва на ногах
стою,– ответил греховодник.– Сговорился было тут с отцом Митрофаном, из монастыря,
чтоб он за меня отслужил. Ему и поминания принесли, и ладану да ещё полтора лея посулили.
Разве могло мне в голову прийти, что он не сдержит слова! – стонал поп, ломая руки.– Кабы
знать, я всё равно стал бы служить, даже если бы упал прямо в алтаре...
– Почему вечор не сзывал на службу?
– Так ведь я – сами изволите видеть – сильно больной был!
– А звонарь?
– Звонарь (которого здесь не было, и поэтому о нём говори что душе угодно), звонарь напился и
позабыл.
Туда-сюда, в общем, поп повернул дело так, что виной всему – отец Митрофан из монастыря,
он-то и должен быть в ответе и искупить прегрешения. А так как еда не была ещё готова —
попадья ведь тоже хворала,– то отцу Болиндаке удалось направить стопы протопопа в
монастырь, он был неподалёку, куда они и попадали как раз к обеду. У монахов за оградой
пруд, и они варят чорбу из рыбы и подают сарамурэ[3]3
Сарамурэ – рыба под острым соусом.
[Закрыть] с перцем – оближешь пальчики!
И чтобы замолить все свои грехи, поп Болиндаке, исцелённый чудесным образом от
соприкосновения с его высокопреподобием, запряг свою прекрасную белую кобылу. Кобылу
звали Лиза, и была она знаменита на всю округу, а сам поп на неё молился. Он держал её
взаперти, за семью замками, будто наложницу, и берег как зеницу ока. Запрягая кобылу, он
рассказывал его высокопреподобию, как воры раза три или четыре пытались её выкрасть. Вот и
на прошлой неделе взломали конюшню. С тех пор при ней в яслях спит сторож.
И в самом деле, кобыла была отменная: тонкая, нервная морда, глаза большие, горящие и
умные, нос словно точеный, дрожащие ноздри, шея напруженная, как тетива, мощная грудь
выпячена, живот подтянут, бабки тонкие, точно перетянутые, и маленькие копыта, которыми
она то и дело била в нетерпении. На ходу корпус её будто вытягивался, и она распластывалась,
что борзая. Одно удовольствие было смотреть с козел, как играла она мускулами крупа —
ровно танцевала и бежала будто своей волей...
– Но-о, Лиза! – любовно понукал её поп.– У воров она всегда на примете. Да и я не плошаю:
если что – она и со мною в комнате поспит,– исповедовался Болиндаке протопопу.– Потому
что днём ворам из-за детей дорога заказана. У меня детишек пока что семеро. Выходит, помимо
меня, четырнадцать глаз и ещё четырнадцать ушей.
– Ну, с разбойниками ты не связывайся,– насторожился старик.– Вот хотя бы теперь – едешь
один. Нет чтобы взять с собою мальчонку.
– Э, если богу угодно, ещё засветло будем дома. Перекусим немного – к тому-то времени
попадья уж чего-нибудь приготовит – да и спать, а завтра в котором часу велите, ваше
высокопреподобие, будем где пожелаете.
– Да где ж ещё? У отца Георге...
– У отца Георге, в Скулени? Чего проще! Туда езды не больше часу с половиной. – И мысленно
он сказал себе: «Ну, я ему, отцу Георге, тоже приготовлю гостинец, какой мне этот негодник
поп Влад преподнёс.– И поп послал проклятие своему неверному собрату.– Пускай ему
протопоп как снег на голову свалится, да и этому старому хрену будет наука, чтоб не совался к
людям без предупреждения...»
Обогнув дубовую рощу, спустились в ложбину и взяли направо по проселку, заросшему по
обочинам кустами шиповника в цвету, увитыми хмелем и чудо-цветом. Вдали, защищённый со
всех сторон холмами, засаженными виноградом, выглядывал из-за зелени монастырь: белый
ковчег – церковь – в хороводе келий.
Здесь новая нежданная напасть. Тяжелые ворота из тёсаного дуба на замке. Постучал поп
концом хлыста, постучал протопоп – ещё нетерпеливее своим посохом, звали, звали, кричали,
кричали, даже бросали камни – никого. Ну просто мёртвое царство. Поп уж надежду потерял
сунуться со своей белой кобылой и красной камилавкой протопопа в ворота и повернул вдоль
высокой, точно крепость, монастырской стены до заднего проулка, через который проносили
сено, проезжали телеги с дровами, подвозили бочки с вином к погребку. Здесь они нашли
решётку из тонких планок, тронешь пальцем – откроется.
И вот они уже во дворе, и на них, шатаясь, надвигается отец привратник в заплатанном кафтане