Текст книги "Дом коммуны"
Автор книги: Василь Ткачев
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Проходя мимо дома своих старых знакомых, Данилов их не увидел. Оно так, может, и лучше: иначе нужно было бы обязательно остановиться, поговорить, а те – люди гостеприимные, стали бы приглашать в дом. И отказаться неудобно, а зайти – значит, потерять время, тогда Кириллу, агроному, пришлось бы ждать. А тому, как правило, всегда некогда, начнет нервничать.
Вот такое оно, это хрупкое колесо жизни!
Катерину Ивановну Данилов встретил, на свое удивление, сразу же во дворе. Она подходила откуда-то по лысой тропинке к крыльцу. Поздоровались. Старушка зарделась, засуетилась, не знала, как и что ей делать, однако выручил ее сам гость:
– Мне к К. И. Не подскажете, как пройти к ней?
– Я – Катерина Ивановна.
– Надо даже! – растерялся Данилов. – А я и вообще сомневался, что встретимся... Очень приятно. Удачно как встретились!..
– Да, это я и есть.
– Давайте посидим на скамье. Не холодно. Согласны? Слушаю вас, Катерина Ивановна. Расскажите, как дела. Как Митрофановна, соседка ваша?
После некоторого молчания, старушка подняла взгляд на писателя:
– А мне уже и не надо помогать. Все само образумилось. Теперь я совсем одна в комнате. Уже второй день...
Данилов по тому, как посмотрела на него Катерина Ивановна и по ее голосу, тихому и дрожащему, все понял: Митрофановны не стало. Он ощутил, как горечь подкралась и к его сердцу, хоть кто ему та Митрофановна. Но на всякий случай, скорее для того, что бы заполнить неловкую паузу, спросил:
– Умерла?
– Вчера похоронили. Наигралась на пианино тогда, когда вы приезжали, и убралась. Боже, можно подумать, что это я помогла ей... Гнала же из палаты. Не терпела ее. Но я не хотела, чтобы она умерла. Вы мне верите?
– Ну конечно. Вы-то здесь при чем?
– А раз вы, товарищ писатель, приехали, то, чтобы не напрасно, расскажу я вам... послушайте... Или, может быть, не надо?
– Отчего же, говорите.
– Про Митрофановну? Ага, значит... Я сразу как-то к ней с подозрительностью отнеслась. Бывает так: только встретишь человека, и не возлюбишь. Душа отталкивает. Так и я. Невзлюбила ее, и хоть ты что мне сделай. Правда, манеры у нее просматривались городские. Больно она какая-то накрахмаленная, что ли, была. Когда заиграла на пианино, то я сразу вспомнила свою подружку Сергеевну, та просила, прямо наказывала: проследи, играет ли она на пианино, если играет, тогда... она... Играет! Играет! Написала в тот же день Сергеевне. Та ответила: ты не ошиблась. Немецкая подстилка. Да, да, вы не удивляйтесь. В войну, когда Дом коммуны заняли немцы, там организовали кабаре. И вот эта самая Митрофановна, тогда просто Нинка, тешила немцев... У нее в Доме коммуны, говорят, и комнатка была, где принимала женихов-то. Сергеевна слышала про Нинку много чего уже после войны и весьма часто ее видела, когда она в том доме играла на пианино в пионерской комнате. До нашествия. Немцы же платили ей хорошо. Девка она была красивая, фигуристая. И свою семью кормила за ту музыку, и тело. Я, получается, осуждаю ее. Да? А имею ли на это право? Кто я такая, чтобы осуждать? Каждый выживал, как мог. Но ей же премию денежную вручили, вы же видели, товарищ писатель. Вместе с тем дедом. Как участнице войны. Как это понимать? Я уже начинаю сомневаться, что и дед тот, Петрович, воевал. Как воевала Митрофановна, мы с вами знаем. Нет, нет справедливости в этом мире. Если не будет ее, справедливости, и на том свете, то к какому ж Богу тогда нам обращаться? Господи, ты слышишь нас или нет? Дай веры и правды, молю тебя, Господи! – Катерина Ивановна перекрестилась. – Ну, да и пухом земля ей, Митрофановне. Пускай там ест свою фырканную картошку. Одна. Ведь желающих не будет. Это все одно, что плюнуть в колодец, чтобы никто не пил из него воду... Ну да ладно. Нет Митрофановны. Пусть спит. А про себя я не буду ничего вам говорить, товарищ писатель. Разве только о том, как на улице оказалась. Вы про это не пишите. Прошу. А то внук, Николай Валентинович, обидится... Квартиру мою он проворонил, да-да... Время теперь жестокое... Не всем по характеру. Не выдержал. А отчего? Сдается мне, что внук людей не любит – только себя, всего, с ног до головы. Вот и получил за свой разврат. Судный день должен наступить. Обязательно. Софья Адамовна, у которой я квартировала, женщина хорошая, однако и у нее свои проблемы – квартира тоже понадобилась детям. Еще вот здесь, в хосписе, и встретимся. Всякое бывает. Хотя в наш хоспис не каждый попасть может. Блат нужен. Мне Минеров, Павел Сергеевич, помог. Спасибо ему. У него тут поблизости колхоз, в Глушце. Сам и привез. Живи, говорит, Катерина Ивановна, и не думай ни о чем. За тебя будут думать другие. И полечат на месте, и накормят. А теперь вот, когда убралась Митрофановна, то и мне веселее будет.... Подселят кого или нет – еще неизвестно, но пока то да се, хоть поживу спокойно...
Раздел 20. Участок Недоли
Он и теперь приходил сюда нередко. Высокий и худой, или, точнее, сухой, одежда на нем все равно как на вешалке-плечиках, но ходил всегда быстро и как-то строго целеустремленно – только вперед. Ощущалась в нем струнка милиционера, да не лишь бы какого, а участкового.
Участковым Недоля стал нежданно и случайно, он, казалось, сначала и сам до конца не осознал, для чего ему выдали амуницию и что надлежало далее с ней делать. Сказали только: в армию тебя не возьмут, и не просись, ведь вчера война закончилась. Разве же не слышал? Так что, молодой человек, надо охранять мирный сон и созидательный труд наших людей-победителей.
Его участком стал Дом коммуны. Там же выделили и комнатку, маленькую, с окном во двор – чтобы участковый иногда мог, не выходя из жилища, увидеть, что делается на его территории. А там много чего делалось, порой даже и больше, чем надо! Вон тот бритоголовый верзила опять собирает вокруг себя зевак, будет предлагать играть в карты. Сперва в обыкновенного дурака. И тогда сделает кислое лицо, нахмурит лоб и скажет: «Бляха-муха!.. Кто-то карту спер. Но ничего, я сейчас научу вас в такую игру, где не все карты и нужны. Что, пугаетесь? Тяжело наука дается? Не волнуйтесь, братцы, все будет в полном ажуре. Да моя теща, если знать хотите, научилась в эту новую игру за одну минуту! А у нее всего два класса! Начинаем, внимание!..» Он раскинет карты, а затем почти сразу же будет слышен во дворе плач, и обязательно женский голос сообщит всем, выглянувшим из окна или случайно оказавшимся рядом, что этот бритоголовый прощелыга и шулер вытряс последние деньги, даже меди не оставил. Недоля высовывал голову в окно и сообщал требовательно-строго, пугая таких, как тот бритоголовый:
– Я иду!.. Я сейчас!.. Минуточку!.. Где кобура?..
Двор пустел.
А на этот раз за столиком под тополем сидит Титыч, тихий и застенчивый. Он пробует затянуть песню про Катюшу, но не хватает духа и, возможно, желания, поэтому поднимает глаза на окно, за которым где-то должен быть участковый, и зовет того:
– Недоля, выходи, побеседуем! Мне скучно одному!..
Участковый, если только он действительно дома, не принуждает тогда себя долго ждать, выходит, подсаживается к Титычу, и тот сразу набирает воды в рот – молчит, как рыба.
– Ну?– шевельнется на скамейке Недоля, поторапливая того.
На глазах Титыча появляются слезы.
– Поплачь, Титыч, поплачь, – говорит участковый и поднимается.
Недоля знает уже этого человека, тот иногда заходит к нему в комнату, садится на табурет и сидит так же молча, словно вспоминает, зачем пришел. А потом встанет, тихонечко прикроет за собой дверь, и только будут слышны в коридоре затихающие шаги. Исчезнет Титыч, так не проронив и слова. До следующего раза.
Недоля видит, что Титыч выпил, а он, когда выпьет, сразу начинает плакать, жаловаться первому встречному, что остался совсем без средств к жизни: жена его, Клавка, погибла в эвакуации в Уфе (а кто это умирает в войну, в войну гибнут люди; значит, и она погибла, рассуждает Титыч), а сын Мишка подорвался, разбирая с друзьями мину в бомбоубежище. А вот как и почему он сам не погиб на фронте, – не поймет, бывает, даже подолгу допытывается у людей. Те не находят, что ему ответить, низко опускают головы, ведь не знают, куда девать глаза, словно во всех этих напастях виноваты и они...
Про старенькую мать, которая уже почти не выходит во двор, он совсем не вспоминает – словно и нет ее. Но она же есть.
Интересно познакомился Недоля с Титычем. Тот как-то представился ему, подал руку, попросил походить с ним по двору, а потом заглянуть и в дом. Вот они тогда и пошли. Впереди – Титыч, чуть позади – молодой участковый.
– Яму надо засыпать, – показывал Титыч. – Непорядок. А вот и вторая, она, оказывается, еще глубже... Ну-у, это совсем!.. Убрать кол! Убрать!.. Почему он стоит почти прямо перед входом в подъезд? Лоб разбить? Или что другое? Мало нам войны было, так что, и в мирное время будем уродовать людей? Теперь, в доме...
В доме Титыч также высказал немало претензий-пожеланий, а Недоля лишь моргал глазами и не мог понять, зачем все это нужно ему, Титычу? И почему он высказывает претензии ему, участковому, когда есть коммунальные службы? Что, он больше никого не знает? Так получается.
Недоля поинтересовался:
– Зачем тебе все это, Титыч?
А тот вполне серьезно ответил:
– Я пить начинаю... Вот зачем!
И потопал, не оглядываясь, со двора. Видно, в кульдим. Недоля молча провел его взглядом и не знал, то ли ему смеяться, то ли что. Ну, не шутник? Он, гляньте вы, пить начинает. Поэтому присыпьте ямы, чтобы ненароком не попал туда ногой, уберите столб, а то, приняв на грудь, могу шишкой на лбу обзавестись. Недоля сделал вывод: до такого же дурак не додумается, нормальный человек этот Титыч, хоть и говорят...
Где-то в середине пятидесятых на участке Недоли стремительно прыгнул вверх показатель по правонарушениям. Его вызвали на ковер, предупредили, чтобы не спал в шапку, а смотрел более бдительно за той категорией людей, что и давала плохой показатель. Недоля пообещал исправить положение, хотя и не понимал до конца, как сможет это сделать. Рассчитывал, скорее всего, на завтрашний день – что он покажет, тот день, то и будет. Главное сегодня – выжить.
Ведь, собственно говоря, его участок оказался в центре городской жизни, а в центре всегда крутятся разные подозрительные личности. Рядом – железнодорожный вокзал, чуть дальше – автостанция, и люди, прибывающие в город, вначале видят Дом коммуны. Здесь тебе и шоколад, и пиво. А кто горькую любит, почему-то лезет с бутылкой во двор или в подъезд. Там и начинаются представления!.. Случается, и его, участкового, чего и близко не было раньше, начинают учить, как жить, что делать. Ну, знаете!.. Пусть бы жильцы, так и трутни те, выпивохи. Совсем распустились, однако. Глаз да глаз за такими нужен. И все равно не устережешь, разрази их гром!..
Опять же, город строится после войны, встает из руин. Многие жильцы Дома коммуны начали получать более престижное жилье. Вместо них заселялись не всегда авторитетные семьи. Недоля, наблюдая за всем этим, брался за щеку, словно у него остро болел зуб: «Если так и дальше пойдет, мне хана!»
Впрочем, жизнь продолжалась, иногда Недоле и действительно мылили шею, но он как-то ухитрялся оставаться на своем участке и обещал в будущем навести образцовый коммунистический порядок на зависть своим и чужим. Однако же в его возрасте надо было думать не только о службе, но и о дружбе... И он начинал все внимательнее и внимательнее присматриваться к женской половине общества. Непросто, оказалась, сделать свой выбор. Будто и порхают девчушки, будто и он парень ничего, да еще при должности – милиционер, не лишь бы кто! Безбедная жизнь обеспечена в любом случае. Но пока сам себе готовил, стирал, утюжил. Не находилась та единственная. Хотя слухи про его похождения на женском фронте распространялись по Дому коммуны, и многие мужчины недолюбливали участкового, ревновали своих жен к нему.
Нравилась Недоле красавица еврейка Мира, тут ничего не скажешь. Когда встречался он где-нибудь с ней мимолетом, то ощущал, как наливалось теплой нежностью тело, и он, почти не контролируя своих чувств, старался уступить ей дорогу, путался, словно среди деревьев, в своих длинных ногах, вызывался что-то ей поднести. Женщина также заметила, что теряется, встретив участкового. И это неспроста.
Как-то Недоля пригласил Миру на чай. Они пили чай, смеялись, и вот тогда Недоля впервые в своей жизни поцеловал женщину, как он сам считал, по-настоящему. Прижал к себе, и жадно припал своими губами к ее. Она не упрямилась, обхватила его за шею, словно давно ждала этой минуты, одержимо и горячо начала целовать в ответ. Недоля растерялся не на шутку и ощутил, как крепко билось у женщины сердце. Тогда она и заночевала у него. Прощай, молодость!..
– Выходи за меня замуж, Мира, – среди ночи, когда висел в окне ковшик месяца, прошептал он. – Я буду любить наших детей.
– Я подумаю...
Подумать надо было – все же Мира не одна, с дочерью, которая уже ходила в седьмой класс, надо было учесть и ее интересы. Хотя Галька и догадывалась, отчего мама неровно дышит, когда видит участкового или когда заходил про него мимолетный разговор. Галька – еврейка наполовину, отец у нее был русский, летчик, он погиб на войне. И если раньше еще жила какая-то маленькая надежда, что тот вернется, ведь всякое может быть, то теперь, когда прошло более десяти лет после окончания войны, об этом уже не думалось.
– Я выхожу замуж, дочь, – набравшись смелости, сообщила Мира о своем решении.
Та улыбнулась, обняла маму, сказала:
– Я очень, очень рада за тебя. И за участкового Недолю. К тому же, его надо откормить, ведь он совсем худой. Словно щепка. А ты умеешь, мамуня, вкусно готовить!.. Он знает, кому предлагать руку и сердце! Не был бы он милиционером!..
И все бы ничего , и все было бы хорошо, если бы не эта проклятая война. В одном случае она будто бы подарила Недоле счастливую возможность иметь рядом с собой любимую женщину, а во вторым – забрала ее, ту возможность. Нашелся муж Миры. Лучше б он уже молчал, лучше б!.. Так нет – откликнулся. Зачем? Ради чего? Или почувствовал каким-то внутренним чутьем, что его – и также, по-прежнему, любимая! – Мира выходит замуж. «Ты будешь моей, Мира! Только моей! Я не отдам тебя никому!..» Так бы мог сказать не только летчик Санковский, так бы мог сказать и он, участковый Недоля. Но он, Санковский, сказал все же эти слова первым, и победа оказалась на его стороне. Хотя – какая ж это победа, когда муж, и законный, получается, живет сейчас в Аргентине и, конечно же, вернуться домой не имеет никакой возможности. Если вернется, то что его ждет, он, бесспорно, знает.
В те дни Недоля был сам не свой, места не находил: переживал, что все так получилось. Теперь о женитьбе не могло быть и речи, ведь милиционеру не фарт сочетаться браком с женой пленного летчика-офицера, который предал Родину, и неизвестно еще, чем дышит и сама Мира, избранница участкового.
А больше всего Недоля почему-то жалел самого Санковского, который был далеко, – где та Аргентина, – и представлял, как страдает там без Миры, если даже не выдержал и напортачил ей. Да-да, именно – напортачил: теперь, когда муж перестал считаться погибшим, то и дочь лишилась всяческих льгот. А у нее же вся жизнь впереди, в том числе и учеба. Разве же он, Санковский, глупый и не понимал всего этого? Еще бы! Но, видимо, настолько было невтерпеж человеку, так приспичило признаться близким людям, что жив, что не умер и помнит о них, что пошел и на такой, необдуманный, на первый взгляд, шаг.
Не надо особенно укорять их, Недолю и Миру: они тайком продолжали встречаться, хотя и у Миры, и у Недоли появились позже свои семьи.
Участковый обзавелся двумя сыновьями. Парни росли шустрые, были такие же рослые, как и отец. Вскоре у сыновей появилось много друзей, и они разбегались, словно испуганные воробьи, когда в квартире появлялся Недоля. Кыш, однако!.. В квартире, на шкафу, в беспорядке валялись патроны от пистолета, – выдавали тогда их участковым никак пригоршнями, без особого учета, – и малышня, прежде чем незаметно заныкать один-другой патрон, чтобы потом бабахнуть во дворе, перебирала их, словно желуди, взвешивала в руках. Дети мечтали, что когда-нибудь Недоля даст им пострелять из настоящего пистолета. А тот имел неосторожность пообещать. Только не дождались – один из них, друзей детей Недоли, сделал «колотушку», та разорвалась в руке, раздробила несмышленышу палец. А когда началось расследование, выяснилось: украл патрон у Недоли. Участкового по голове не погладили, конечно же. И заставили навести на шкафу порядок.
Смешно вспомнить, но пустил какой-то пустомеля слух, будто в Доме коммуны появилась неприкаянная душа, которая летает, где ей вздумается, кого хочешь может навестить, но не с самими добрыми намерениями. Будто даже видели ее. И слышали гул, который та оставляет за собой, когда летит. Такой своеобразный гудящий хвост. Не удивительно, что той души боялись не только дети, но и взрослые. Всем им она представлялась живым существом, страшилищем, и однажды участковому Недоле приказали понаблюдать за тем существом, выяснить, наконец, где оно конкретно летает, и «взять за жабры». Приказ есть приказ, и участковый приступил к исполнению... Неприкаянная душа, благодаря бдительности Недоли, все же попала в силок. Это был все тот же больной Титыч, которого ежегодно отпускали из больницы на несколько недель домой, поскольку для окружающих людей он не представлял опасности. И Титыч, когда Дом коммуны отходил на отдых, носился по коридору, гудел, гремел жестянками, которые были нанизаны на веревочку и привязаны к его спине.
Титыч сделал вид, что не узнал Недолю, вытаращил на него глуповатые глаза, всячески старался освободиться из крепких, словно клещи, рук. Участковый отвел больного на квартиру, где тот жил со старушкой матерью.
Тогда он видел Титыча последний раз.
И постепенно люди забыли о неприкаянной душе.
Часть вторая. ЖИЗНЬ – ТЕАТР, ТЕАТР – ЖИЗНЬ
Раздел 21. Улей и пчелы
...У людей есть на первый взгляд простой и неотъемлемый, жизненно необходимый, утвердившийся обычай, который ведется от наших пращуров с далеких времен: когда рождается человек, ему обязательно дают имя. Каждому свое. Ни птицы, ни звери не имеют его. Дома же имеют номер и улицу, на которой стоят. Бывают, правда, исключения, но весьма редко. И самый яркий пример такого обстоятельства – Дом коммуны. А действительно, где еще в городе есть дом, который мог бы похвастаться такой вот своей метрической карточкой? Вряд ли найдете. Дом и дом. А здесь – коммуны. Он и предполагался, задумывался, что под его крышей будут жить люди почти как в том пчелином улье. Семья же, припомним, медоносных пчел представляет собой сложный механизм, она создается из нескольких тысяч пчел, связанных между собой в одно целое. Благодаря этому единству пчелы одной семьей могут поддерживать в своем жилище необходимую температуру, успешно защищать его от врагов, собирать много меда.
Не о такой ли вот сладкой – медовой! – жизни и думали наши предки, когда создавали этот Дом. Он, по крайней мере, много чего повидал на своем веку. Когда еще был «ребенком» этот Дом, во дворе появился старый человек, одет был в лохмотья; устало переваливаясь из стороны в сторону, тот катил перед собой коляску на двух деревянных колесах, а посреди – только голова торчком – сидел совсем маленький и беззаботный, если со стороны понаблюдать, белобрысый мальчуган Егорка. Вез его в самодельной коляске дедушка Грицко, вез и приговаривал: «Мир не без добрых людей, внучок... Мир не без добрых людей, Егорка... Они помогут нам... И когда ты вырастешь, то отблагодаришь хороших людей, я не смогу, меня, видно, скоро не станет, а тебе – жить... Запомни это, внучок...» Егорка слушал дедушку и ничего не отвечал, а только размазывал кулачком соленые слезы по щекам и всхлипывал, всхлипывал... ему очень хотелось есть. Давно они уже так едут – от деревни к деревне, от города к городу... Давно. Был день, была ночь, опять день, опять – ночь... А они все едут и едут. И наконец – настоящий город, и какой красивый дом! Дедушка Грицко нутром почуял, что здесь, в этом доме, им помогут, не дадут умереть.
– Ге-ге-ге-е-й! – приложил дедушка Грицко руки ко роту, позвал, надеясь, что кто-нибудь обратит на них внимание.– Ге-ге-ге-е-й!..
Не ошибся старик Грицко – его услышали. В окнах кое-где показались лица людей, кто с состраданием, болью и горечью смотрел на старика с мальчиком, кто уже спешил во двор – чтобы дать голодным людям хоть маленький, но кусочек хлеба, и вместе с тем кусочком надежду – ты будешь жить, Егорка!..
С того времени, как у соседей в Украине начался голод, это уже не первые люди, которые появились во дворе Дома коммуны, словно чуя сердцем, что тут помогут им, не оставят в беде.
Старик Мордух Смолкин также видел, как перед его окнами остановился седой дед с коляской и ребенком в ней; сперва он подумал, что это какая-то игрушка, не иначе, но позже, когда малыш начал вертеть головой по сторонам, догадался: так и есть, очередной нищий, на этот раз не один... Пока спустился по ступенькам во двор, успел отругать того непутевого, на его взгляд, старика, который посмел тащить в белый свет младенца: «Это если б моя Сара была жива, у нее б сердечный приступ случился, и не возражайте мне, Мордуху: разве ж нормальный человек вытерпит все эти страдания, что выпали на этого мальца-гольца! Хорошо, что тебя, Сара, и нет с нами – ты бы не выдержала, увидев эти безобразия, ты бы умерла снова!.. Но – подожди, подожди, не торопись, стало быть!.. Однако ж с малышом, может, скорее пожалеют, здесь логика есть, так тогда, получается, напрасно я плохо подумал про хорошего, по всему видно, человека? Если надо, Мордух Смолкин извинится, и ему не откажут в уважении и сострадании... Ему простят, а как же!.. Кто ж не ошибается в наше время прогресса!..»
К нищим первым и подошел он, Мордух Смолкин. Отбил поклон, для чего придержал на темени кипу, что-то невнятное прошептал, да настолько тихо и неразборчиво, что старик Грицко его не расслышал, а Егорка был в таком состоянии, что почти не реагировал на происходящее вокруг.
– И если на нашем дворе солнце будет светить и завтра так, как сегодня, – ярко и жарко, тогда мы сможем сделать пользу для каждого человека, изведавшего голод и заплутавшего в длинном коридоре, из которого не видно выхода, – перекрестился Мордух Смолкин, высоко задрав голову на небо, опять придержав кипу растопыренной пятерней. – Помоги, Боже, горемычным людям! Спаси их! Они пришли к нам за помощью, но под нами видели тебя, и ты не должен их обидеть. Я понимаю, да-да, ты прав, ведь если кто и есть здравый в этом мире, то это ты и еще один человек, его все и так знают – ат, разве ж теперь время, когда людям тяжело, когда люди страдают и нужна им твоя помощь, почтенный и благороднейший наш повелитель об этом говорить! – Мордух обозначил себя щепотью из трех пальцев, как-то виновато и совестливо улыбнулся Богу, которого, показалось, он хорошо видел где-то на облаках, и затем только посмотрел на старого и несчастного Грицко: – Он поможет вам, Бог. Он не оставит в беде. Но терпение, товарищи, и еще раз терпение... Так Бог велел.
Пока Мордух Смолкин разговаривал с гостями, их обступили, взяв в кольцо, несколько женщин, подошел и мужчина на костылях, суровый с виду, но только с виду, однако уже через некоторое время он шмыгал носом и глотал слезы. А два мальчугана щупали потрескавшимися руками колеса коляски – проверяли на прочность и надежность, а может быть, и просто восхищались этим самодельным творением, ведь такое чудо каждый из них видел впервые. Кто-то принес и протянул голодающим ломоть хлеба, кто-то несколько картофелин, а тот инвалид-плакса – копченую рыбину.
Мордух Смолкин едва успевал следить за каждым движением подающих, а после того, как старик Грицко принимал очередное приношение и склонял голову к земле, стремился заглянуть тому в глаза:
– А я что тебе говорил, почтенный Грицко? – Он уже успел познакомиться с ним. – Бог услышит и выручит, потому что нет такого Бога, который бы не услышал Мордуха Смолкина. Или, скажешь, есть? Может, где и имеется, да только не у нас. У нас Бог хороший. Да-да, с сострадающим сердцем и мягкой, понимающей душой. О Боже, как тяжело жить на свете, и особенно, когда некому положить голову на колени и никто тебя не погладит по голове! А так хочется, чтобы тебя иной раз погладили!.. Так хочется!.. А моя Сара взяла и умерла!.. Ну, и как я к ней теперь должен относиться?!.. Кто мне скажет?... Какой Бог?.. Оставить бедного Мордуха одного!..
И как только услышал старый хохол Грицко такие утешительные слова от этого, по всему видно, хорошего и доброго еврея, он растрогался и заплакал. Стоял и дергался всем своим уставшим костлявым телом, а слез будто и не замечал: те струились тоненькими ручейками по старческому, испещренному морщинами лицу.
Вскоре Мордух Смолкин помог старику Грицко сесть на скамейку, усадил рядышком Егорку, тот грыз хлеб и молчал, и наконец сел тоже.
– Теперь и я могу посидеть, когда сидят мои друзья, – тихо промолвил он. – Посидите. Отдохните. И куда же вы, если нет у вас для Мордуха Смолкина секрета, путь держите, друзи?
Старик Грицко говорил на красивом украинском языке, но Мордух Смолкин и сам, конечно же, давно знал, что он идет туда, где не дадут ему и внуку Егорке умереть с голоду. Если есть где на этой большой – глазами и душой не обнять – земле такое место. Они убегают от голода, а это значит – от смерти. Чем дальше от нее, косой, тем надежнее!..
– Тогда вот что, друзья мои, – задергался на скамейке Мордух Смолкин.– Не задерживайтесь. Я дам вам надежный адрес. Я не городской сам, Боже упаси, это меня Сара сюда привезла, а сама – ну что ты скажешь ей! – взяла и померла... Ах, Сара, Сара, что же ты наделала, светлая твоя душа!.. Я в Журавичах жил все время, работал кузнецом и еще много кем. В Журавичах на меня не лаают собаки и молятся люди. Я уверен, что если бы вернулся туда хоть сегодня, но я еще не спятил совсем, чтобы вернуться, то меня бы на руках носили: Мордух Смолкин вернулся, ура-а!. Посмотрите, кто явился!... Но мне уже тяжело в кузнице... А здесь дом. Квартира. Вы не были еще у меня? Не гостили? Тогда ничего – будете назад возвращаться, и заходите, и заглядывайте, я специально по такому поводу приготовлю вкусный обед... И мы вместе насладимся! Я уже теперь слышу тот запах, тот аромат!.. Какая это будет вкуснятина!.. Ты что, старик Грицко, все еще плачешь? Ну, не надо, умоляю тебя. Брось поганое дело. Мордух Смолкин не любит, когда кто-то сидит рядом с ним и льет слезы, как бобр. Что люди подумают? Люди подумают, что это я, Мордух Смолкин, довел до слез такого хорошего человека. Молю тебя: не надо. Ты не перестаешь плакать? Ай-я-яй! Ну, вот видишь, и у меня слезы близко, оказывается, я также негодник! – И Мордух Смолкин сперва зашмыгал носом, а потом по-настоящему заплакал, и тогда он положил руку на костлявое плечо старому Грицко, и они оба плакали, поочередно всхлипывая. Только маленький Егорка сосал хлеб – он боялся, что будут падать крошки на землю, потому и сосал, подставив ладошку одной ручки ковшиком под подбородком...
Когда наплакались, Мордух Смолкин вздохнул, встал и, ничего не сказав, потянулся на квартиру – надо записать этим людям адрес, по которому они должны отправиться. Чтобы не бродили зря по белу свету. А вручая бумажку, наказывал:
– Примут как своих. Верь мне, Мордуху Смолкину. Только скажи, от кого пожаловал, и вы будете приняты, хорошие люди!
А старик Грицко, прощаясь, подарил Мордуху Смолкину аккуратненькую шкатулку с замочком. Выделялись на ней и простенькие узоры, сделанные, очевидно, карманным ножиком, от чего шкатулка имела весьма привлекательный вид.
– Это – вам, – протянул подарок старик Грицко.
Мордух Смолкин хотел сперва схватить ее, будто раскаленный уголек голыми руками, – быстро, в одно мгновение, однако тут же отшатнулся:
– Мне? За что? Это ему, Богу, надо давать. Его Величеству! – и он ткнул пальцем вверх.
– Возьмите, дядя, – впервые подал голос мальчик, и Мордух Смолкин аж передернул от неожиданности плечами – испугался, не иначе. – Берите. Хлеб вкусный...
– О, за хлеб! Так вам же не будет больше чего давать потом, – развел руками старый еврей. – Вы это учли, а? Ах, какая коробочка! Ах, какая!..
Ему не ответили.
– А напрасно. Вот в Гуте, около Журавичей, деревушка есть такая, зайдете к Якову Тарасову. Когда я бывал у него, он всегда меня усаживал за стол... под иконами, и сытно угощал. Яков так не отпустит. И – верите? – Мордух Смолкин за доброту платил тем же – добротой, да-да: за ласку лаской. Когда его молодица, Пелагея, в том году ходила в Киев в церковь, то ночевала вместе с другими женщинами у меня. Передай ей, пускай еще заходит. Мордух Смолкин помнит!.. А коробочку я возьму, так и быть. Уговорили. Знаете, зачем она мне? Нет, не догадываетесь, вижу. Пленил меня замочек. Положил что ценное, щелк – и порядок! А наш Хиня на юриста учится, то будет иметь дело с документами, и ему будет где их держать. Аж в Ленинграде Хиня. Сара умерла, а он, подскребыш, не успел... чтобы проводить ее, Сару, в последний путь... Неслух! Говорил, учись где поближе, а он – мне в колыбель надо... Хиня этот не мой сын. Я бездетный. Но парень послушный, будто его отец – это я, Мордух Смолкин, и есть. Ну, счастливо вам, хорошие люди! На обратной дороге жду!..
Как раз в тот же день, когда во дворе Дома коммуны встречал и провожал одновременно словоохотливый Мордух Смолкин старика Грицко и его внука Егорку, ставили самодеятельные артисты спектакль, во время которого и погиб режиссер и исполнитель одной из главных ролей Корольчук. А чуть позже вернулся из Ленинграда Хиня, и ему передали то судебное дело – об убийстве на сцене. Мордух Смолкин почти каждому встречному, придерживая того, как правило, за уголок рубашки или просто беря под локоть и отводя немножко в сторонку, словно хотел поведать какую-то большую тайну, полушепотом, но выразительно, с акцентом говорил:
– И вы думаете, они ошиблись, когда доверили вести судебное дело моему Хине об убийстве в нашем театре того артиста? Ни на грамм! Ни на!.. Да-да, товарищ! Если кому и можно было доверить, то конечно же – Хине! Не забыли, помните, где учился мой сын? В Ленинграде! По тем улицам ходил сам Ленин и тот негодяй Троцкий, который, хотя и еврей, а, мне кажется, – плохой, никудышный был человек!.. А мне также кажется, я здесь не буду оригиналом, что и Ленин... Хотя, кто признается? Владимир Ильич? Если я Мордух Израилевич – то сразу видно, кто есть кто. Правильно? Ну да, конечно же!.. А Хиня вам выведет на чистую воду всех, кто причастен к убийству. И как вы тогда мне будете в глаза смотреть? С какой завистью и сожалением, что Хиня не ваш сын? А может, и правильно, что поехал он в Ленинград учиться. Хиня знает, где надо постигать науку!..