355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василь Земляк » Родная сторона » Текст книги (страница 21)
Родная сторона
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:35

Текст книги "Родная сторона"


Автор книги: Василь Земляк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

Отчий дом

Бывает так в селах: годами стоит пустая хата в одичавшем дворе, одинокая, брошенная, обитая дождями, и только ржавый замок напоминает людям, что где-то на свете еще есть хозяин этой хаты. Хорошо, если хозяин найдется. А если нет, то хату расшатает ветер, подточит шашель, а ее ненужные остатки возьмут родственники этого хозяина на топливо – все-таки даровщинка. Такая судьба ждала и Зоину хату. Но, знать, стояла она на счастливом месте и суждено ей было снова ожить.

Евгений волновался. Что-то хорошее, светлое было у него к Зое и не погасло, горело, как звездочка на небе. Все эти дни Зоя словно помогала ему устоять, словно охраняла его от Олены; вероятно, в этом и был высший смысл их дружбы – помощь и поддержка. Правда, этой помощью и поддержкой ни разу не воспользовалась Зоя, но зато долго пользуется он.

И теперь он не знает, какое чувство больше всего его волнует. Это он выяснит сегодня, и тем хуже для него, если Зоя в его душе перестанет быть тем, чем она была до сих пор.

Вскоре обычная человеческая пытливость овладела им, и он словно входил в какой-то иной мир, неведомый, полный неожиданностей и загадок. Теплые светлячки окон манили его, и было приятно думать, что за этими светлячками она, не навеянная воспоминаниями, не выдуманная, живая лесная девушка. По вечерним цветам, которые особенно сильно пахли к дождю, по гнездовью для аистов, которых приглашали поселиться на хате, еще по каким-то едва уловимым приметам он чувствовал, что это ее очаг. Он был уже около порога, когда вдруг в хате заплакал, а может, засмеялся грудной ребенок. Евгений не знал, что Зоя уже стала матерью. Он подошел к окну не как ночной разбойник, а как друг этому маленькому гражданину. Посреди хаты стояла пустая коляска-плетенка, а ее обитатель на это время переселился в корыто, из которого поднимался пар. Над корытом, как лебедь над озером, раскрылился Павел Пороша – он стал отцом! А Зоя лежала в постели на красных подушках и блаженно, завороженно улыбалась. Губы и щеки у нее побледнели, их больше не жег загадочный девичий румянец, глаза не изливали диковинной лесной печали, под зубчиками рубашки не волновалась созревшая грудь. Теперь это была не девушка, а настоящая лесная царица – спокойная, гордая и властная. Всю ее переполняло сознание чего-то значительного, завершенного, а может, даже и не совсем земного. И Евгений понял, что теперь он для Зои в ее сказочном лесном мире только забытое затерянное деревце.

* * *

Больше Евгений не видел Зои, но не мог забыть ее отчего дома, в котором после стольких лет тьмы и пустоты снова забила жизнь, расцвело большое человеческое счастье. И Евгений начал приглядываться к своему отчему дому – до сих пор он был к нему немного равнодушен, а теперь начал чинить и прихорашивать его – все только своими руками. Тихо радовалась мать – сын обновит хату и приведет невестку. Разве не так было испокон веку? Он снимал старую прогнившую крышу, ушивал хату новыми снопами и невольно напевал, удивляя своими мелодиями аистов на повети и соседей. Никто и не подозревал, что это была известная им песня об отчем доме…

Старенький, подслеповатый, сутулый, иногда даже горбатый, но родной, до боли родной. Все видел этот дом на своем веку, все выстрадал и выстоял – он непобедим, как земля, на которой стоит. Он может десять раз сгореть, в нем могут все вымереть, но довольно какого-нибудь молодого побега, как в нем снова затеплится жизнь и его снова белят, красят, принаряжают, обсаживают мальвами, огораживают березовым тыном или обносят лозовым плетнем, и снова смотрит он чистыми окнами на сельскую улицу, в конце которой ставят и ставят новые дома. Когда же он уж очень стар и начинает клониться, а нового поставить не на что, его потихоньку подпирают с тыльной стороны дубовыми столбами, и он снова стоит наперекор невзгодам. Но даже когда его разрушают, то кое-что берут для нового дома – так отец передает что-то сыну, а сын своему сыну. Одни умирают, другие рождаются, и на том веками стоит отчий дом, как памятник тем, кто поселился в нем впервые. И пусть вы живете в каменных палатах, пусть над вами сияют люстры, но если вы живете честно и потому иногда бывает вам трудно, то вам приятно вспомнить осеннее бездорожье и отчий дом, в котором начиналась ваша жизнь. От вас зависит, что вы оставите своим детям, но не браните своего отца за скупость – он мечтал оставить после себя лучшее наследство. Уважайте то, что он оставил, трудитесь ради большего, и если не придется вам жить в отчем доме – может, тесно, неудобно в нем, а может, большие дела вершите вдалеке от него, – так хоть поезжайте взгляните, проведайте тот двор, в котором прошли ваши первые весны – это вам пригодится для сердца и для души, для вашей каждодневной работы, потому что, кроме уважения к людям, к простым людям, которые вас родили, вы больше ничего не вынесете из отчего дома. Может, за это я и люблю его…

Так пел Евгений, а дом становился все красивее, все веселее, все моложе, и птицы, возвращаясь с охоты, не сразу узнавали его. Потом им было любо смотреть с повети на новую крышу, словно вышитую золотом, на покрашенные окна и двери, на новые ворота, которые чувствовали себя, вероятно, чуточку неудобно на первых порах. После своей хаты он принялся за другие – все же он председатель, и в Замысловичах началось что-то необычайное – село прихорашивалось, словно готовилось к великому торжеству. Каждый день собирались на толоку[10]10
  Толока – работа миром не за плату, а за угощение.


[Закрыть]
, день и ночь жег кирпич старый Шепетун, и Евгений заметил, что люди как будто помолодели вместе с селом. Только его мать оставалась все такою же старенькой – у нее была причина стареть, своя, материнская причина…

Ее добрый сын, видно, не уберег своего сердца. Часто возвращался домой почти на рассвете. В такие ночи мать не спала, открывала кухонное оконце, выходившее в палисадник, и с тревогой высматривала сына. Казалось ей, что она уже знала все, не знала только, к кому он ходит. Наконец подследила, что он возвращался с улицы, где живет Карп Сила. И тут ее воображение нарисовало страшную картину. Приходит от тракторов промасленный грозный Карп Сила, застает Евгения у своей Марийки и убивает его. Разве может защититься Евгений от такого великана, как Карп? И мать решила, пока не поздно, спасти сына от этих страшных хождений… Как-то встретила Марийку, праздничную, веселую, подрумяненную, отозвала ее в сторону и таинственно сказала:

– Марийка, погубишь и себя и его…

– Кого, тетенька, кого? – сгорая от любопытства, переспросила Марийка.

– Сына моего, – ответила мать, зло взглянув на Марийку.

Но та не смутилась, даже не моргнула хитрыми карими глазами, только прыснула искренним беспечным смехом, и мать поняла, что напрасно выдала ей свою тайну.

Мать стала осторожнее, хотя вместо одного подозрения в ней зашевелились тысячи других. Теперь она не боялась, что Карп Сила убьет ее сына, она боялась, что сын сам ославит себя. Однажды пересиживала она свою бессонницу, смотрела на розу, которая в муках рождалась под окном, прорывая свою броню, и сегодня не беспокоилась за сына – сегодня он всю ночь скирдует с людьми луговое сено. Ночь скрипучая, сухая, без росы, и слышно далеко-далеко. Каждый звук в такую ночь отдается, как в бочке. Мать слышала, как люди возвращались, как пели песни. Может, на одном из тарахтящих возов сидит ее сын и выводит:

 
Ой, не шуми, луже, зеленый байраче,
Не плач, не журися, молодий козаче!..
 

Это его любимая песня. И матери так хорошо, так легко. Если б так было всегда, то, может, отступила бы от нее жестокая старость. Но, люди, что увидела она на рассвете! Ее сын возвращался не со всеми вместе и не один, а с Оленой. Они шли по улице не спеша. Олена несла на плечах грабли с несколькими выломанными зубьями. Предчувствие чего-то нехорошего заставило мать прикрыть окошко, но она никому не сказала о своем страшном подозрении. Только сильнее загоревала, почувствовала нездоровье и неожиданно слегла.

И ничего в жизни так не хотелось Евгению, как поднять мать и снова поставить на неугомонные ноги. До сих пор он как-то не задумывался над тем, как тяжело было старой матери одной. Пил воду и не думал, что эту воду приносила мать, ужинал и не думал, что этот ужин готовила мать, надевал чистую сорочку и не подозревал, что ее выстирала мать, надевал так равнодушно, как будто в сундуке всегда лежали чистые сорочки… Теперь все это он делал сам, приучал к домашней работе маленькую Галю, их приемную дочь, которая старалась, хотела угодить больной бабушке. Пусть бы уж так и было, только бы жила мать, только бы никогда не стихал в хате ее стон. Евгений привозил докторов, о чем-то потихоньку от матери перешептывался с ними, верил им. А мать уже не верила, только улыбалась уголками рта. Так и умерла с доброй материнской улыбкой. Перед смертью зачем-то просила позвать Олену Мурову. Хотели выполнить ее последнюю просьбу, искали Олену, но не нашли: в тот день не было ее в Замысловичах.

Но на поминках Олена была в доме за хозяйку. Делала все так просто, естественно, непринужденно, что будь это другой день, то, может, Евгений и не заметил бы отсутствия матери. Но после поминок Евгений еще долго горевал с маленькой Галей, которая не переставала оплакивать покойницу. Ее слезы, наконец, начали раздражать Евгения, и как-то в воскресенье он сказал Гале:

– Бабушка не любила плаксивых и сама редко плакала. Давай лучше проведаем ее.

Нигде так буйно не растут цветы, как на кладбищах. Над отцом целое семейство красных, высоких мальв, но он не мог уделить ни одной из них матери, которая почивала по соседству. Но что за диво? Кто-то уже раньше них принес цветы. Еще не завял полевой снопик, из которого горделиво выглядывала колючая ветка шиповника с нежными цветами. Чья же это добрая рука связала его? Положили рядом белые домашние розы, которые так любила мать, и долго стояли в задумчивости. Было тихо и торжественно. Даже пчелы не залетали сюда за медом. Все умолкло. А сколько всего скрыто за этим молчанием! Одни прожили жизнь славно, честно, другие выстрадали свое счастье, да не сумели его сберечь, а иные, может, и не видели, какое оно…

Собирался дождь, и Евгению не хотелось идти домой – грустно в дождливую пору сидеть одному в хате. Вместе с Галей отправились к Олене. Должен был приехать Муров, мог заглянуть Громский, который жил по соседству, и они вместе посидят, потолкуют за чаем. Олену застали в садике, у костра – она варила варенье из зеленых слив. Странно было видеть эту полевую обветренную женщину за таким необычным для нее занятием. В белой повязке, в сарафане, в тапочках она казалась совсем другой, чем за своим рабочим столом или на рессорках в поле. Женщина, имеющая подчиненных, может легко утратить свое обаяние, засушить себя, стать холодной руководящей особой. Начинается все с тех пустых словечек, которые ничего не будят в душе, кроме послушания, и кончается тем, что приобретенное на работе она несет домой, и тогда это уже настоящее несчастье. Лучше пусть и на работе она остается женщиной, от этого подчиненные станут понимать ее ничуть не хуже, а муж будет ей благодарен. Олена не растратила своей женственности, и, может, за это ее любил Муров; а на работе ее слушались и уважали люди полей, на вид грубые и грозные, на самом же деле очень нежные, покорные созданья, сердца которых легко завоевать женщине. Олена знала, что каждый из ее подчиненных чуть влюблен в нее, даже великан Карп Сила не может скрыть своей растерянности, когда Олена бывает в его бригаде. И только одно сердце не покоряется ей… Кто мил тебе, тому не мил ты. Болезненно улыбнулись орехово-черные губы, жаждущие, потрескавшиеся, покосились на гостя синие лукавые глаза. Сейчас придет Муров и бог весть что подумает, – Олена взглянула на хищную тучу, которая только что проглотила солнце, и ее шея поразила Евгения своей нежностью.

– Вы сегодня такая чудесная!

– Такая, как всегда, и совсем не чудесная.

О нет, сегодня вы особенная…

– Разве перед дождем? Или вы не ждете дождя?

– Жду… Рожь наливается…

Пламя покачнулось от ветра, в огне зашипела одна, другая капля, пошел дождь, и Олена пригласила гостей в дом. Угощала их сливовым вареньем, на редкость вкусным, и Галя так была удивлена превращением слив, что смотрела на Олену как на волшебницу. А Евгения удивило другое. На столе, в зеленой вазочке, наполненной водой, одиноко грустила ветка шиповника, колючая, неприступная, еще живая. Олена заметила его замешательство и с запальчивостью сказала:

– Не нравится? Что ж, кому-нибудь надо и шиповник любить…

Он вздохнул, так и не сказав, чем поразила его эта ветка. Ему не хотелось встречаться с Муровым. Выходя, споткнулся на пороге, а в воротах вслед ему насмешливо скрипнула калитка на цепочке. После дождя, казалось бы, не должна скрипеть… Кажется, сегодня совершилось то, чего он боялся, чего почти нечеловеческими усилиями так долго и старательно избегал. Неужели отныне ему не будет жизни без нее? Зелено поднималась трава, а в душе творилось что-то необычайное – еще никогда в жизни не чувствовал он себя таким безнадежно несчастным и вместе с тем счастливым до умопомрачения. Евгений испытывал потребность лететь куда-то и долго еще кружился по селу, и все вызывало в нем только восторг, а когда он опомнился, наконец, около своего дома, ему снова захотелось подняться на холм, за село, где живет Олена. Но там уже был Муров, и Евгений покорно вошел в свою пустую хату. На стенах красовались жар-птицы, нарисованные матерью, и все в доме напоминало ему о ней, – пока он обновлял хату снаружи, мать украшала ее изнутри, чтоб молодым было приятно и уютно здесь жить.

* * *

Давно отцвел шиповник над дорогами, осыпались полевые маки, ослепли васильки и затерялись во ржи. Галя больше не оплакивала бабушку, а Евгений не ходил на кладбище – кого больше нет среди нас, те забываются, и только время от времени мы вспоминаем их добрым словом. Что ни день, то у людей новые заботы, за которыми некогда отдаваться печалям и горестям. Евгений с Оленой осматривали поля перед жатвой – раньше эти осмотры происходили чуточку в другом составе с непременным участием Карпа Силы. Где-то во рву, в калине, лукавила иволга, а в пшенице радовался перепел, дождавшись спелого зерна.

«Тише, – шепчет ему жена, – тут люди». Перепелиное семейство утихает, после одной беды надвигается другая – над полем лениво прокатывается отзвук далекого грома. «Кроме птиц, никого нет поблизости, – думает Олена. – Тут нас никто не услышит…»

Олена так долго ждала этого случая, так много хотела сказать Евгению и не могла подыскать ни одного подходящего слова – большие слова потерялись, а маленькие казались ненужными для такого разговора. Вдруг Евгений взглянул на нее из-под выгоревших бровей, как бы говоря: «Не надо. Я все знаю. Разве не ради тебя отрекся я от Зои? Разве не ты одна владела моей душой так долго и так незаметно? С первой встречи – помнишь шахматы? – я чувствую в тебе что-то необычайное, милое для меня, и с тех пор я ни разу не разлучался с тобою. Я ходил с тобою к Зое, я думал, что Зоя прогонит тебя, но ты оказалась сильнее, ты победила без единого слова, и за это я хочу обнять тебя крепко-крепко, в первый и, может быть, в последний раз, ведь я всегда знал, что ты не можешь быть моей. У тебя есть обязанности, которые стоят выше нашей любви. Ты помогала мне жить, и за это я обнимаю тебя чисто-чисто. Только молчи. Зачем слова, когда говорит сердце? Разве этого недостаточно?..» Олена вспыхнула в его объятиях и отшатнулась, только теперь поняв всю силу своего чувства, выношенного в жестоких муках. Неужели это правда и неужели никого нет поблизости, кроме птиц? Она хочет, чтоб никто никогда не узнал об их любви. Может, когда-нибудь люди сложат о ней легенду, но пусть не выдумывают того, чего не было, ведь люди любят прибавить…

Теплый крупный дождь застал птиц и людей среди поля. Легкое штапельное платье на Олене промокло насквозь, село, от него шел пар, косы-рыжики тоже причесал дождь, живые капли блестели на горячем лице. Птицы остались в поле, а люди, доверчиво взявшись за руки, побежали к лесу. На баштане, у леса, дождь прибил гуденье, омытые арбузы поблескивали, как выкупанные дети. Никого не было, ни Поликарповны, ни ее Антона Плана – арбузы еще зеленые, и их можно не стеречь. В курене чудесно пахло слежавшимся сеном, а дождь лил, как из ведра. Над баштаном стрельнула молния, острая, меткая, взволнованно отозвался гром. Но летние дожди недолги, а летние громы любят кочевать, как цыганская кузница. Вскоре, будто за лесом, а на самом деле далеко-далеко выступила радуга, огромная, на все небо, как сказочные ворота в неизвестную, но манящую жизнь. Людям почти всегда жаль, что эти ворота недолговечны – постоят, поманят и исчезнут…

Переждав дождь в курене, люди снова идут по полю, омытому, свежему, напоенному. Скоро ему придется отдавать свои богатства. Олена любит жатву. Как это чудесно! Стоишь на скирде, кладешь сноп к снопу, скирда все растет, и ты на ней становишься какой-то могучей, крылатой, чувствуешь все полевые запахи, упиваешься, пьянеешь, и ничего тебе уже не страшно, и видно далеко-далеко вокруг… Над тобой глубокое, задумчивое небо, а внизу тихо спускается вечер. Откуда-то набегают туманы, теплые, подвижные, словно живые. Перебегут дорогу, перекатятся из одной долины в другую и стоят, словно чего-то ждут. С Кормы-озера в такие вечера подымается семейство откормленных уток, охота на которых еще запрещена, и кружатся, не подозревая, что скоро они недосчитаются многих своих родичей… Олена вспомнила, что Муров тоже охотник и тоже выйдет на охоту. Каждую осень он приносит диких уток, и по этому поводу в доме устраивается маленький семейный праздник, непременным гостем на котором почти всегда является Степан Яковлевич Стойвода. Этой осенью, если только Мурову посчастливится, Степан Яковлевич придет на дикую утку не один, а со своей милой Парасей.

* * *

Послежнивье на Полесье короткое, полное див и неожиданностей. Незаметно, без вихрей прорываются влажные ветры и приносят дожди с последними грозами. Опустевшие, словно бы ограбленные людьми поля умолкают, грустят о своих богатствах. Над полями проносятся куда-то тесные, дружные стайки откормленных скворцов… Загрустивший лес роняет первые пожелтевшие листья – предвестников осени, словно хочет очистить от них свое зеленое убранство. Но чем больше листьев роняет он, тем больше зловещей позолоты появляется в его гордых непокорных вершинах – ничто уже не может остановить прихода осени…

Громский возвращался домой в том чудесном настроении, которое посещает директоров МТС не часто, потому что у них всегда много забот, и, может, потому они почти всегда грустны, озабочены. Громский почему-то вспомнил, что ему давно не приходилось танцевать, и он с удовольствием пойдет сегодня на танцы, если, конечно, замысловичский клуб не забыл, что сегодня суббота. Нет, не забыл. Об этом оповещала афиша, приклеенная на своем традиционном месте, между двумя почему-то вечно заспанными окнами: «Сегодня вечер народных танцев», – прочитал Громский и улыбнулся. На такой вечер непременно придет Маруханка, а лучшей напарницы для танцев Громский и не желает. Маруханка танцует легко, смело, как-то по-своему крылато. За все лето Громский впервые вспомнил о ней и улыбнулся, подумав, что за работой совсем забыл о том, что он молод и что есть на свете женщины… А может, и не странно, что он забыл о ней. Ведь только раз проводил он Маруханку домой. Сегодня, конечно, он проводит ее еще разочек, если только Маруханка пожелает этого, не откажет ему в такой любезности. «Ведь первые проводы обошлись благополучно», – раздумывал Громский, радуясь, что ему еще не дали прозвища, которого он боялся больше всего.

Вот и сейчас, не чувствуя за собой ничего плохого и пребывая, как уже было сказано, в на редкость хорошем настроении, Громский спугнул с дороги стайку мальчишек, чем-то очень похожих на стайку скворцов, которых видел Громский в поле. Они так же перелетают с выгона на выгон, так же щебечут… Расступившись, стайка бросилась за машиной и начала кричать на всю улицу:

– Маруханкин бранец[11]11
  Бранец – пленник. (Укр.)


[Закрыть]
поехал! Маруханкин бранец поехал!

Пристыженный Громский остановил машину и, не сходя с места, некстати переспросил запыхавшихся мальчишек:

– Кто-кто?

Один из них, который, вероятно, горланил больше всех, славный на вид, худощавый озорник, испугался, потупил глаза, но не покривил душой и пролепетал:

– Маруханкин бранец… Так вас все называют…

«Проклятье! – подумал Громский, у которого сразу отпала всякая охота к танцам. – Там я был Парасиным приймаком, тут – Маруханкин бранец… До каких же пор это будет продолжаться?»

Громский не впервые чувствовал, что для его положения, для его авторитета, для занимаемого им в жизни места, которое ему досталось не легко и не случайно, ему чего-то еще не хватает. Но сейчас он совсем не подумал о Парасе, вспомнив слова одного философа: «Не бегай за огнем к соседу, умей зажечь свой огонь…»

И Громский подумал об одной девушке, которая осталась в городе и с которой он когда-то долгое время дружил. Не то чтобы он любил ее, нет, но никогда не был к ней равнодушен. Даже в Несолони, когда на его пути появилась чудесная Парася, Громский не забывал эту девушку – некоторые черточки в Парасином характере напоминали ему о ней…

Только у той девушки были всегда холодные руки. Громский хорошо помнил этот подмеченный им изъян, по пока Громский не спешил жениться, этот изъян приобретал какую-то отталкивающую силу, был даже как бы кстати. Теперь же Громский не придавал ему решительно никакого значения.

Вскоре он привез ее, эту девушку, но долго никому не показывал. «Какая-то уж очень домашняя», – говорили о ней в Замысловичах. Но никто не удивлялся тому, что он женился. Такие осмотрительные люди, как Громский, женятся всегда неожиданно. Но вот в одно из воскресений он пришел с нею на танцы. Она была неказиста на вид, маленькая, чернявая, одета простенько, совсем не на городской лад, – замысловичские молодицы одевались куда изысканнее. Но это не мешало Громскому дрожать над нею, смеяться, быть счастливым. Танцевал он с нею осторожно, ласково, словно боялся ее переутомить. А называл ее Надюшенькой…

В этот вечер Громский удивил Замысловичи не только своей женою. По настоянию Надюшеньки он привел в клуб своих сестричек – это был их первый девичий выход на люди после того, как они оставили город и стали жительницами Замысловичей. Сестрички тоже были одеты простенько, еще по-ученически, в коричневые кашемировые платья, но без белых вышитых передничков – этим, вероятно, подчеркивалось, что они вышли из школьного возраста. У сестричек еще не было в селе ни друзей, ни товарищей, и они чувствовали себя очень неловко, одиноко, переглядывались, бледнели и краснели, умоляя глазами братца и Надюшеньку не оставлять их одних. Но Громский, очевидно, не собирался быть их вечным опекуном (когда-нибудь у него заведутся и свои дети!), к тому же ему хотелось танцевать, ноги у него были устроены так, что не могли оставаться спокойными при звуках музыки, особенно теперь, когда на душе столько радости. Позже других в клуб пришел Евгений – только что от парикмахера и одетый по-праздничному, в дорогой темно-серый костюм, которому Громский, несмотря на всю свою прежнюю осведомленность, не мог определить цены. Шелковистые покорные волосы, полегшие, будто и вправду переспелый овес; загорелое обветренное лицо; нос с горделивой горбинкой и белый крылатый воротник сорочки, откинутый на пиджак, – все это чудесно шло к той мечтательности, которая теплилась в глазах Евгения, строгих, серых, с голубинкой. В этот вечер замысловичский председатель казался особенно недоступным для женских сердец, даже самых безудержных, искушенных, коварных, но для Громского он был просто Евгением, очень славным, но с теми недостатками и несчастьями, которые для Громского стали уже прошлым. А Евгений, вероятно, еще не скоро избавится от них и еще долго будет приходить на вечера один. Возможно, это было на уме у Громского, а может, дала себя почувствовать директорская солидность, но он поздоровался с Евгением подчеркнуто свысока, как здороваются старшие с младшими, а лучше сказать – семейные с гордыми одиночками. Потом Громский стал знакомить Евгения со своим семейством, а познакомив, не удержался, чтоб не пощупать костюм кончиками пальцев, и был тут же пристыжен Надюшенькой за такое бестактное любопытство.

– Извиняюсь, – смущенно сказал Громский. А через минуту, оставив на Евгения сестричек, он в который уже раз вошел с женой в круг танцующих. Поглядывая из-под спадающего на лоб порыжевшего за лето чуба, он улыбался и что-то нашептывал Надюшеньке. Евгению не трудно было догадаться, что Громский рассказывает про него, Евгения, он случайно поймал на себе проницательный взгляд Надюшеньки, когда та легко кружилась со своим Громским в медленном вальсе. Евгений пожалел, что не умеет танцевать и должен развлекать сестричек Громского более примитивным способом, то есть разговорами, которые в таких случаях никогда не ладятся. На все вопросы своего нового знакомого сестрички отвечали сдержанно, боязливо, растерянно – при других обстоятельствах они непременно проверили бы свои ответы у братца, и Евгений в душе улыбался над их житейской беспомощностью, но обе девушки были безупречны. У старшей, строгой, стыдливой до смешного, была темная коса с красной лентой, глубокие, задумчивые, такие же, как у Громского, карие глаза, а младшая словно отбилась от их рода: светловолосая, чуточку легкомысленная красавица, она не слишком вслушивалась в разговор, а больше интересовалась сельской публикой и даже успела ответить сдержанной насмешкой на чей-то навязчивый взгляд.

После вальса встал Антон План в черном выглаженном костюме и важным педагогическим тоном напомнил, что уже десятый час вечера и что детям школьного возраста пора домой. Обе сестрички испугались, побледнели, но не послушались грозного школьного сторожа и домой не пошли, остались до конца вечера. На последний танец Громский пригласил Маруханку, и ее горячая влажная рука напомнила ему неудачную холостую жизнь…

В этот вечер Евгений проводил Громских до дому. Евгений чувствовал в душе, что их семья внесет что-то новое в Замысловичи, что-то такое, чего селу, может, всегда недоставало. Дольше всего Евгений жал руку Надюшеньки. Ведь с ее появлением как-то сразу обрисовалась и уверенно вышла на люди вся их чудесная семья, в которую сегодня успел чуточку влюбиться не один он, а все Замысловичи.

В эту осень в Замысловичах открыли амбулаторию, по соседству с парикмахерской дяди Вани. Надюшенька стала заведовать ею и незаметно, тихо начала входить в замысловичскую жизнь. Надюшенька оказалась очень заботливой и очень внимательной к людям. За это люди платили ей любовью и уважением и называли Надеждой Николаевной. И Громского теперь тоже начали называть Громским.

У Надюшеньки, как и раньше, были холодные руки. Но Громский теперь в душе как бы извинялся перед нею за свою прежнюю излишнюю наблюдательность. Что руки, если он любил ее, а в любимом человеке даже недостатки иногда кажутся достоинствами. Изредка, когда своих дел было меньше, Громский провожал Надюшеньку на работу. Ему казалось, что теперь нет на свете человека счастливее его. А тут еще осень такая солнечная, манящая, прозрачная! И Громский удивлялся, почему не поют жаворонки. Забыл на радостях, что не та пора…

* * *

Привет вам, Замысловичи, со всеми вашими богатствами, с любовью, со всем, что у вас есть хорошего! Не отвечают. Должно, разбогатели, загордились… А может, заслышали скрип возов и снова подумали про Несолонь недоброе? О нет, те времена уже прошли, и пусть не будет им больше возврата! Разве вы не видите, кто сидит на переднем возу? Парася. Может, Степану Яковлевичу, как бывшему начальнику района, немножко неудобно отдавать чужие долги, а может, из каких других одному ему известных соображений он не поехал и послал вместе себя Парасю. Правит лошадьми все тот же Ясько Слонь, молодой, краснощекий, сильный, а Парася, одетая по-осеннему, в черном, как галка, платке, сидит на коврике и смотрит на Замысловичи. Это здесь каждую осень попрошайничала Несолонь. Парася всегда была против этого, и сегодня она объяснит Замысловичам, почему так получалось. Это даже хорошо, что Степан Яковлевич послал ее вместо себя, может ему было бы неловко заступаться за Несолонь, а она, Парася, расскажет всю родословную своего села, расскажет, как заводилась и как выводилась нужда, расскажет и о будущем Несолони – пусть знают люди всю правду. Парася оглянулась и не могла не рассмеяться от всей души: Хома Слонь и все похожие на него родичи сидят на полных мешках такие гордые, торжественные и неподвижные, словно отныне им принадлежит полмира. Запели бы, что ли, а то и в самом деле смешно… «Пускай себе…» – сказал Ясько, разделяя их торжественное настроение. Парасе самой никогда не приходилось брать хлеб в долг, она не знает всей горечи этого, не знает и радости отдачи. А они знают, они еще и сейчас не совсем верят, что так изменилась их судьба, но под ними – полные мешки, набранные не где-то в бывшем их приходе, а в родной Несолони, и радости их нет предела, сейчас мир вправду принадлежит им, потому что они считают себя самыми богатыми на свете.

Хлеб, хлеб, хлеб! Ты был всегда самым большим из богатств. Если тебя мало, чванливое золото просто ничто. Его закапывают в землю, как мертвеца, его прячут за коваными дверями, как подлого преступника, а хлеб и в пышные хоромы и в простые крестьянские хаты издавна вносили на подносах с почтением. Ты, золото, годишься только для того, чтобы на тебе подавать к столу обыкновенный черный ржаной хлеб. Недаром обедневшие народы отворачивались от государств, у которых было много золота, и протягивали руки к тем, что имели много хлеба. Хлеб перевешивает все. Одно пшеничное зерно тяжелее горы золота. Брошенное в землю, оно за один только год дает тысячи зерен. А золотой мешок век пролежит в земле и ничего не уродит. Не потому ли на Руси никогда не откажет в хлебе сосед соседу, село селу. Возможно, в других государствах не так заведено. Там, где владычествует золото, Несолонь разорилась бы и пошла по миру нищенкой. А у нас нет. Мы одалживали хлеб – на богатство. Мы хотели, чтобы и у Несолони был свой хлеб, и, может, потому так горько укоряли: «Ну и наказал бог соседями! Пора, Хома, иметь свой хлеб!»

И вот Хома везет свой хлеб. Он чувствует себя героем и кричит Парасе:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю