Текст книги "Родная сторона"
Автор книги: Василь Земляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Вся бригада собралась судить Василинку. Были тут все наши знакомые, пришло немало народу и из других бригад. Одни только что сошли с тракторов и стояли неумытые, в промасленных комбинезонах, с красными от пыли, а может от бессонницы, глазами. Были и такие, что, отработав ночную смену, успели отдохнуть, у них был «выходной», праздничный вид. Только обветренные лица и мозолистые руки свидетельствовали о том, что это тоже люди полей и что они ненадолго ушли от борозды. За маленьким кухонным столиком, который вынесли из вагончика и для такого случая прикрыли газетой, сидели трое: Сабит, Степка и Юрка из Воронежа. Против них на шаткой скамеечке, сбитой из трех досок, сидела измученная, расстроенная Василинка с болезненно блестящими глазами и бледным заострившимся лицом. У ног ее лежал крапивный мешочек с жирными пятнами от сала. От мешочка уже не пахло кладовой, а только просоленным салом. Яша, который стоял к Василинке ближе других, облизывался – ему был хорошо знаком этот запах старого прожелклого сала. Особенно любил он этот запах в зеленом борще, которого тут не варили, – не было щавеля. Василинка безнадежно смотрела в одну точку, должно быть на верхушку тополя, где аисты успели свить гнездо и теперь прислушивались из этого гнезда к Сабитовой, очевидно не слишком понятной им, речи. Он говорил, что этот позорный факт не советует записывать в протокол, что этот позорный факт не должен оставлять следов в истории. Потому и собрание это необычное, это скорее товарищеский суд, приговор которого будет осуществлен, но не записан, опять-таки чтобы не оставлять следов в истории.
Василинка говорила немного, созналась, что убежала, что была в Талаях и вернулась обратно.
У Сабита было доброе сердце, он с сочувствием смотрел на Василинку и на каждое ее слово кивал головой. У многих вызывали жалость измученный вид Василинки и крапивный мешочек, лежащий у ее ног. Купреев Яша не выдержал и сказал: «Принять ее!» Юрка из Воронежа, услыхав такое от своего друга, едва не кинулся целовать Яшу. Но, вспомнив, что это выдаст его, сказал с деланным спокойствием: «Я тоже за то, чтоб принять». И Сабит был не против этого, только ждал, когда выскажутся все.
Но вот поднялась Степка. Она оперлась руками на столик, чтобы придать себе солидности, смерила Василинку взглядом с ног до головы и заговорила:
– Никто так не знает Василинку, как я. В последнее время мы дружили с нею, но большой дружбы у нас не получалось. Кто из нас виноват – я не знаю. Может, я не гожусь для большой дружбы, а может, она, Василинка. Но это наше личное дело, и в этом каждая из нас когда-нибудь разберется. А сейчас я хочу разобраться в другом: почему Товкачева Василинка оставила друзей, товарищей и убежала? Почему на всю степь она одна запятнала честь комсомола?
Никому не хотелось пропустить ни одного Степкиного слова, круг, в котором сидела беглянка, суживался, и у Василинки было такое чувство, что сейчас эти люди сгрудятся и задушат ее. Василинке вдруг стало тесно, душно, она расстегнула ворот беленькой засаленной кофточки, ослабила на шее узелок платка.
– Говори, Степка, говори!
– Вы не знаете ее отца. А я знаю, – продолжала Степка. – Это такой человек, который всегда думает только о себе, о своей утробе. Чужое горе никогда не трогало его сердца, а чужое счастье вызывало только зависть. Не он для мира, а мир для него. Таков старый Товкач. А это – глядите! – показала она на Василинку, – перед вами молодой Товкач.
Василинка испуганно оглянулась и поникла головой, из глаз на мешочек закапали слезы. А Степка продолжала, обращаясь к ней:
– Ты жила, как вареник в масле. Ты ни разу в жизни не мерзла, не голодала, ни разу не выстирала себе сорочки. Ты не испытала никакого горя, и когда попала с нами в эту степь, когда пожила, как все, не выдержала, побежала к той жизни, к которой привыкла. Ты оставила друзей, товарищей, оставила степь, как презренный трус оставляет поле боя. И за это тебе нет прощения. Иди, откуда пришла, таким, как ты, нет места в степи, тебе хватит гнилого болотца.
Василинка встала, с отчаянием поглядела на Степку и поспешно протиснулась из круга. У нее не хватило сил слушать этих людей, смотреть им в глаза. Приниженная, сгорбленная, она пошла в степь. В тесном комсомольском кругу остался мешочек с жирными пятнами и мокрыми крапинками от слез. В первое мгновение все смотрели на этот мешочек, потом обратили свои взгляды в ту сторону, куда пошла Василинка.
В вечерней степи остро пахло полынью и свежей пашней. Солнце упало на дальний карагач и, словно уколовшись об него, окровавилось, расплылось. От Василинки падала на степь длинная пришибленная тень. Степка заметила эту тень, и вдруг в ней отозвалось доброе сердце.
– А может, простим ее?
Все молчали. Стояли, прижимаясь друг к другу, и смотрели в степь. Видели, как Василинка уходила в сумерки. Вот уже самой ее не видно, только белое пятнышко платка уходит все дальше и дальше… Скоро пропало и пятнышко. Степь велика, и в ней много дорог. Посмотрим, которую из этих дорог выберет Василинка.
* * *
А как раз в это время у Товкача созрел гениальный план. Суть этого плана такова. Марии Силе присвоено звание Героя за лен. И пока другие, и прежде всех Бурчак, искренне радовались, поздравляли ее, пили за ее здоровье, он, Товкач, забежал чуточку вперед и наедине шепнул Марии:
– Теперь ты Герой. Бросай звено и берись за колхоз. Теперь ты заслуженная, чего захочешь, то и будешь иметь.
Потом то же самое сказал Карпу, и хоть Карп в душе протестовал против этого, товкачев дьявол поселился в Карповой хате и мешал мужу и жене спокойно спать. И в самом деле, не мало ли для Героя звена? То, что у Марийки не было за душой ни школы, ни опыта, предусмотрительно обходилось. К тому же Карп считал, что если человек не умеет как следует делать никакого дела, не может быть ни агрономом, ни зоотехником, ни хотя бы трактористом, то самое для него подходящее место – быть председателем колхоза. В душе он даже удивлялся, почему Бурчак, человек с образованием, согласился стать председателем… Другое дело его Марийка… Нет, ей-богу, Товкач прав – это для Героя как раз подходящее место! И когда Карп по своей простоте душевной сказал Бурчаку: «Смотри, как бы моя Марийка не спихнула тебя», тот рассмеялся. А Товкач учил Марийку совершенно открыто. «Не будь я Товкачем, если не сделаю тебя председателем». Это и был его план: с помощью Марийки сбросить, ошельмовать Бурчака, а потом, когда она начнет заваливать дела, стать председателем вместо нее. Для этого надо быть в глазах людей чистым, добрым, безупречным, надо угодить им, заслужить их доверие. К этому представился подходящий случай. Бурчак отлучался из колхоза для уточнения плана Живана. Его часто видели на болотах с теодолитом. А Товкач, постепенно выбившись в завхозы, упивался властью.
Все так хорошо шло, что лучшего Товкач и не желал. Марийка приходила на каждое правление и не молчала, как раньше, а выступала с видом опытного хозяина. Бурчак поглядывал на нее немного удивленно, но вместе с тем и одобрительно. Думал: «Из такой выйдет когда-нибудь хороший хозяин». Товкач хотел, чтобы это случилось как можно скорее, хоть и не хотел, чтобы из нее получился хороший хозяин. «Какой из бабы хозяин, – думал он. – Колхозу нужен такой человек, чтоб умел и положить, и взять, и колхозника обойти, и начальству угодить». Дома он говорил Насте:
– Ты знаешь, я подучу Карпову Марийку, сделаю ее головою вместо Бурчака, а потом скину ее и сам стану. Теперь мне главное натравить Мурова на Бурчака. А натравить можно, славные козыри имеются.
– Ой, Филимон, у тебя козырей всегда много, а как дойдет до дела, то с шестерками сидишь, – причитала Настя.
«Причитай, причитай, – думал Товкач. – Может, меня сразу после Бурчака выберут. Тогда я Марийку в поле – если ты Герой, то покажи, что Герой, а себе возьму такого заместителя, чтоб он никогда не мог стать головой вместо меня. Тогда я вечный голова. Товкач, Настуся, для того и родился. Вечный голова!» Каждый раз, когда он мысленно выбирал себе заместителя, его выбор падал на Романа Колесницу, который бригадирствовал в Ковалях. «Это человек темный, – думал о нем Товкач, – и никогда не выбьется в председатели».
Словом, все шло как следует, «вечный голова» ждал случая спихнуть Бурчака с помощью Марийки, как вдруг районная газета объявила всему району, что его, Товкачева, дочка убежала с целины. Настя не умела писать, но читать могла и тоже прочитала про свою Василинку. Читала по складам и плакала. Просила Филимона, чтобы он написал Василинке, и он написал дочери теплое отцовское письмо. И скоро пришел ответ на это письмо. И стало ясно, что Василинки нет ни там, ни тут.
Затосковала Настя, тяжко, как только может затосковать мать по дочери. Страшное подозрение закралось в Настину душу, и она часто поглядывала на Филимоновы руки, нет ли, случайно, на них дочерней крови. С тех пор как его сняли с председателей, с ним творилось что-то неладное. То встанет и уйдет куда-то среди ночи, то начнет говорить со сна такое, что Насте страшно становится. Однажды слыхала она его разговор с Грицем Пропажей:
– Ты, Гриць, закутайся в белое рядно и стань на дороге… Я запрягу ему молодых коней, и когда он будет возвращаться ночью из Несолони, бросишь это белое рядно коням под ноги. Не жалей коней, кинь, и тогда я стану головой, а тебя, Гриць, кладовщиком сделаю. Кидай, чего же ты стоишь, как белый ворон! Кидай, гадина!
– Филимон, Филимон! – разбудила его Настя. – Что ты говоришь?
Он раскрыл глаза, сказал:
– Ничего, это тебе показалось, – и заснул.
Теперь Настя припомнила этот разговор, припомнила много других разговоров, и страшное подозрение еще крепче укоренилось в ней. Тайно от Филимона она обшарила ближний лес, от Талаев до самой станции, но никаких следов не нашла… Филимон как-то спросил ее:
– Что с тобою, Настя? Ходишь ты как пришибленная.
Она заглянула ему в глаза отчужденно, со страхом.
– Ты мог бы убить человека?
– Ради того, чтоб стать головой, я мог бы пойти на все, – усмехнулся Товкач. – Э-э, ты не знаешь истории. А цари когда-то как шли к трону?
– Ты же, Филимон, не царь? – ужаснулась Настя.
– Не царь, но и не простой смертный.
Насте стало плохо, и она поскорее напилась воды. Несколько дней она пролежала в постели, а однажды утром встала и пошла к Купрею. Но ни Купрея, ни Онипки в сельсовете не было – поехали на собрание в Замысловичи. Настя вспомнила, что Филимон еще с вечера говорил ей, что сегодня в Замысловичах большое собрание. И Настя тоже пошла на это собрание, захотелось посмотреть на Замысловичи и хоть немножко облегчить свое изболевшееся сердце. Переходя через мостик, заглянула в воду, увидала, что растрепана. Вынула из кос гребенку, причесалась и пошла дальше. В Замысловичах тоже никого не встретила – все, наверное, были на собрании. На выгоне, против клуба, стояли подводы, устланные свежим сеном. «Скоро жатва», – подумала Настя, входя в прохладный каменный клуб. Она протиснулась в дверь и услыхала голос своего Филимона.
– Что вы все укоряете меня моей дочкой? Если уж на то пошло, то я от нее отрекаюсь. Слышите, я отрекаюсь от своей дочери!
– Люди! – заголосила в дверях Настя. – А я от нее не отрекаюсь! Я люблю свою Василинку! Это через него пропала она. Ее там нет, она пришла домой, и мой Филимон мог ее убить…
– Не верьте ей, она сошла с ума! – в бешенстве подступил к жене побледневший Филимон. Несколько рук сразу схватили его, и он только со злобой глядел на Настю.
– О, вы не знаете моего Филимона! – рыдала Настя. – Спросите Колесницу, спросите Гриця Пропажу, они скажут вам, что такое Филимон.
Насте стало дурно, и несколько молодиц взяли ее под руки, вывели из клуба. А Товкач, которого все еще держали, искал глазами тех, кого Настя назвала своими свидетелями.
– Говорите, что же вы молчите! Может, кто видел, как я убивал свою дочку, так пусть выйдет и скажет! Что, больше нет сумасшедших? – злорадно спросил он притихшую толпу и стряхнул с себя тяжелые руки. – Пустите меня, я не убегу.
Он сел и услыхал про себя такое, чего никогда не ожидал услышать. Каждый выбалтывал все его секреты, каждый каялся и просил общество выслать Товкача из села. Мысль эту подал Роман Колесница, чтоб показать свою полную непричастность к Товкачу. А на собраниях часто бывает: один начнет, и все ему в тон. Только Евгений заступился за Товкача. И Товкач этим был так растроган, что подошел к Евгению, сказал:
– Я был твоим врагом, а ты мне друг. Ты один понял Товкача, – и добавил: – Люди, уважайте Бурчака, он на плохое вас не наведет!
По-звериному оглядываясь, Товкач вышел, взял под руку свою больную Настю и повел в Талаи. Всю дорогу приговаривал:
– Пропади ты пропадом, какая дура! Что же, я уж такой зверь, что мог бы поднять руку на свою родную дочь? Ну, скажи, что тебе стукнуло в голову, что ты против родного мужа пошла? Ходи теперь пешком, а на твоей линейке будет Мария Сила ездить. Фу, до чего я докатился на старости лет! Чуть из села не выгнали…
Настя за всю дорогу не промолвила ни слова. Шла словно в тумане, до нее доходили только мужнины тумаки и кое-какие слова. На мостике он остановил ее, подвел к березовым перилам и сказал спокойно:
– Утоплю тебя.
– Топи, – ответила Настя. – Нет Василинки, пускай и меня не будет.
Оба увидели себя в чистой спокойной Уборти. О, как они оба постарели с тех пор, как не стало Василинки! А теперь эта старость будет надвигаться на них еще быстрее.
Пришли к себе во двор. Идол лежал около летней кухни, ловил мух и страшно щелкал зубами. Даже когда Филимон вышел из хаты с узелком, Идол не обратил на него никакого внимания и продолжал щелкать зубами.
– Прощай, Идол, – сказал Товкач.
Выбежала Настя, спросила:
– Ты куда?
– Куда глаза глядят, – сказал Товкач.
Но он побоялся отправиться в далекий мир. Пошел на Несолоньские болота, в отряд Артема Климовича. Он знал, что тому всегда не хватает людей. В МТС кого только мог переманивал, а теперь в этот отряд переманивает. Но это других. А Товкачу пришлось проситься перед всем отрядом, который как раз собрался обедать.
– Артем Климович, прими погорелого.
– Совсем погорел или что-нибудь спас? – с хитринкой спросил Артем Климович.
– Совсем, – выдохнул Товкач из глубины души.
– Ну, что с тобой делать? Иди. Но только если начнешь и здесь воду мутить – выгоню. Нам и так опротивела мутная вода.
Улыбаясь, Товкач перекрестился, что означало: он будет тише воды, ниже травы. Но уже на другой день Филимон подумал, что не плохо было бы стать начальником этого отряда вместо Артема Климовича. Тут Товкач показал бы себя, а отсюда его без всяких разговоров могли бы послать председателем хотя в небольшой колхоз, если уж большой побоялись бы доверить. Сидел на дренажном плуге и все думал, как бы занять место Артема Климовича.
– Эй, Филимон Иванович! – покрикивал тракторист Фома. – Что задумались? Вы плуг углубляйте.
И Товкач углублял проклятый плуг и за день «наплужил» такие кровавые мозоли, каких сроду у него не было. «Нет, – сказал он себе, – не могу я быть рядовым. Мои руки к этому не приспособлены». Ночь он славно проспал на свежем воздухе, а утром снова должен был садиться за плуг, хоть огнем горели мозоли.
* * *
Пока Товкач наживал настоящие трудовые мозоли, желтые, твердые, блестящие – что не мозоль, то целая гора работы, вернемся, читатель, к Василинке, оставленной в степи. По правде признаться, мне жаль Василинку, а еще больше жаль ее молодые годы, без толку потраченные под крышей Филимона Товкача. Хорошего под этой крышей Василинка видела мало, а дурного для себя узнала столько, что, может, хватит на всю ее жизнь. И когда Степка назвала ее «молодым Товкачем», Василинке это было больнее всех других слов. Она не выдержала и пошла в степь. Она не знала, куда идет, знала одно – что больше никогда не вернется в Талаи, под отцовский кров. В эти дни тяжелых испытаний она убедилась, что у нее больше нет отца. И в эту ночь Василинка думала только о матери. Шла степью и разговаривала с нею: «Ты не знаешь, как мне страшно. Где-то далеко воют волки, кричат совы, а кругом степь, степь, степь… Ты спрашиваешь, куда я иду? В степь. Вот так буду идти до утра, потом до вечера, потом снова до утра, пока не упаду. А они станут пахать степь, найдут меня и напишут тебе». Так она шла, а ноги горели огнем. За все время путешествия она ни разу не разулась, ни разу не вымыла ног. И, может, оттого, что горели ноги, ей нестерпимо хотелось пить. Найти бы хоть малюсенький источник. Но никаких признаков воды она не замечала. Перед ней терялась в темноте ночи спаленная за день и теперь остывшая степь. Казалось, вот скоро конец ей, но Василинка шла, а степь не убывала. И вспомнила Василинка, как пахала эту степь, углубляла плуги и как ей казалось, что, если она всю жизнь, до глубокой старости будет углублять плуги, все равно ей не допахать эту степь до конца. Если бы ей сказали: «Тебе, Василинка, надо допахать вон до тех пор», – она бы не убежала, она честно выстояла бы что ей положено. «Хотя бы дождь», – смотрела Василинка на безоблачное небо. Напилась бы дождя. Но дождя ничто не предвещало. Василинка увидала звезду и пошла на эту звезду. Куда-нибудь она ее выведет. Но вдруг эта последняя звездочка погасла…
Очнулась Василинка в чьих-то теплых руках. «Воды», – попросила она. Руки не могли подать ей воды, но крепко обняли ее. Это были маленькие, сильные, трудолюбивые Степкины руки…
* * *
Товкачам в Талаи пришло письмо. Отрекалась их родная дочка Василинка. Она писала: «Я отрекаюсь от вас, я больше никогда не переступлю порога вашего дома. Тяжко мне вспоминать ваш дом, тяжко вспоминать и вас, отец. Вы сами живете не так, как люди, и меня не научили, как надо жить на свете. Этому меня учит другой человек. А вы, отец, не мучьте маму и забудьте обо мне. Я больше не ваша, не ищите меня, все равно не найдете. Обнимаю маму. Василинка». Больше ничего в письме не было. Товкач порвал дочкино послание и бросил в печь, которую как раз топила Настя. Настя выхватила из огня только несколько клочков и спрятала их у сердца.
– Паскуда, – сказал Товкач, – от родного отца отреклась. Жди от нее добра. Вот, Настя, каковы детки. Корми их, воспитывай, а они на тебя плюнут под старость. Надо было удушить ее, пока маленькой была.
– Каковы родители, таковы и дети, – простонала Настя, обливаясь тихими горькими слезами.
А Товкач не плакал. Он надел капелюх и вышел из хаты. В нем тоже клокотало отчаяние, и он не знал, чем унять его. Пошел в Замысловичи, к Громскому. Тот как раз собирался в дорогу. Тодось Сечка уже ждал его у конторы. Товкач отозвал Громского в сторону, прошептал:
– Нашлась.
Громский ничего на это не ответил Товкачу, сел в машину и поехал: мол, теперь мне это все равно. По крайней мере, так его понял Товкач. «И этот от меня отказался», – раздумывал Товкач, возвращаясь в Талаи. Вот то место, где он встретил Василинку, откуда в последний раз проводил на станцию. Остановился, заскрежетал зубами: «Убить бы ее тогда, и не было бы никаких хлопот… Нет, удушить, вот этими руками удушить и схоронить от всего света». Пришел домой. Настя голосила, и он сказал ей:
– Замолчи!
Настя продолжала голосить, и он швырнул ее на середину хаты. Она умолкла, больше не стонала и не плакала.
Настя была сильным человеком и не хотела остаток своей жизни отдать обезумевшему Товкачу. Когда он ушел в отряд, чтобы снова вернуться домой в субботу, на выходной, Настя не стала ждать его, а, пользуясь его отсутствием, начала спешно готовиться в дорогу. Его вещей не тронула, а все свои продала оптом тете Фросе, которая чудесно соединяла работу на звероферме со своим старым ремеслом.
– Ты что, бросаешь Товкача? – допытывалась тетя Фрося, меряя Настю глазами опытной перекупщицы. – Я тоже хочу бросить своего Вареника. Нет от него никакой пользы. Что он там набреет за день, – всегда гол, как сокол.
Насте было не до разговоров: ей нужны были деньги на дорогу. От тети Фроси она зашла к Маруханке, может, та что-нибудь передаст своей Степке. Насте казалось, что если Василинка жива, то только благодаря Степке. И ей хотелось отблагодарить Степку хоть небольшой услугой, привезти ей гостинец от матери.
Была обеденная пора. На грушах, возле почерневших от времени колод, волновались пчелы. Маленький кудлатый песик, который стерег Маруханкину хату, запрятался от жары и даже не тявкнул на Настю. Дверь была на засове, и Настя постучала, потому что знала, что только в обед можно застать Маруханку дома. Но тут случилось то, чего никак не ожидала Настя. Дверь открыл Максим Минович Шайба. Он думал, что пришла Маруханка, и вышел заспанный, разваренный, в нижнем белье, босиком.
– Это вы с тех пор тут? – удивилась Настя.
– С каких пор? – переспросил Шайба, едва справившись с замешательством.
– С тех пор, как от нас ушли.
– О нет! – воскликнул Шайба. – Я уже успел проделать большую работу. А это так, по пути.
– Глупа Маруханка, если вас принимает.
– Настя, что с вами?
– А то, что вы дьявол! – свирепо уставилась на него Настя. – Вы хотели убить мою дочку. Вы моего Филимона сделали таким, как сами. Я вас ненавижу! Будьте вы прокляты! – Она хлопнула дверью. Кудлатый песик, почуяв опасность, бросился к ее ногам, но она пошла со двора так гордо, величаво, что он не отважился ее укусить. На грушах гудели пчелы, и потом на станциях ей еще не раз приходилось слышать подобный гул, только более громкий и тревожный. Она ехала в степь, к дочке… Товкач остался один, с гремевшим цепью Идолом, и с завистью глядел, как живут другие.
* * *
Среди тех, кому теперь завидовал Товкач, была и Маруханка. Она сбросила с себя семнадцать тяжелых лет, бескорыстно отданных Степке, и словно вернулась в свое девичество. Она еще была славной, крепкой, мужчины заглядывались на нее, и она открыла для них двери своей хаты, как только в этой хате не стало Степки. До этого она оберегала не столько свою честь, сколько дочернюю, теперь же в этом не было никакой необходимости – Степка далеко, – и Маруханке захотелось пожить свободно, без оглядки. Ее двери частенько будили утро своим таинственным скрипом, выпуская неведомого пленника, и никому не было до этого никакого дела – Маруханка не трогала семейных, а девчатам не сочувствовала. Она привыкла выходить на работу в приятном опьянении после бурной ночи, а вернувшись с работы, умывшись, переодевшись в чистую сорочку, сидеть на завалинке и ждать, вдыхая густые вечерние настои белых медовок. Было у нее прошлое, была любовь и обман, жестокий, непоправимый, после которого появилась Степка, а теперь ничего нет, Маруханка почувствовала себя свободной, как птица без пары, – куда хочет, может летать, кого хочет, может любить, и хоть нет у нее будущего, но есть настоящее, волнующее, захватывающее, томительное и необходимое для тридцатипятилетнего сердца, которое мужественно и долго ждало этой поры. Теперь она дала сердцу волю и больше не хотела его сдерживать. Она еще могла бы полюбить кого-нибудь одного, но таких рыцарей среди ее поклонников не находилось, и она считала за лучшее не отпугивать их от себя какими-нибудь требованиями – хватит! – она наслушалась коварных, неискренних обещаний и больше не хочет впадать в свое наивное девичество, а хочет пожить девушкой на свой теперешний лад, хоть немножко пожить для утехи и развлечения, пожить для себя.
Когда в Замысловичах появился Громский и пришел в клуб потанцевать, Маруханка на всякий случай показала себя новому директору МТС. Весь вечер танцевала только с ним, вся разгорелась, стала красивою необычайно, вызывала зависть всех женщин и ревность тех мужчин, с кем имела кратковременные связи. Но ни на тех, ни на других Маруханка не обращала никакого внимания, она прилипала к Громскому и боялась только одного, чтобы он не отлип раньше времени, пока завистливые люди не нашептали про нее плохого. Показав себя, она решила – будь что будет! – показать ему и дорогу к своему дому. Под конец вечера, когда музыканты заиграли марш, она не постеснялась подойти к Громскому и сказать:
– Может, вы проводите меня?
Рядом стоял Евгений, и, вероятно побаиваясь, чтобы это не пришлось сделать ему, он подмигнул Громскому и сказал:
– Что ж, проводи.
Давно Маруханка не ходила с таким молодым и скромным парнем. Он даже не взял ее под руку и шел не рядом, а на довольно безопасном расстоянии и почему-то говорил о том, о чем Маруханке давно надоело слушать: о Замысловичах, какие они есть и какими могли бы быть, если бы их построить наново. «Господи, какие все далекие от жизни!» – думала Маруханка, вспомнив свою хату, в которой скончался ее дед. Когда Громский умолк, заметив невнимание своей слушательницы, Маруханка спросила его:
– Сколько вам лет?
– Подбирается к тридцати, – ответил Громский, не зная, хорошо это или плохо для Маруханки.
– Эх вы, романтики, как говорила моя Степка, – и она сама подхватила Громского под руку и повела, как полагается вести старшей младшего. Привела к себе во двор и сказала:
– Вот тут я живу.
Но у Громского уже не выходила из головы Степка. Неужели Маруханка, такая молодая, цветущая, уже успела родить и вырастить такую героическую дочь?
– Так Степка ваша? – спросил Громский, все еще не веря в возможность подобного.
– Моя родная, – с материнскою гордостью ответила Маруханка. И одного этого было достаточно, чтобы насторожить осторожного Громского. Он пожал Маруханке руку, пообещал прийти в другой раз и заторопился домой под тем предлогом, что его ждут неотложные дела. Всю дорогу он думал, могла ли бы Парася уже иметь такую большую дочь. О возрасте человека иногда судят по детям. И странно ему было, что Парася могла бы иметь детей еще старше, хотя на вид она казалась совсем молоденькой, еще моложе Маруханки.
Была и еще одна маленькая причина такого поспешного ухода Громского. Он побаивался, как бы сельские остряки снова не дали ему какого-нибудь прозвища, вроде «Парасин приймак», от которого избавился с таким трудом. Ведь они, остряки, живут в каждом селе, и Громский нисколько не сомневался, что здесь, в Замысловичах, они тоже имеются и только ждут удобного случая. Бедный Громский не знал, что эта работа уже была проделана в те минуты, когда он до самозабвения вытанцовывал с Маруханкой, и проделана, конечно, безо всякого злого умысла, а с пользой для села. Ведь этим село избавляло себя от необходимости запоминать новое имя.
Словно бы ничего и не случилось в Маруханкиной жизни, а какая-то тревога охватила ее этой ночью. Странная тревога! Сердцу захотелось покоя, и она не пошла в пустую хату, отдалась думам, тихим и давним, выношенным годами. Неужели всю жизнь пропадать одной и довольствоваться огрызками чужого счастья? Какое у нее будущее? Какая цена той жизни, которая захватила ее на какой-то час за весь век? К черту всех безликих, бесчестных людей, которые ищут у нее мелкого удовольствия и убегают. У нее тоже есть душа, сердце, и она не хочет продавать их за одну-две ночи! К черту! Хорошо бы полюбить кого-то одного и отныне на всю жизнь. Она чувствовала, что могла бы полюбить этого чудного Громского. Когда танцевала с ним, то вся трепетала, чувствуя его теплую руку на своем плече. А кто он такой? Ей, женщине, так легко покоряющей других, показалось, что он отклонил ее с первого вечера. Пусть! Но это был добрый знак. Изо всех, может, он один смотрел на нее не теми глазами, какими смотрели другие. Не отчаяние, а радость, маленькую человеческую радость оставил ей Громский в эту ночь. Маруханка и не почувствовала, как заплакала… И вот начались у нее ночи раскаяния, чистые, невинные ночи, каких так много было раньше в ее жизни. Не приходил Громский, и никто не приходил, потому что другие думали, что приходит он.
В одну из таких ночей к ней кто-то постучался, тихо-тихо. Не Громский, нет, тому нечего было прятаться. Неохотно открыла она ночному гостю, даже не спрашивая кто. Кто-то, сгорбившись, стоял перед нею, и она сказала:
– Подождите, сейчас я оденусь.
Оделась и опять вышла. Человек все еще стоял. Это был Максим Минович Шайба…
Шайба разжалобился над самим собой и рассказал Маруханке то, что скрывал от других. Тяжелые дни настали для Шайбы после того, как он оставил управление. Он решил во что бы то ни стало спастись от Несолони, считал себя слишком опытным и ученым для нее и, сказать правду, боялся ее. Просто боялся, не хотел загубить свою старость.
Какое-то время он жил у своих друзей, а когда освободилось место лаборанта на опытной станции, он без малейшего колебания стал лаборантом. Тут он будто бы был сподвижником профессора Живана, а когда тот умер, то Шайба продолжал его опыты. Но Шайбе не удалось отдаться этой большой работе. Его заподозрили в чем-то (он-то хорошо знал в чем) и стали преследовать. И вот он пришел к ней. Маруханка выслушала его и сказала:
– Поздно ты ко мне пришел…
Но Маруханка сделала для него все, что может сделать женщина для ненавистного мужа: накормила и обстирала, приютила в своей хате, но не разделила с ним ни одной минуты. Она не простила старой обиды и не поверила вторично. Он клялся, плакал, что пришел навсегда, но ненависть пустила такие глубокие корни, что для другого чувства у Маруханки не было места. Она напекла ему пирогов, собрала в дорогу, а выведя за село, сказала сквозь слезы:
– Иди с богом, Максим! Может, еще куда-нибудь и придешь…
Была ночь. Маруханка в белом платке еще долго стояла на дороге, а Шайба шел неизвестно куда. У него был род, старый род Шайб из-под Чернобылья, но не было племени. Даже Степка, родная Степка, выросла без него. А теперь… Куда ж ему деваться теперь?! Он шел всю ночь, а утро застало его ни с чем. Это было первое утро, когда он испугался своей постылой жизни, схватился за голову и стал прятаться от людей.
* * *
Как-то в сумерки сидит Товкач на ступеньках крыльца, думает свою невеселую думу, а ему из ворот:
– Здравствуйте, Филимон Иванович! Ваш Идол на привязи?
Товкач встает, бежит к калитке и останавливается в нерешительности. И нет у него сил ответить на приветствие. Неожиданный гость смотрит на него своими бегающими водянистыми глазками, спрашивает:
– Как живете, Филимон Иванович?
И снова молчание, жалкое, растерянное, но короткое. Мгновение, и Товкач говорит, показывая свои кровавые мозоли, нажитые на дренажном плуге:
– Так и живем. Все пошло прахом. А как вы, Максим Минович? Забыли про своего верного друга…
Шайба таинственно оглядывается и заходит во двор. Идол гремит цепью, бросается на Шайбу, но в последний момент узнает и лениво, недовольно возвращается в свою собачью конуру.