Текст книги "Родная сторона"
Автор книги: Василь Земляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Постоит, постоит Филимон Иванович возле колхозного двора (теперь это всего лишь бригадный двор), послушает, как Тимош Мизинец отправляет людей на Вдовье болото, почешет затылок, сдвинув шляпу на глаза, и идет к бабке Тройчихе успокаивать нервы. «Хорошо, – думает себе, – что есть в селе такая бабка, у которой можно дешево и сердито любую кручину залить, утопить какую угодно беду. Одним духом выпьешь медную кварту[5]5
Кварта – большая медная кружка. (Укр.)
[Закрыть], и станет тебе легче и милее жить…»
Вот и сейчас сидит Филимон Иванович за столом, а бабка Тройчиха все подливает.
– Недорого, трешка всего…
– Удивительная ты баба! Государство снижает цены, а у тебя, Тройчиха, старая такса.
– Я не государство. Государство богатое, а я бедная.
И держится своего: трешка за кварту. И раньше трешка, и теперь трешка. Говорят, правда, что кварта стала больше, но это как для кого. Кому она большей, а кому и меньшей кажется. Когда-то Товкачу хватало одной, теперь он берется за вторую, а иногда и этого мало.
– Добрая у тебя, Тройчиха, горилка! Ай, добрая! Настоенная на дубовой коре. То, что надо…
Заедает грибами, а она все угощает:
– Пей, Филимон, пей!
И он пьет. Скажет: «Будьмо!» – и после третьей не видит уже ни Тройчихи, ни кварты. Все кружится у него перед глазами, и только песня напоминает, что он еще не выпал из этого вертящегося мира в серую безвестность. Затянет свою любимую:
Коло млина, коло броду
Два голуби пили воду…
Смотрит Товкач на этот мир-оборотень блуждающими глазами и спрашивает:
– Тройчиха, а Тройчиха, ты еще жива? Ты еще на месте?
– Я тут, я тут, Филимон, я на месте…
– А я не на месте. Меня скинули с председателя… Скажи мне, Тройчиха, где правда?.. Молчишь? Такого хозяина столкнули, а ты молчишь… Думали – пропадет Филимон… А он завтра возродится на новом месте. По-твоему, Тройчиха, я пропащий? А по-моему, я не пропащий…
Тут входит в хату сельский поэт Филипп Онипка. Шепчет Тройчихе:
– Одну-единственную для вдохновения…
Осушает кварту, утирается рукавом и делает большие удивленные глаза:
– Филимон! Ты это или не ты?
– Я, голубчик, я. Сложи, Онипка, про меня стих!
– А кварта гонорара будет?
– Будет, голубчик, чтоб я так жил, будет.
Онипка становится в позу, закатывает глаза под лоб и экспромтом выпаливает:
Филимон, Филимон,
Не осел ты и не слон,
Очень хитрая лисица, —
Так вели распорядиться:
Подать кварту, подать две,
Чтоб шумело в голове…
– Налей ему, Тройчиха, налей! Пусть знает Филимонову доброту!
Выпив кварту гонорара, Онипка уходит, напевая свой собственный романс:
Секретарь, секретарь сельсовета
Исчезает, исчезает, как комета…
Товкач больше не пьет, поэтому он здесь уже не нужен, и бабка Тройчиха деликатно выталкивает его из хаты:
– Иди, Филимон, иди. Не мозоль людям глаза. Скажут, напоила тебя, а я ж поклялась Купрею, что больше самогонку гнать не буду. Только еще одну заквасочку – и конец. Я ж не какая-нибудь самогонщица! Иди, Филимон, иди, не мозоль людям глаза.
– А куда идти? Посоветуй мне, Тройчиха, куда?
– Бог тебя знает…
Идет Товкач от бабы Тройчихи по тихой безлюдной улице, на которой Онипка всполошил собак своими стихами. Люди ушли на болото, нигде ни души, и Товкач чувствует, как выходит из него дешевый Тройчихин дух. «А почему я не с людьми? Опомнись, Филимон, опомнись! – говорит он себе, а в голове молоточками выстукивает другое: – Нет, нет, нет! Что там люди! Скорее послали бы куда-нибудь председателем, безразлично куда – в малый или в большой колхоз, в передовой или отсталый, лишь бы председателем… Настя останется в Талаях, а я пойду председателем…» – Ударил себя по обыкновению кулаком в грудь.
– Эх, Филимон! Ты еще попредседательствуешь! Дайте только место!
Затарахтела подвода, напомнив ему о дрожках, соблазнительно звякнули на подводе бидоны, и Товкач почувствовал потребность взяться за вожжи и поправить лошадьми так, как умеет это делать настоящий хозяин. Яша ему не перечил, с радостью отдал вожжи: пусть бывший председатель покучерит. Яша только сейчас увидел, сколько огня и силы в его маленьких приземистых мышастых. «Загонит лошадей», – думал он, прижимаясь к бидонам, а Товкач словно прирос к подводе, скорчился, вобрал голову в плечи и в такой странной напряженной позе оставался до тех пор, пока на лошадях не выступило мыло…
– Добрые кони, – сказал Товкач и отпустил вожжи. – Цени этих мышастых, они того стоят.
– Так ценить, как вы показали?
– Э, голубчик, скотина тоже любит поразвлечься.
– Хорошо развлечение, когда на подводе полные бидоны.
– Лошади одного моего духа боятся…
– Ну, конечно, боятся, думают, что вы еще председатель.
– Лошадям все равно. Это твоему отцу не все равно.
– Я в государственные дела не вмешиваюсь. Отец сам по себе, а я сам по себе.
– Эх, Яша, Яша! Хотел я из тебя человека сделать, а вышло, видишь, одно недоразумение.
– А я и есть человек.
– Человек, да маленький. Разве это дело – сметану возить? Тебе нужна видная работа.
– А какая видная? Хватит с меня и этой. Во время уборки сяду на жнейку, а со жнейки махну на комбайн – вот и выйду в люди.
– Не то, не то, слишком длинная лестница, а я тебя хотел сразу на видную работу.
– На какую такую видную? Лучше комбайнера для меня работы не существует.
– Так ты ж не комбайнер!
– Я не комбайнер, да и вы не председатель.
– Сегодня нет, так завтра буду.
– Эх, дяденька, думаете, так за вас и схватятся! Отец говорил, что вас намечают на Вдовье болото. По этой самой… мелиорации бригадиром.
– Меня бригадиром?.. Сдурели люди! Да меня райком со всей охотой возьмет председателем. Лишь бы я согласие дал…
– Райком возьмет, а люди скажут: не надо! Что тогда, дяденька?
– Яша, Яша… Не знаешь ты, что такое Товкач! – он дернул вожжи: – Вьё, кони!
У Купреева Яши лупился нос – верный признак приближения жатвы. «Хоть бы скорее решали вопрос, – с беспокойством думал Товкач, вглядываясь в даль дороги. – Подойдет уборка, тогда все пропало. Во время уборки никого не снимают и никого не ставят председателем…»
– Вьё, кони! Эх, кони вы мои, кони!..
Что-то давнее и близкое напомнила ему эта неказистая пара… Он начинал конюхом. Его Настя работала тогда дояркой на ферме в Замысловичах. Славные это были дни, ах, славные! Уберет лошадей – и на всю ночь в лесную кошару к Насте. Она незаметно выбежит из куреня, и сидят они вдвоем до самого утра. Слово за слово – и началось. Сразу после свадьбы поставили его старшим конюхом, с этого и пошло. В том же году выбился в председатели. Настя сказала ему: «Это, Филимон, на мое счастье. Это я у тебя, Филимон, счастливая». Жили на Настино счастье, ни печали, ни горя не знали. А когда подросла Василинка, Настя как-то сказала: «Будем жить, Филимон, на дочернее, на Василинкино счастье».
Все шло хорошо, пока в район не приехал Муров. Товкач раньше, бывало, выступит на совещании, так складно обо всем расскажет, так обрисует, что все председатели только рты пораскрывают. А приехал в район Муров, выслушал его раз, выслушал другой и разочаровался в его хитрых речах. Покачнулось Василинкино счастье, а когда Товкача отстранили от председательства, Настя сказала ему: «Поживи, Филимон, теперь на свое счастье». И вот он стал жить на свое собственное счастье.
– Вьё, кони!
Он передал Яше вожжи. Почуяв другую руку, лошади пошли легче, спокойнее…
Ехали через бор. Чуть ли не до самого неба вытянулись сосны, не затихал дятел, выискивая под корой поживу, а внизу, поближе к речке, одиноко ворковал в орешнике дикий голубь… Но вот бор кончился, и перед Товкачом открылась захватывающая картина. Возле Русского Рыцаря стояли табором трактористы. Уборть точно застыла в волнах ржи, и солнце грело ее холодные каменные колени. На скале, под дубом-великаном, стоял Карп в синей рубашке и смотрел на реку. На краю скалы потянулась вверх струйка дыма, потом она оборвалась, и вместо дыма меж дубков вспыхнул веселый костер, над которым хлопотала девушка.
– Слыхали новость? Зоя уже учетчиком у Карпа Силы, – сказал Яша и показал кнутовищем. – Вон она, варит обед трактористам.
– Вижу, голубчик, вижу… А телят на кого оставила? На стариковские ноги! На одного Евсея теляток взвалили? Так ему и надо.
– На какого Евсея? Что вы, дяденька? Евсей вышел в начальство. Он теперь всеми нашими фермами ведает.
– Фермами? – переспросил Товкач и подумал: «А я его затирал». – Неужели всеми фермами?
– Всеми, дяденька, всеми молочными фермами. Стал такой начальник, хоть куда! Укоротил бороду, подрезал усы, подстригся, да еще как – под горшок. Такой молодой, так бегает, на доярок покрикивает. А если спросят его: «Чего кричишь?» – так он всем одинаково отвечает: «Порядки наводим. Филимон запустил, а я налаживаю…» Хе-хе, дяденька, дела идут! За Вдовье болото уже взялись тремя селами сразу, а возле Русского Рыцаря думают плотину ставить, в «Корабельной даче» – санаторий… А всей мелкой живностью, знаете, кто командует? Наш Пороша. Куры, гуси, утки, индюки, кролики – все это под его властью. И даже бурых лисичек собираются разводить. А вы думали? – Яша метнул взгляд на Товкача. – Что это вы, дяденька, ничего не знаете? У Тройчихи, что ли, угорели? У нас такие дела начинаются, а вы ни бум-бум…
– Какие же дела? Что было, то и есть. Мизинца сделали начальником, Порошу поставили над индюками – так разве это дела?
– Эх, дяденька, неужели вы не видите? – Яша показал на Голову Русского Рыцаря. – То, бывало, один комбайнчик на жатву пришлют, а сейчас глядите: три самохода, как гром, стоят. Знаете, какая будет жатва? Такой в нашем колхозе никогда не было. А слыхали, что профессор Живан в Замысловичах лабораторию оборудовал при МТС? Не слыхали? Полную машину колбочек привез из города. Уже и он болотами занимается. А вы говорите: какие дела? Дяденька, дяденька! Угорели вы у бабы Тройчихи… – И как бы невзначай задел Товкача кнутовищем по плечу.
– Ну, ну! – буркнул Товкач, угнетенный своими мыслями.
– Извините, я не нарочно, – улыбнулся Яша и захлопал вожжами, чтоб с шиком въехать в Замысловичи.
Все та же улица, те же дворы, обнесенные плетнями. Собаки, уже привыкшие к Яше, завидев Товкача, подняли такое, что Яше стало неловко, а Товкача разозлило.
– А, черт бы вас подрал! Развелось собачни… – бранился Товкач, радуясь в душе, что есть хоть на ком злость сорвать, которую заронил в его сердце Яша своими новостями.
Но обида засела глубоко и проходила медленно. Товкач пришел злой и в правление. Кондрат Калитка, который знал Товкача лучше, чем самого себя, почувствовал это с первого взгляда.
– Ого, ты теперь за большим столом!
– За большим, Филимон Иванович.
– А как твоя бухгалтерия тут прививается?
– Порядок, Филимон Иванович.
– Ну, ну, Каленикович, старайся. Новое ситечко на колышек вешают, а как постареет, так по углам швыряют…
Из лаборатории вышел Бурчак, без фуражки, в белой рубахе, в дешевых полотняных штанах и парусиновых туфлях. Дружелюбно поздоровался:
– Привет, старина, почему не приходили?
– Имею право отдохнуть за двадцать лет.
– Имеете, имеете. Мы вот скоро санаторий выстроим, так вам первая путевка, Филимон Иванович. За ваши прежние, – Бурчак улыбнулся, – и будущие труды.
Товкач воспринял это по-своему и воинственно подступил к Бурчаку:
– Руководишь? Меня не спрашиваешь? И не спрашивай. Скоро и я пойду на выдвижение. – Хотел сказать обоим: «Послушайте-ка, с кем я буду говорить!» Он сбил шляпу на затылок, подошел к телефону и, сняв трубку, торжественно попросил: – Девушка, дай мне товарища Стойводу… Степан Яковлевич? Доброго здоровьица! Это Филимон Иванович Товкач. Не узнали по голосу? Не беда, голос наладим…
Калитка с Бурчаком переглянулись, а Товкач так старался, так жестикулировал, словно Стойвода не только слушал, но и смотрел на него.
– …Голос наладим, это не беда. Кто-кто, а вы мои ораторские способности знаете. Что слышно, в какой колхоз меня намечают? – Тут Товкач отшатнулся от трубки: – Почему, Степан Яковлевич? Муров против? Растолкуйте ему, кто я такой. Толковали? Ну и что? Против? Так, так… – И это окончательно? Нет? Есть вариант? Так, так… – Прикрыв ладонью трубку, Товкач обратился к Бурчаку: – Слышишь, голубчик, куда дела поворачиваются?.. Дорогой Степан Яковлевич, а какой вариант? Я буду ждать… Спасибо, Степан Яковлевич, от меня и от моей Насти. До свиданьице! Будете в наших местах – не чурайтесь. Пожалуйте на вареники. Моя Настя всегда начеку. До свиданьице! – Он положил трубку и, потирая руки, прошелся по кабинету. – Ну, голубчики, слыхали, кто такой Товкач? – Показал пальцем на потолок: – То-то и оно: человек с потолком в рядовых не засидится. О, нет! Вы отказались от меня, а район Товкача – на выдвижение, на выдвижение!
А пока что он вынужден был возвращаться домой пешком. Даже неказистых Яшиных лошаденок не было под рукой. Еще в конторе Товкач слыхал, как позвякивали порожние бидоны, а теперь видел только след от Яшиной подводы. По этому следу прошла машина, верно Артем из МТС помчался в какое-нибудь село. Эх, еще бы год побыть председателем, и у него, Товкача, тоже была бы машина! Не вышло! На его Стрелке теперь ездит Тимош Мизинец, а он должен ходить пешком.
– Кони вы мои, кони!..
Он боялся опустить глаза, чтоб не видеть своих запыленных сапог. С напускной гордостью смотрел вдаль, словно сидел на застеленной ковром бричке. Так легче на душе, так ощутимее надежда. Идет, смотрит вперед и видит далеко-далеко. Вон в полуденном мареве покачивается какое-то пятнышко, точно мишень, когда долго целишься в нее. Пятнышко растет, и Товкач уже ясно видит что-то движущееся, высокое; уже поблескивают на солнце кованые колеса. Двуколка, а на ней в непривычной позе сидит женщина и помахивает кнутом на высоченную – выше их талаевской Кабины – лошадь. «Кто бы это мог быть? А! – и хватается за шляпу. – Олена Мурова…»
Она остановила лошадь, слезла с двуколки и протянула Товкачу свою маленькую горячую руку.
– Как жизнь, Филимон Иванович? Что-то вы осунулись.
Он провел ладонью по запавшим щекам, подкрутил усы.
– Беда не красит человека. – И, улыбнувшись, показал на ее выезд: – И ваша бида[6]6
Бида (бiда) – двуколка. (Укр.)
[Закрыть] вас не красит. Такой нежной женщине нужно кататься на рессорках, а вас посадили на трясучку. Нет у людей милосердия к женщине.
– Ничего, она высокая, с нее далеко видно. А то с рессорок только придорожье видно. – Она провела кнутовищем по дорожной пыли. – Говорят, ваш район каждую зиму занимал по снегозадержанию первое место. Задержат снег только у дороги – дальше ветер свищет, – а запишут в сводку все поле.
– Была такая туфта, но я в этом не виноват. Что мне до района? Я в одних Талаях верховодил.
– Да я так, к слову.
– Понимаю вас, понимаю. Когда у человека горе, то все шпилечки летят в него только к слову…
– А какое у вас горе?
– Ой, не говорите! Будто не знаете? Из председателей – на болото. – Он поднял свою тяжелую руку, сжал в кулак. – А я, сердце мое, хозяин! Все секретари меня ценили, а ваш Муров ни во что не ставит.
– При чем тут Муров? Времена другие.
– Да, времена другие. Но ведь я не стал другим, как по-вашему?
Она ничего не ответила. Вытерла кончиком косынки покрытые пылью сухие губы, встала на высокую подножку. Дернула вожжи:
– Идите на болото, покажите себя!..
– Эх, голубушка, дважды в жизни себя не показывают. С чем вышел на людскую ярмарку, как оценили тебя – так уж на всю жизнь. Хочу жить старой ценой.
Он стоял и смотрел вслед Олене. Высокие колеса пошатывались, словно опьянели от зноя. А Товкач совсем протрезвился. И в голове так ясно, так чисто. По одну сторону рожь перешептывается, тяжелая, к земле клонится, по другую сторону – лен греет на солнце свои побуревшие головки. Хороший уродился Лен! Потекут в колхоз миллионы. Будет Калитке что считать, ой, будет!..
Всем существом старого хозяина он ощутил, что близка страдная пора. Плохо будет, если уборка захватит его вот так, на распутье. Начнется горячка, тогда нечего и надеяться на место председателя. Всем будет не до него.
Оглянулся. Олена уже далеко, а ей навстречу движется большая черная туча. Олена как бы въезжает в эту тучу. Да, да, въезжает. Тарахтят колеса, грохочут… Нет, это гром. Далекий, тревожный гром…
– Эх, кони вы мои, кони!..
Грохотало небо, выплясывая на пыли дождевые капли. Прилипала к спине намокшая рубашка…
Придя домой, Товкач снял ее и, мокрую, тяжелую, со злостью кинул на дубовую скамью. Затем подошел к сундуку, поднял крышку и помрачнел. Среди белья, на самом верху, лежал красивый терновый платок.
Его подарил Насте тот самый делец из «Бочкотары», который тайком покупал у Товкача строевой лес. Товкач вспомнил, как желчно на колхозном собрании укоряли его за эти подарочки, и свирепо набросился на Настю:
– Это ты виновата. Ты принимала подарочки!
– Теперь на меня сваливаешь! – возмутилась Настя. Она подбежала к сундуку и, вынув платок, швырнула его Филимону под ноги. – На, подавись им!
Он поднял платок и рванул его изо всех сил, но крепкая ткань не поддавалась. Тогда выбежал в кухню, вытащил из-под скамьи, где стояли ведра с водой, топор и стал рубить платок на пороге, приговаривая после каждого взмаха топора:
– Платок не виноват, платок не виноват, платок не виноват!..
Потом вытер рукавом пот со лба и бросил топор за печку. Звякнуло стекло бутылки, оставшейся еще с тех хлебосольных времен, и в хате запахло спиртом. Синеватая струйка подползла к порогу, захватила лоскут изрубленного платка и извилисто понесла его по неровному полу на середину хаты. Но ни Настя, ни Товкач не обратили на это внимания. Оба думали, как им жить дальше.
Пора колосьев, сомнений и надеждТихо в школьном саду после грозы. Вода уже сбежала, и только кое-где в маленьких лужицах вспыхивает ранняя заря. Низко над землей проносятся ласточки. Их много, верно со всего села слетелись к выгону, и пение над ним подняли не такое озабоченное, как на своих усадьбах, когда охотятся за мошкарой, а радостное, веселое, – стоит жаркое лето, ради которого они перелетели моря.
– Давно я не видела столько ласточек, – сказала Олена, очарованная их звонким щебетом. – Вот так и с людьми бывает: пока заняты домашними заботами, не видишь, какие они, а расправят крылья, и сразу почувствуешь в них силу, характер, мечту.
– Не представляю себе человека без мысли, без мечты. Такой человек как чучело на конопляном поле: поставили и стоит. Нет, надо мечтать. Самая скромная мечта делает человека иным. А какими вы мечтами живете? – спросил Евгений, садясь на скамейку рядом с Оленой.
За ближним бором провалилась куда-то последняя тяжелая туча, бледный серп месяца вышел из-за села, словно косарь на большое поле; падающая звезда черкнула по небу, и на землю мягко улеглась ночь. Робко прошуршит что-то в притихшей траве, ночной мотылек ударится о теплящееся окно сторожки, упадет и долго старается подняться, пока снова не полетит.
А в саду разлит запах меда, словно на пасеке после первого взятка. Где-то в глубине сада с ранней яблони упало на траву спелое яблоко. Олена повела бровями, улыбнулась. Вспомнила свою первую встречу с Муровым. Это было в ее родном селе Кованке. Муров приехал туда от обкома читать лекцию. Она проводила в Кованке каникулы и пришла послушать лектора. В этот вечер они познакомились. Он проводил ее домой, потом они долго сидели в саду. Тогда тоже падали с яблонь спелые яблоки… Красноречивый лектор наедине с ней стал молчаливым и задумчивым. Даже когда его послали в район, а она еще некоторое время жила в городе, на ее задушевные письма он отвечал редко и кратко. Но за этой внешней холодностью она всегда чувствовала его теплоту, его дружескую заботу. Наконец он вырвал ее из управленческой канцелярии и вернул к земле. Когда она шла работать в Замысловичи, сказал: «Смотри, чтоб краснеть не пришлось…» Что говорить? Засохла она в управлении, забыла многое из того, что дал ей институт, и теперь должна за это краснеть. Агроном не сразу становится агрономом. Это трудная профессия. Механик знает машину, зоотехник знает животных… А агроном должен знать и землю, и людей, работающих на ней, – все должен знать настоящий агроном. Вот это и есть ее мечта – стать настоящим агрономом…
Вспорхнула с ветки ночная птица, сбила яблоко. Олена вспомнила свою первую встречу с Бурчаком в вагоне. Он так и остался в ее памяти с мечтательными глазами, с волосами, похожими на перезрелый полегший овес. Таким он был и теперь. Провести бы по этому овсу рукой… А лучше подняться и уйти прочь. Она уже хотела встать, сказать: «Прощайте, Евгений», но тут раскрылось окно сторожки, и в нем показалась лысая умная голова Антона Парамоновича.
– Олена, береги мужа. Ведь он такой человек!
– Берегу, берегу, Антон Парамонович.
– Вижу, что бережешь, только не очень. Разве так берегут? – и он сердито прикрыл окно.
Олена улыбнулась и, поднявшись со скамьи, протянула Евгению руку. На ее лице как бы остался след от этой чудесной ночи – то ли встревожила встреча с ним, то ли проснулось женское кокетство, то ли что-то другое. Евгений не мог уловить, что это, и подумал почему-то, что Олена словно летняя ночь, под пологом которой скрывается много такого, что нельзя ни разглядеть, ни постичь. Понимай ее как хочешь.
Олена заспешила в сторожку, а Евгений пошел напрямик через сад – так ближе к дому. Мать он будить не станет, отдохнет час-другой в повети. Там свежее лесное сено. Он косил, а Зоя помогала… И тут Евгений впервые спросил себя, любит ли он Зою? Все ли есть в ней, чего он ищет, с чем хотел бы пройти через всю жизнь? Видимо, не все. Но в ней столько хорошего! В темноте наступил на яблоко, и стало жаль: поднять бы, принести Зое первое спелое яблоко. Нашел его в траве, но не взял, яблоко было раздавлено. Пригнувшись, шел под ветками, холодные листочки касались лица, и в их робких прикосновениях было что-то от Зои. Она такая же нежная и такая же несмелая.
…Он проснулся, когда утро едва занялось. Слегка побледнел восток, на колхозном дворе робко пели ранние петухи, пролетел с добычей запасливый сорокопут. Евгений пошел на ржаное поле, чтобы побывать на первом зажине. Клонились тяжелые колосья, чуя свой последний час.
* * *
Вместе с жатвой наступила засуха. Странно, что в краю, где веками стоят болота, где древние леса собирают над собой грозовые тучи, почти каждое лето наступает почвенная засуха. Но это так. Высыхают родники, затихают маленькие ручейки, трепетно роняя последнюю слезу в пересохшую траву, тихая Уборть становится уже, мелеет, и во многих местах ее можно перейти вброд. И тогда как-то грустно, хмуро смотрит в раскаленное небо гранитная Голова Русского Рыцаря – над всем краем нависает мрак безводья. За один день дозревают хлеба, прямо на глазах доходит лен, осыпая семена; сереет и жухнет картофельная ботва; даже лесной дряпоштан[7]7
Дряпоштан – кустарник, распространенный в лесах украинского Полесья. Запах его цветов приятный, но опьяняющий, при длительном вдыхании опасен для жизни.
[Закрыть], зацветший чистым желтым цветом, отцветает раньше времени, наполняя густым сладким угаром облюбованные им места. И только люпин не боится безводья. Припал к горячей песчаной земле, повернул к солнцу ворсистые листочки и выбросил на зависть дикому дряпоштану нежные желтые и синие цветы, словно говорит с поля своему лесному соседу: «Вот какой я, тот самый люпин, который ты презирал!»
Евсей Мизинец гнал скот к речке на водопой. Впереди сбегали с горы мальчики-пастушки в синих, красных, белых рубашках, весело размахивая руками, как мотыльки крыльями. Однако это не могло разогнать тоску Евсея. Засуха стала ему поперек дороги, отняла у коров молоко, вконец расстроив его планы. Ведь он хвалился, хотел удивить весь район, всю область, а что получилось? «Где же ваша молочная машина?» – допекали доярки, как только ферма стала давать меньше молока. «То-то же, Евсей Демидович, – крутил ус Товкач, заглянув однажды в гости к дояркам. – Не хвались, идучи на рать… Я раньше вас думал об этом, но что поделаешь, если у наших коровок языки маловаты. Сколько захватят, столько съедят, а сколько съедят, столько и выдоишь. Если бы молоко в вымени было, я б его прессом выжал. Так что, Евсей Демидович, подумайте. Только смеху наделаете со своей молочной машиной, а доярочкам нашим зададите лишних хлопот». Но Евсей Мизинец не больно слушался этих речей. Ведь хочется человеку на старости лет сделать что-нибудь такое, чтобы память о себе оставить. «Но как это сделать?» – думал Евсей, стоя на песчаном берегу Уборти.
Лесная пашня постарела, на лугах отава не выросла, а тут на тебе – еще засуха. Он следил, чтобы все коровы напились, и если какая-нибудь не пила, посылал мальчиков: «Вон ту подгоните, ту, что задумалась».
По дороге с водопоя Евсей, к своему удивлению, заметил, что несколько коров отбились от стада и пасутся на паровом поле в люпине. Старика охватил ужас.
– Ребята, – крикнул он мальчикам. – Быстрее гоните коров с люпина! Люпин ядовитый, скотина отравится!
Допоздна наблюдал дед Евсей за этими коровами – не заболели ли? – а они возьми да и дай в вечернюю дойку чуть ли не по полному подойнику молока! Тогда Евсей на радостях хватил шапкой о землю, всю ночь снилось ему зеленое, как рута, поле люпина, а по утреннему холодку на этом потравленном куске поля уже паслось все стадо. Паслось день, паслось другой. Евсей не успевал отправлять на завод молоко. Но на третий день вопрос о поступке Евсея обсуждали на правлении, его обвинили в том, что он нанес вред колхозу, потравив скотиной часть зеленого парового поля.
Вместе с Евсеем пришла на заседание правления и Зоя, чтоб защитить деда от неожиданной напасти. Она села у самой двери, а Евсей поближе к столу председателя. С подстриженной бородой он выглядел несколько комично, но был полон достоинства и решимости. Особенно молодо горели глаза. Когда он поднялся, Зое захотелось тоже встать, но она постыдилась Бурчака, который посмотрел на нее как раз в тот момент, когда Евсей вынул из кармана какую-то потертую книжечку.
– Люди добрые! Неужели я плохо сделал, что превратил этот люпин в молоко?
– Посмотрите на него! – вскочил Товкач (ему-таки пришлось стать бригадиром по мелиорации). – Он думает, что это ему Товкача чернить! Это, голубчик, добро общественное!
– Молчи, Филимон, – махнул Евсей шапкой. – Ты этот люпин не сеял, сеял Бурчак, пусть он и спрашивает с меня. – Он раскрыл свою книжечку. – У меня все записано. Лыска от этого самого люпина одиннадцать литров молока прибавила, Мальва – двадцать один литр, а вот Кукла – есть такая небольшая коровка, – так эта двадцать пять литров в день дает. Что это вам, шутки? Нет, люди добрые, это не шутки! Нам надо этой культурой все пески засевать, и мы наше государство в молоке купать будем. А теперь судите сами как хотите.
– Сегодня вы потравили люпин, – сказал Бурчак, заметно пораженный его речью, – а завтра какое-нибудь другое самоуправство учините?
– А зачем бы я его травил? – покачал головой Евсей. – Коровы съели, колхозные коровы! А я… Ну, пишите, что я недоглядел, пусть будет моя вина, если уж так нужен вам виновник. Я этот люпин на трудодни отработаю, если скажете.
– Что это вы, отец! – Тимош Мизинец повел широкими плечами, обращаясь к членам правления: – Давайте по правде подойдем. Я не потому, что это мой отец. Люпин уже потравлен. Молоко от этого люпина имеем? Имеем. Разве зря пропал люпин? Нет! Мы хозяева, – как захотим, так и сделаем, лишь бы на пользу обществу пошло… – Он хотел еще что-то сказать, но посмотрел на отца и сел.
«Что значит сын! – подумала Марта Ивановна. – Молчал, молчал, а зашла речь об отце, как славно выступил».
– Садитесь, Евсей Демидович, – почтительно сказал Бурчак, взглянув на Зою. Она опустила глаза.
«Опять эта лесная стыдливость», – подумал Бурчак и спросил:
– Какие еще есть предложения?
– У меня есть предложение, – сказал Евсей. – На будущий год все пески засеять люпином. Специально для нашей фермы засеять, для колхозных коровок. Тогда молоко в наших руках будет.
Все улыбались, потому что дед Евсей в самом деле выглядел чудаковато, с подрезанной бородкой да еще подстриженный под горшок. Кондрат Калитка, который вел протокол заседания, успел между делом подсчитать количество молока, которое надоил Евсей. Оно полностью окупало стоимость люпина, а потому Кондрат с чистой совестью занес в протокол смягченное решение. Словом, Евсей Мизинец возвращался домой с довольно солидным штрафом, этим вторым, после высоких удоев, результатом его кипучей руководящей деятельности на посту заведующего молочными фермами. Но не это угнетало Евсея, когда он шел на заседание правления: он боялся, что его снимут с должности. Тогда куда хочешь иди. «Ну, наруководил?» – не давали бы проходу доярки. А теперь он скажет им, как не раз говаривал: «Корова – это молочная машина. Подавай ей в барабан и только держи подойник». Только что теперь подавать в барабан и что готовить коровкам на зиму? – убивался Евсей. А Зоя то и дело оглядывалась на Замысловичи. За лесом надрывалась молотилка, то захлебываясь от больших снопов, то опять ровно ведя свою незатейливую музыку. Зоя все глядела: не погас ли свет в правлении? Ей казалось, что Евгений, почти по-родственному заступившийся за деда, должен закрыть заседание, догнать ее и до самого утра оставаться с ней.
– Хватит тебе оглядываться! – раздраженно сказал дед Евсей. – Всякий ищет крылья по себе. Хоть и славный он человек, да не тебе чета! Эти шибко ученые женятся к самой старости. А то и вовсе не женятся, как Шайба. Пошли, доченька, пошли. – Он по-отечески взял Зою за руку.
Прошли вместе недолго. На мостике, под которым еще не так давно бормотал ручеек, а теперь белело сухое песчаное дно, Зоя вдруг спохватилась:
– Я, дедушка, в бригаду пойду. Для утренней смены горючее выдам.
Дед строго посмотрел на нее, привлек к себе, провел ладонью по волосам и сказал:
– Иди. Ты уже выросла… Иди, иди!..
Дед призраком растаял в ночи, а Зоя свернула в поле и направилась в бригаду. Но на полпути остановилась, постояла в раздумье и повернула обратно в Замысловичи. Сняла лакированные босоножки, чтоб не портить лак о стерню, и лишь у самого села обулась. Вглядываясь в темноту, заспешила к хате Евгения. Навстречу катилась подвода. Это талаевцы возвращались с заседания. Зоя решила свернуть с дороги, но пока надумала, Тимош узнал ее.
– Ты куда?
– В бригаду…
– Смотри у меня, девка!
Недалеко отъехала талаевская подвода, а Зоя уже стояла у ворот под старой, тенистой липой и с трепетом поджидала Евгения. Как объяснить ему, зачем она здесь? Сказать, что дед послал?.. Нет, это будет неправда. Надо сказать прямо, откровенно: захотела прийти и пришла! Пусть проводит в бригаду. А вот и он. Идет по улице в белой распахнутой рубашке и тихонько напевает: «Темна нiчка, петрiвочка»…
Зоя вышла ему навстречу:
– Евгений, это я.
– Что случилось? – с тревогой в голосе спросил он.