Текст книги "Родная сторона"
Автор книги: Василь Земляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Всего этого Шайба не знал и смотрел на Громского как на баловня судьбы. А когда тот вслух мечтал о селе, о настоящей работе, Шайба воспринимал это как упрек по своему адресу, сердился и лишал Громского лишней кружки пива. Пользуясь всеми благами городской жизни, Шайба все же изредка спрашивал себя: а как там, в Замысловичах?..
Полюшко-поле!Тетя Фрося все набивалась:
– Пошлите меня поварихой!
Так и сделали, послали ее поварихой. Сбили из фанерных ящиков полевую кухню, накупили мисок, ложек, кастрюль, полудили старые, с незапамятных времен валявшиеся в мастерской котлы, и со всем этим звонким хозяйством отправили тетю Фросю в полевой стан. Она ехала и напевала:
Полюшко-поле,
Полюшко, широко поле!..
Церемония приема длилась недолго.
– По чарочке будет? – спросил Карп Сила.
– Лишь бы денежки, – ответствовала тетя Фрося, не сходя с подводы. – Бабка Тройчиха недалечко…
– Коли будет по чарочке, тогда принимаем.
Зоя варила все суп да суп – пшенный, гречневый, гороховый (в обязанности бригадного учетчика не входило поварское искусство), а тетя Фрося устраивала обеды из двух, а то и из трех блюд, в зависимости от того, чем кончались у нее дебаты с Калиткой.
– Это вам не какое-нибудь, а общественное питание! Надо наших ребяток кормить витаминами, – наседала она на Калитку, приходя за продуктами.
Калитка сопротивлялся и долго считал-пересчитывал, кто сколько съест, исходя из возраста, комплекции и роста. В конце концов тетя Фрося вынуждена была пожаловаться Бурчаку на скаредность бухгалтера.
– Вы только подумайте! Я стараюсь, я душу вкладываю в свое ремесло, ребята не нахвалятся моими обедами, а ваш Калитка меня стрижет под нулевочку. Не буду касаться других, но Карп Сила съест полкило мяса или не съест? Товкач с болота повадился, как-никак бывший председатель, его черт знает чем не накормишь… Так вот смотрите, вы хозяин, как будете играть, так я танцевать буду. Я Калитке на пальцах растолковываю, что это выгодно: люди обедают, а в кассе денежки собираются, да с таким скаредой разве договоришься? Нет и нет, хоть ты ему кол на голове теши! Норм придерживается да еще и занижает. Так что решайте…
Жалоба подействовала, и полевая кухня стала вскоре настоящей столовой. Ее запахи разносились по всему стану. Товкач приводил с болота мелиораторов, Гордей Гордеевич вел за собой мастеров, строивших электростанцию на Уборти, реже, но приходил сюда и Евсей Мизинец с доярками. Скоро у тети Фроси появилась своя бухгалтерия, свои дебеты-кредиты, а с ними появилась и вывеска: «Общественная кухня колхоза „Коммунар“». На видном месте Зоя повесила книгу жалоб и заказов. Жалоб пока не было, а заказов – хоть отбавляй. Одним хотелось вареников с вишнями, другим – вареников с печенкой, а те, у кого «диетический желудок», просили, чтобы на второе были молочные блюда. Тетя Фрося угождала, как могла, с боем вырывала у Калитки нужные продукты, и все шло хорошо, пока вдело не впуталась бабка Тройчиха, которая украдкой стала приносить самогон. Притащит кошелку, сдаст тете Фросе оптом, а тетя Фрося в обед распродаст и имеет свежую копеечку. Но продолжалось это недолго. Однажды дяде Ване вздумалось провести возле кухни политинформацию. Только начал он говорить о том, сколько хлеба и денег выдадут в этом году на трудодень, как тетя Фрося совсем по-домашнему прыснула в кулак и мгновенно вывела мужа из политического равновесия.
– Таким, как ты, разумеется, фига достанется, – сказал он Фросе.
– Ой, какой работящий! Ты, голубчик, валяй на болото. Хватит тебе культуру наводить, – поднялся из-за стола Товкач. Гордей Гордеевич тоже подбросил острую шуточку, а Хома выбежал из вагончика и закружился перед дядей Ваней с балалайкой. Играл и пританцовывал:
Дiд рудий, баба руда,
I я рудий – руду взяв,
Бо рудую сподобав!
Народилось в них маленьке,
I те теж було руденьке.
Xi-xi-xi, ха-ха-ха!..
Дядя Ваня выждал, пока Хома успокоится, и, словно ничего не случилось, возобновил беседу. Но тетя Фрося не хотела угомониться. Ею руководили чисто финансовые соображения: пусть бы брил себе, все-таки в семейную кассу копеечка, так нет же, ишь, слоняется! А какая польза от этой агитации для дому?
– Кому вы верите? – обратилась она к людям. – Нашли кому верить! Моему Ивану!
– Он же первым агитатором в колхозе считается.
– Так это для вас. А для меня он не авторитет. – И она шутя показала Ивану на дорогу к селу.
После этого подвыпивший Хома ударил на балалайке марш, а дядя Ваня завизжал не своим голосом:
– Ага, вы против агитации! Так и доложу в райкоме. Пусть райком разбирается, кто вы такие и каким духом пропитаны!
Не раздумывая, дядя Ваня вскочил на велосипед и укатил. Над общественной кухней нависла гроза, и тетя Фрося почувствовала это раньше других. Кинулась догонять своего обиженного муженька: «Ваня, Ванечка!»
Но дядя Ваня даже не оглянулся. Вернувшись в стан, тетя Фрося подсела к Товкачу:
– Ой, Филимон! Ведь это выходит, что я против агитации… Ой, горе мое, что ж я натворила? Выручай, Филимон, а то я и тебя впутаю…
– Ну, ну, всполошилась, – успокаивал ее Товкач. – Нечего шум поднимать. Пусть не плетет небылиц. Я точно высчитал, что дадут и чего не дадут на трудодень. Чего не будет, того не выдадут. А не будет многого. Я, Фрося, не зря двадцать лет был хозяином. Мы спросим Бурчака, куда наше добро подевалось. Твоими обедами ему не удастся людей задобрить. Нет!.. Так что бояться нечего…
* * *
В тот же день Товкач встретился на колхозном дворе с Романом Колесницей.
– Давайте по хозяйству походим, – предложил Товкач. – Поглядим, как без нас хозяйничают.
– Это мы можем.
И пошли по хозяйству. Товкач в синей, засаленной на животе спецовке, в облезлой шляпе, а Роман Колесница все в тех же сапогах, покрытых пылью, армейских галифе, а на рыжей голове старая-престарая кожаная фуражка, которую на селе помнили еще с давних времен. Ходили и посмеивались над тем, что сделано без них. Пришли на новый кирпичный завод, небольшой, кустарный, заглянули в печь.
– Разве это печь? Разве в такой печи кирпич выжгешь? Да тут и кизяк не высохнет.
– Эй, хозяева, слыхал я или мне померещилось, что вы над моей печью смеетесь? – откликнулся старый Шепетун. – Пойдите да поглядите, какую Гордей Гордеевич из этого кирпича домину выложил. Тогда скажете. Да у самого графа я такого кирпича не выжигал. То для графа, а это для нас. Куда тому кирпичу до нашего! Я делал, я знаю…
Товкач поднял кирпич, ударил об землю – кирпич не разбился.
– Ну? – спросил Шепетун. – Хвалюсь я или не хвалюсь?
Товкач смерил старика тяжелым взглядом.
– При мне сидел на пайках, слабосильным прикидывался, а сейчас кирпич обжигает. Это такие люди, Роман! Не верь им, не верь! Нет в них никакой немощи.
– Каждому человеку, Филимон, надо место найти, – сказал Шепетун. – Ты меня двадцать лет сторожем держал, а я, Филимон, сейчас кирпич обжигаю! – Он нагнулся, опираясь на палку, взял комок замешенной глины, помял на ладони и крикнул женщинам: – Круто замешено. Еще немного песку подсыпьте!
– Пойдем, Филимон, – сказал Роман, хмелея возле горячей печи. – Пойдем птицу посмотрим.
Пошли к птицам. В новом птичнике встретились с Порошей.
– Кого инспектируете, Филимон Иванович? – чуть заикаясь, спросил Пороша.
– Смотри, голубчик, какой для тебя дворец поставили.
– Это не для меня. Мы тут индюшачью ферму поселим.
– Ну, Роман, это по-хозяйски – такой дворец для индюков ставить? – Товкач показал на Порошу: – Парень без хаты, парень хочет жениться, так лучше ему хату поставить. А они, видишь, на чем свихнулись?
– По моему проекту, – заморгал Пороша.
– Уже и ты проекты выдумываешь? – язвительно спросил Товкач.
– Выдумываю, Филимон Иванович.
– Ну-ну, живите по-индюшачьи. Неситесь. А мы с Романом посмотрим, какие будут выливки… Пошли, Роман.
Ходили они вдвоем по селу и ко всему придирались: и то не так и это не так. Все не по-ихнему.
– Вот, Роман, какие дела.
– Да… – почесывал затылок Колесница.
Вышли из села и остановились на распутье.
– Что ж, давай действовать.
– Здесь, посреди поля, Товкач еще раз изложил Роману все подробности своего замысла – как сбросить Бурчака с поста председателя.
– А может, не надо? – заколебался Роман. – Это, как говорится, политика.
– Голубчик, не дрейфь. Все само собой сделается. Само, без политики. Для большей верности Шайба подошлет комиссию. Сделаем тебя председателем, а я согласен к тебе в заместители, – пустился Товкач на хитрость.
– Нет, Филимон, ты грамотнее, так ты и будешь председателем, а я – в заместители…
Они разошлись, каждый думая о том, что только он достоин быть председателем на три села.
* * *
Вот уже несколько дней Муров живет в Замысловичах.
Как-то утром, встретив тетю Фросю, спросил:
– Чем сегодня людей кормите?
– Посмотрю, что Калитка пожалует. Когда вы здесь, он не так упирается. Хочу у него пару индюков вырвать. Пороша, говорят, план выполнил, значит Калитка выпишет. Приходите и вы на индюшатину. Районный председатель у меня обедали, говорят, что я все городские чайные переплюнула. Так что пожалуйте!
Тетя Фрося пришла к Калитке взволнованная, напуганная, несколько раз молча садилась и вставала, пока тот сам не спросил, что случилось.
– Вам и не снилось, кто сегодня у меня обедает.
Он уколол ее в самое сердце:
– Наверно, Максим Шайба приехал из области?
– И не Шайба и не Максим. Сам секретарь райкома ко мне жалует. Так что выписывайте… – Тетя Фрося насчитала столько, что у Калитки голова пошла кругом.
– Все выписал, а индюков отказал.
– Пусть еще подрастут до осени.
Тетя Фрося пристыдила его:
– Эх вы, не умеете показать, какая у вас птицеферма!
– Ага! – дошло до Калитки. – Для популяризации птицефермы? Ну, бог с тобой. Для популяризации выпишу.
Тетя Фрося, сияющая, возвращалась в стан с полной подводой продуктов, напевая свое любимое «Полюшко-поле». Приехав, согнала ворону со своей фанерной кухни: «Кыш, Шайба!» – и принялась за индюков – птица крупная, натрудишься, пока ощиплешь да выпотрошишь ее. И еще забота: лучший кусок надо незаметно припрятать для своего муженька-агитатора, который никак не может простить тете Фросе ее политической близорукости. Все это не сделаешь мигом. Между тем люди уже сходятся.
– Эй, хозяева, где ваш обед? – послышался сухой, скрипучий голос Гордея Гордеевича.
– Варится! – заметалась тетя Фрося, поправляя белую поварскую косынку. – Первосортная индюшатина! С боем вырвала у Калитки. Ну и человек! Скупого Иосифа перещеголял.
Евсей Мизинец привел на обед веселых румяных доярок, а люди с болота, где все еще продолжали рыть сеть мелких канав, пришли без Товкача. Последними появились Муров и Бурчак. Они ходили смотреть опытное поле в Липниках.
Мурову этот мирный многолюдный стан почему-то напоминал дни войны. Словно это привал, и после него надо идти дальше. Молодо шелестел листвой дуб-великан. Одни умывались на прибрежных камнях, другие под дубками курили, но вскоре все подсели поближе к Мурову, и незаметно, слово за слово, завязалась беседа. Карп Сила сидел против Мурова на зеленой травке и прятал за спину соседа свои огромные стоптанные сапоги.
– Я хотел… того… сказать, что когда присылают сапоги, так чтоб не малого размера. Потому что все обулись, а я босой хожу, – показал он на свои сапоги.
– А какой у вас номер?
– Я и сам не знаю своего номера. Одна трагедия.
– Какая же это трагедия? – улыбнулся Муров. – Это комедия!
– Вам комедия, а мне, товарищ секретарь, натуральная трагедия.
– А все-таки какой номер?
– Пишите сорок шестой, не ошибетесь.
– Ну, у кого еще какая трагедия?
– У меня, – поднялся Гордей Гордеевич. – Это не моя, а наша трагедия. Я два века не проживу, только один.
Евсей Мизинец сбил на затылок шапку.
– Ого, чего захотел! Тут бы один век дожить сполна.
– Мастеровые люди совсем переводятся, – продолжал Гордей Гордеевич. – Посмотрите на нас, – показал он на своих однокашников. – Все старики. И руки не те и сила не та. А где же мастеровая молодежь? Кто будет строить после нас? По нашей части ни один не учится. Кто будет работать с кельмой? Кто дворцы поставит в селах вместо старых хат?
– Я уже говорил Марте Ивановне, – ответил Муров, – что надо при школе открыть такие цехи и обучать молодежь всякому ремеслу. Ведь с каждым годом нам нужно все больше и больше мастеровых. Строимся, да еще как строимся!
В этот день много чего приметил для себя Муров. Он любил послушать людей, умел запоминать их мысли. А сначала казалось, что он невнимательный. И даже рассеянный. Но нет, когда сели обедать, он первый обратил внимание, что среди обедающих нет Товкача.
– А правда, где Филимон? – забеспокоилась тетя Фрося, на всякий случай отложив для него кусок индюшатины.
Кто-то сказал, что он пошел обедать домой. Но не туда стелилась ему дорога. Товкач пошел в Ковали, разыскал Романа и, встревоженный, сказал, оглядываясь по сторонам:
– Что бы это значило, голубчик, что Муров засиделся в Замысловичах? Не сболтнул ли ты чего? Гляди, Роман, это политика.
Роман слушал его и мрачно смотрел себе под ноги. Все должно было произойти в тот день, когда Товкач привезет из Трощи бурых лисичек. Не напрасно он добивался, чтобы это дело поручили именно ему. Расчет был такой: привезет он лисичек, народ сбежится посмотреть на них, а Филимон и начнет. Расхвалит старого трощанского председателя колхоза, такого же давнего хозяина, как он, Филимон, а хвалить его есть за что, потому что колхоз очень богатый, спросит: «А что наш председатель себе думает?» И люди скажут: «Даешь Товкача председателем!» А Бурчак, если захочет, пусть агрономом при нем остается. Только как на это в районе посмотрят? И почему Муров торчит в Замысловичах?
Товкач возвращался на Вдовье болото глухими тропками, чтобы никто не заметил, куда он ходил. К обеду он опоздал, был очень голоден, но делал вид, что объелся соленого, и часто пил воду, – оказывается и желудок должен принимать участие в игре, когда затеваешь что-либо серьезное. Товкач пытался узнать от людей, не заметил ли Муров его отсутствия. «Как же, заметил», – сказали ему. И Товкач заволновался пуще прежнего. Вечером не ушел с болота домой как обычно, а отправился в Замысловичи. Хотелось знать, чем интересуется Муров. Но ни в правлении, ни в клубе его не было. Товкач совсем забыл о голоде, продолжая поиски. Наконец он мог уйти домой спокойным. Муров ничем серьезным не занимался. Он сидел с Оленой на лавочке, в школьном саду.
Олена жаловалась, что ей трудно, что в МТС нет толковых агрономов и зоотехников, а она одна не успевает уследить за всем и не может начать настоящей агрономической работы. Мурову все это было известно, и он думал совсем о другом. Как-то странно складывается их жизнь. Нет у них того семейного уюта, о котором он когда-то мечтал, глядя, как живут другие. Что-то разобщает их. Он уже работал здесь, в районе, а Олена все еще оставалась в городе. Теперь они тоже бывают вместе только по воскресеньям. Малышка растет с бабушкой и совсем отвыкает от матери. Нет, надо как-то иначе устроиться. И в то же время Мурову не хотелось отрывать Олену от земли. Он чувствовал, что в ней только-только проклевывается настоящий агроном. Но сумеет ли она при этом сберечь себя для семьи? Ведь случается, что, отдавшись чему-нибудь одному, человек невольно забывает обо всем остальном, и тогда нет в нем той прекрасной гармонии, которая делает человека красивым со всех сторон. Женщине особенно нужна такая гармония, будь эта женщина самым лучшим агрономом. Мы любим тех женщин, которые при всей их одаренности не забывают оставаться женщинами.
Вдруг открылось оконце сторожки, и послышалось старое напутствие Антона Плана: «Олена, береги мужа!» Тотчас оконце закрылось, верно старик почуял что-то неладное… В саду стоял запах поздней антоновки, а ранние яблони втихомолку роняли уже ненужные им листочки. Шло к осени.
СентябрьЧто может сравниться с полесской осенью в сентябре? Природа еще не подготовилась к дремоте, не сбросила своей одежды. Цветет вереск… В долинах еще зелено, невспаханное поле переливается бархатом, а на холмах уже вспыхивают первые пожары, налетают на лес, охватывают села со всех сторон, по лозам дикого винограда вползают на хаты, и улица становится похожа на длинный зал с огненными колоннами. Идешь по ней и удивляешься неповторимым творениям осени. Сколько красоты и величия, сколько простора для красок и чувств! Среди безмолвно плачущих берез и улыбающихся вишен стоят ели. Разве не чудо, что их вечнозеленые шпили поднимаются из пламени? Разве улица с огненными колоннами не вдохновляет на творчество? Разве не легче думается, когда над головой высокое чистое небо? Идешь по притихшему полю, а навстречу спешат на юг перелетные птицы – извечные спутники солнца и тепла.
Вместе с «бабьим летом» на фуражке Евгений принес в хату Мизинцевых свою любовь к Зое.
– В селах начались свадьбы, – намекнул Евгений, заметив на скамье гармонь.
– Начались, сынок, – лукаво усмехнулся Евсей. – Только ты поздно надумал… У нее с другим дорога стелется. Со своим суженым. – И дед Евсей показал на гармонь.
Все в этой хате, такое родное и близкое Евгению, вдруг стало чужим. Он бросил ревнивый взгляд на аккуратно убранную постель и пожал руку хозяину.
– Будьте здоровы! Я пойду.
– Посиди, – засуетился Евсей. – В честь твоего прихода не грех выпить. – В одно мгновение на столе появилось сало, несколько зубочков чеснока, две кружки и бутылка с наливкой.
Чокнулись, и дед Евсей, закусывая трубкой, стал выкладывать свои мысли.
– Пороша – человек работящий и уважать ее будет, а чего еще надо? Двое-трое деток, и все. Он по птице, она по тракторам выдержала экзамен. Будут жить, и я возле них прислонюсь на старости лет. Зоя мне роднее всех, и я ей желаю самого лучшего.
Евсей от души наполнил кружки.
– Вот так, Евгений. Дождалась и наша хата двойных окон.
А Евгений слушает его и не слышит. В голове гудит так, словно туда впустили целый рой степных шмелей, и хмель не берет. Евгений поднялся, прикоснулся пальцами к мехам гармони.
Захотелось музыки. Тихой, нежной музыки, которая отозвалась бы в душе тысячью голосов, захватила бы всего в свои объятия и понесла в иной мир, чтобы вырваться из-под гнета отчаяния, нависшего над ним, как грозовая туча над цветущим садом.
Евсей проводил его до ворот.
– Приходи, приходи. Моя дверь для тебя всегда открыта.
– Скажите Зое, что я был…
В палисаднике отцветали последние цветы, а на лугу кто-то безжалостно обломал спелую калину. Евгений вынул садовый нож, который всегда носил при себе, аккуратно срезал обломанную ветку, и у него словно полегчало на сердце.
А в голове все стучит: «Так вот почему Зойка нигде не показывается! Ни в клубе ее нет, ни на сцене. Сойдет с трактора после смены – и в свои Талаи. Снова сдружилась с Порошей». Евгений вспомнил: шел он однажды полем с Оленой, а Зоя увидела и свернула в сторону, чтоб не встретиться с ними. Он позвал ее: «Зоя, Зоя!» – но она не оглянулась. В другой раз Зоя видела их в МТС, в лаборатории Живана. Сидят втроем – Живан, Олена, Евгений – о чем-то спорят, а Зоя, видимо, пришла повидать Живана, открыла дверь, но, заметив Олену, не посмела войти. Евгений выбежал на крыльцо, догнал ее, попросил вернуться, но она наотрез отказалась. «Беседуйте, беседуйте, – сказала она тогда. – Вы, наверно, большие дела решаете, а я просто в гости к дяде Живану. В другой раз зайду». Но в ее голосе было столько укоризны, что Евгений невольно стал избегать Олены. Что ему Олена? Товарищ, такой же агроном, как и он сам, – не больше. У Олены семья. У Олены счастье уже построено.
В Замысловичах, возле школы, встретил Антона Плана, который нес небольшой ящик, обшитый полотном.
– Куда это вы, Антон Парамонович?
– Собрал своей Поликарповне небольшую посылочку. Она мне рукавицы прислала, а я ей сушеных грибочков и всякой всячины. Посылаю то, чего нет в городе.
– Скоро вернется, – сказал Евгений и пошел быстрее.
Дома принялся настраивать приемник, а маленькая Галька цеплялась, как репей.
– Дядя Женя, вожатая просила, чтобы вы для нашей «Школьной правды» написали передовичку.
– Напишу…
Мать потихоньку плакала. Нежная мелодия разбудила в ней вдовьи воспоминания.
* * *
Пора досказать то, чего не знал Евгений, направляясь в Талаи. Евгений и не подозревал, как тяжело обидел Зою тогда, во время жатвы, не проводив ее в бригаду. Ведь она сама пришла, искренне открылась ему, а он за эту искренность так горько отплатил: «Иди, Зоя, иди…» Это «иди» до сих пор звучит для нее как тяжелая обида. Кто еще мог бы сказать ей так? Пороша никогда не оставил бы ее среди поля. В ту ночь, когда она одна возвращалась в бригаду, что-то странное творилось в ее сердце. Она хотела оправдать Евгения, выискивала для этого тысячи причин, но горячее сердце не соглашалось с нею. И, вместо того чтоб разговаривать с Евгением, она должна была говорить с вороной, которую подарил ей Максим Шайба. Разговор был приблизительно такой: «Как ты думаешь, Павочка, Евгений любит меня»? Ворона молчала. «А кого же он любит?» Ворона продолжала молчать. «Может быть, Евгений любит Олену?» Проклятое существо, догадавшись, наконец, что от него чего-то требуют, дико, испуганно каркнуло. «Дуреха, я сама это хорошо знаю. Я не раз видела его с нею. И разве не с тех пор, как в Замысловичах появилась Олена, он стал другим? А ты еще каркаешь!» – горько, сквозь слезы сказала Зоя вороне. За эту услугу Зоя до сих пор сердита на ворону и не выносит шайбиной Павочки, называя ее не иначе как «Шайба», а с Зоиной легкой руки так прозвали Павочку и другие. И если птица переживет Шайбу, – а это может случиться, – то весь век ей носить его имя. Ворона в эту ночь была единственным живым свидетелем Зоиных переживаний, глупым, непонятливым свидетелем.
Зоя принесла ее, бросила в будку, и Павочка сразу кинулась под кровать, на которой спал одетый Карп Сила. Дождавшись утра, Зоя выдала горючее для тракторов и пошла в село. Но не домой, как обычно. По дороге она зашла к Пороше. Хотела ему сказать, что пора снова готовить какую-нибудь пьесу, на этот раз уже вместе с Замысловичами. Ей хотелось и Евгению выбрать какую-нибудь роль в пьесе. Она была уверена, что Пороша не откажет ей в этом: она всегда могла уговорить своего доброго Порошу. Но не застала его и была этому даже рада. Она прошлась по птичнику, вспоминая те недавние времена, когда чувствовала себя полновластной хозяйкой всего этого птичьего царства, и не зря Пороша в шутку называл ее «куриной принцессой». Ведь он тоже находился под ее властью. Стоило сказать ей: «Порошенька, ты сегодня будешь играть», и он покорно выходил со своей гармонью на вечернюю улицу и играл, как говорится, до упаду. Она распоряжалась его душой, его сердцем и, может, напрасно отказалась от этой власти и сама покорилась Евгению. «Больше этого не будет!» – сказала она себе, заглядывая в пустые клетки для гусынь-несушек. С волнением открыла она дверь в Порошину каморку – может, он там? Но его там не было – наверно, пошел в правление за кормом для птицы. Зоя присела к маленькому столику, открыла ящик. Нашла несколько уже поставленных пьес – и ни одной новой. Кроме пьес, были еще книжки о птицеводстве – старые, новые и совсем новенькие, еще не читанные. Кровать, как всегда, была старательно заправлена, но Зоя не могла не заметить, что наволочка и простыня не первой свежести. Зоя встала, подняла крышку небольшого сундука, в котором хранилась Порошина праздничная одежда, нашла там заношенную сорочку в зеленую полоску, вероятно недавно купленную – она не видела ее раньше. Все, как было когда-то, единственно, чего не хватало в каморке – гармони, и Зоя вспомнила, что уже осень, а осенью и зимой Пороша часто оставляет гармонь в клубе. А что же он ест? Зоя открыла тумбочку. Но, кроме надрезанной черствой буханочки хлеба да нескольких яблок, ничего не нашла. И ей стало жаль Порошу… так жаль, что она склонилась над столиком и заплакала. «Какая же я жестокая! – упрекала она себя. – До сих пор ни разу не спросила его, как он живет, кто ему готовит, кто стирает белье, кто убирает каморку. Неужели все сам? У Евгения есть мать, у меня – дед, а у него никого нет… Один-одинешенек». Только Яшка Купрей души в нем не чает, да разве такой сорвиголова может чем-нибудь помочь?
Зоя сняла накинутую на плечи косынку, сложила в нее наволочку, простыню, сорочку и, связав в узелок, вышла из каморки. Над рекою гоготали гуси, словно одобряя ее поступок. Маленькая стайка их снялась и полетела на ближние огороды, за нею другая, третья, подымая отчаянный крик. И что за радость в этом полете, если через мгновение сядешь на землю? А разве много радости у нее от того, что перелетела от Пороши к Евгению? О, как мало! Страданий много, а радости мало. Но если бы не Евгений, может быть, она и не узнала бы так хорошо Порошу. Она стирала на реке его сорочку и, кажется, никогда не чувствовала такой большой радости – тихой, нежной, почти необъяснимой.
В тот же день она принесла ему чистое, сложенное белье – как делают самые аккуратные хозяйки, и Пороша, удивленный, растерянный, не сразу поверил своим глазам. Он угостил Зою яблоками, выложив их из тумбочки все до единого. Жалел, что при нем не было гармони.
* * *
Говорят, человеку не спится, когда у него горе. Но большая радость ведь тоже спать не дает. Подняла она Павла Порошу с постели и повела по селу. А ему кажется, что это Зоя ведет его за руку. «Вот здесь, на запруде, мы в первый раз встретились. Ты бежала в школу, в коротенькой юбочке, с косичками, поздоровалась со мной, как школьница, не зная, кто я. И я подумал тогда: какая вежливая девочка… Потом играю я на гармони и среди девчат замечаю тебя. Ты выросла, и я втихомолку, никому не говоря, радовался тому, что ты выросла. Разве ты не слыхала, как смеялась моя гармонь?.. Потом ты как будто нарочно спряталась в лесу, и я стал реже выходить на улицу. Молчала моя гармонь, начались другие вечера, о которых ты никогда не узнаешь. Я часто приходил в лес, становился недалеко от куреня, чтобы ты не заметила, и слушал твои песенки. Когда ты умолкала, говорил тебе „спокойной ночи“, но так, чтобы ты не слыхала, а потом, когда ты наведывалась в село, моя гармонь пела тебе твои любимые песни. Дальше ты все знаешь сама… Разве ты не слыхала, как рыдала моя гармонь? Но ты опять моя. Веди меня, Зоя, веди, показывай мне незабвенные, исхоженные нами места!..» Павел и не заметил, как очутился во дворе Мизинцевых. Долго стоял около осыпавшегося жасмина. Сколько унесено веточек! И сейчас будто слышен еще запах жасмина. Смотрит Павел в сонные окна. «Ты спишь, ты натрудилась на тракторе, а я не сплю». Подошел, коснулся пальцами холодного стекла, а постучать не посмел. «Пусть спит…»
Но Зоя не спит. Она видит его склоненную фигуру в окне, несмело протянутую руку. Зоя встает, открывает окно, но его уже нет. Затихают вспугнутые им грачи на вязах, и уже где-то в самом конце улицы повизгивает сторожкий, еще не обленившийся щенок… Ушел, не посмел разбудить, и это Зое дороже самых ласковых слов. Смотрит на обломанный им, уже безлистый куст жасмина, шепчет: «Порошенька…» И закрывает окно.
А Пороша пришел в птичник, отпер каморку, в которой прожил столько лет, и, не раздеваясь, лег на свою узкую кровать. Зоя, Зоя! Любил тебя и берег… И потому так легко и чисто на душе, и любовь становится такой большой, что не охватить ее мыслями, не обнять руками, – это целый прекрасный мир… Как хорошо, что при нем гармонь! Она поможет передать все, чего нельзя сказать словами. Слушай, Зоя! Он приоткрыл оконце, и, должно быть, многие удивились в селе, с чего это Павел Пороша не вовремя распелся. А утром его разбудил Евгений. Он тяжело вздохнул, хотел что-то сказать, но Пороша движением руки попросил молчать, потом долго и проникновенно смотрел ему в глаза. Наконец промолвил:
– Что ж, приходи на свадьбу…
Вместе поехали в Замысловичи. Товкач должен был привезти из Трощи бурых лисиц, и Пороша хотел тоже на них посмотреть. За всю дорогу он не проронил ни слова. Молчал и Евгений, примостившись на краешке новой, говорливой повозки. Только часто дергал вожжами, чтоб скорее кончилось это гнетущее молчание.
* * *
– Заворачивай во двор, – сказал Товкач Тодосю Сечке. Тот так круто повернул машину, что из кузова чуть не выпали большие клетки с лисицами. Остановились посреди двора, и Товкач сам нажал сигнал: дескать, собирайтесь!
– Лисицы, лисицы приехали! – разнеслось по двору, на котором колхозники получали утренний наряд. Со всех сторон сбегались посмотреть на лисиц. А Товкач стоял на крыле машины, выжидая кого-то и не осмеливаясь начать. Но вот появилась тетя Фрося, подошел Григорий Пропажа с длинным кнутом, приблизился к толпе со странной осторожностью Роман Колесница. «Ну, – подумал Товкач, отыскивая глазами всех, на кого, по его мнению, можно было положиться, – проверил Настино счастье, проверил Василинкино, теперь проверю свое. Попробую пожить на свое счастье». Выждал, пока люди вдоволь насмотрелись на лисиц, и начал:
– Эх, и живут же люди! Даже не верится, что совсем недалеко от нас такая цветущая жизнь.
– Расскажи, Филимон, какая там жизнь, – продвинулся поближе Григорий Пропажа, искоса взглянув на Бурчака.
– Так живут, что от хлеба амбары трещат, а денег – куры не клюют. Кооперация не успевает товары завозить.
– Ты дело говори! – крикнула Мария Сила. – Сколько они на трудодни дают?
– Что тут говорить, голубчики? Дают столько, что нам и не снилось. Вот этот самый Сак Самойло, у которого я лисичек брал, и не ученый и не агроном, а дал по восемь кило и по двадцать рублей на палочку[8]8
Палочка – обозначение трудодня.
[Закрыть].
– Хозяин, значит, – проскрипел Гордей Гордеевич, пришедший со всей бригадой посмотреть на лисиц.
– Хозяин, голубчики. – Товкач взглянул на Бурчака. – А что наш хозяин себе думает?
– Что ж, голова, говори! – зарделась тетя Фрося, наткнувшись ненароком взглядом на Марту Ивановну, стоявшую рядом с Кондратом Калиткой.
– Мы люди темные, – насупился Григорий Пропажа, – а ты ученый, так вот мы и спрашиваем: где тот хлеб, что ты обещал? Куда пойдут денежки? Говори же, говори!
Но тут выступил вперед Павел Пороша.
– Давайте спросим Товкача: кто сеял хлеб в Талаях? Спросим Колесницу: кто сеял хлеб в Ковалях? Они сеяли. Так разве виноват Бурчак, что там хлеб не уродился? А их, замысловичский хлеб, что они сеяли, пошел на всех. И деньги тоже пойдут на всех.
– Люди! – поднял Гордей Гордеевич жилистую руку. – Да он ночи не спит, о вас да о колхозе думает! А вы как платите ему за это? Нечего сказать, хорошо платите…
– Правильно Пороша сказал, – вмешалась Марта Ивановна. – Теперь мы в одной семье, значит надо нам всем присматриваться, что делается в нашем доме. Дом стал больше, а добра пока мало прибавилось. Потому и меньше выпадает на каждого. Но скоро и у нас будет больше добра.