355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василь Земляк » Родная сторона » Текст книги (страница 11)
Родная сторона
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:35

Текст книги "Родная сторона"


Автор книги: Василь Земляк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

Взволнованный, побледневший Евгений протолкался в толпу, тоже хотел что-то сказать, но вдруг передумал и принялся разглядывать лисичек, еще более почувствовав себя хозяином.

Не повезло Товкачу с его счастьем. Никто не сказал: «Даешь Товкача в председатели!» Люди принялись за работу, а он передал тете Фросе лисичек и пешком отправился в Талаи. Сбивал ногами осевшие, покрытые пылью паутинки «бабьего лета», которым уже никогда не подняться в полет, и думал, о том, почему ничего не вышло с его счастьем… Высоко в небе курлыкали журавли. Товкач решил, что и ему надо держаться стаи.

Под самыми Талаями, где дорога поворачивает на Озеряны, Товкача нагнал Бурчак верхом на лошади.

– Куда это таким вихрем? – спросил Товкач.

– В райком.

– Ага, на меня жаловаться? – всполошился Товкач. Он подошел ближе, взялся за стремя, – конь захрапел, почуяв неприятное соседство, пошел рысцой, и Евгений едва сдерживал его, чтобы не оторваться от Товкача. – Вот видишь, – продолжал Товкач, – ты едешь, а я иду. А почему бы и мне не кататься на лошади? По крайней мере, на моей старой пролетке? Скажи, голубчик, чего молчишь?

– Не я устанавливаю, кому ездить, а кому ходить пешком.

Евгений соскочил с коня, закинул на руку повод и свернул цигарку. Закуривая, незаметно посмотрел на Товкача. У того из-под картуза катился пот. Евгений подумал: «Ему и в самом деле трудно ходить пешком».

– Не учи меня, Евгений, я воробей стреляный. Я знаю, чем пахнет дробь. Пока тебя не было, мне жилось гораздо спокойнее.

– Вы все на меня. А знаете ли вы, что я и сейчас не против того, чтобы вы были председателем?

Товкач споткнулся от неожиданности, недоверчиво смерил Бурчака с ног до головы и бросился неуклюже обнимать его.

– Голубчик, дай руку! Поверь мне, что я против тебя никогда ничего не имел. Моя Настя и моя Василинка уважают тебя и даже хотели пригласить тебя на именины. А то, что сегодня, – произошло совсем случайно. Я ничего плохого не замышлял против тебя, с меня хватит лезть в политику. Я Товкач и хочу умереть Товкачом…

Он еще долго, прочувствованно доказывал Евгению, кто такой Филимон Товкач, но кончил тем, что он не рвется к власти и отныне целиком полагается на Бурчака, на его совесть и склоняется перед ним, несмотря на его молодость. Потом стоял на повороте, глядя вслед Евгению, и никак не мог сообразить, был ли то искренний разговор или только шутка?

Евгений терялся в догадках: зачем это вдруг его вызывают в райком? Может, профессор Живан собирается в экспедицию и хочет пригласить его? Что ж, он не откажется. Многое перебрал в мыслях Евгений. Но совсем забыл, что есть на свете такая Несолонь – не дальняя, но вечно бедная соседка Замысловичей. Когда вошел к Мурову, там уже сидел несолоньский председатель Хома Слонь. Евгений сразу догадался, о чем пойдет речь.

* * *

Каждую осень из Несолони приезжали в Замысловичи занимать хлеб. Не бросили своей привычки и этой осенью. Скрипят порожние возы, безнадежно, отчаянно, как запоздалый журавлиный клин, гонимый непогодой. Тут свою жизнь еще не совсем наладили, а они уже приехали… На переднем возу, застланном ковром, понуро сидит несолоньский председатель Хома Слонь с небритым, сплюснутым лицом, словно с двух сторон ударила его какая-то тяжкая беда и навеки сплюснула. Только огненные усы очумело торчат, как сверла. Рядом с Хомой молодой кучер Ясько Слонь лениво машет кнутом на плетеном кнутовище. Эта лень как будто передалась и лошадям – идут медленно, словно и они о чем-то неутешительном раздумывают вместе со своим погонщиком. На других возах, устланных ячменной соломой, еще несколько Слоней, тоже дебелых, удрученных, но обнадеженных – все родственники председателя… Что ни осень, то новый председатель, и новые люди едут все на том же скрипучем, но безотказном транспорте. Приезжал Косматенко с Косматенками, потом Кваша с Квашами, а теперь Слонь со Слонями наведался. Он тоже не стал дожидаться весны – тогда занять хлеб будет куда труднее, чем осенью.

Остановились на выгоне, напротив сельского клуба, но на собрание пошел один Хома Слонь. Остальные Слони неподвижно сидели на пустых мешках, слушали, как кони хрумкают голую ячменку, чадили крепкой махоркой и с нетерпением ждали возвращения председателя. Если ни с чем вернется, так к черту такого председателя, который занять не умеет!

– Что-то долго нет нашего Усача, – изнывая, сетует Ясько.

– Го-го! – загудели сразу старшие Слони. – Хома займет! Такого попрошайки, как Хома, сроду в Несолони не было. Хома из глаз выдерет, если добром не дадут…

А Ясько в ответ:

– Усач не знает политики. Нужно действовать, как Марк Кваша прошлой осенью. Все свалил на Косматенко, замысловичане поверили и дали в долг. А Усач завалится…

Но напрасно Ясько хулил своего хозяина. Хома Слонь быстро прошелся по всем семи председателям, что довели Несолонь до такой жизни, а больше всего досталось Марку Кваше, который всего лишь прошлой осенью с этой же трибуны, правда на собрании поменьше, чем это, обещал отдать взятый взаймы хлеб, да не отдал. Хома понимал всю тяжесть своего положения, он грозно потрясал длинными костлявыми руками, которые доставали ему почти до колен, и сам он был длинный, как вечерняя тень. Он то и дело подкручивал усы, беспрестанно вопрошал: «Люди! А правду я говорю?» – и, бия себя кулаком в грудь, тут же отвечал: «Ей-бо, правда».

– О себе, о себе расскажи! – послышалось из задних рядов.

– А как же, дойду и до себя, – не растерялся Хома Слонь. – Почему такой непорядок в Несолони? Потому, что председатели часто меняются. Такого срама, как у нас, нигде нет. Председатели падают, как правители Хранции. Я уже восьмой после войны. А что это такое? Анархия, развал! Правду я говорю? Ей-бо, правду!

– Не мели нам, как воши гречку съели! – словно кнутом стегнул Хому председательствующий на собрании Гордей Гордеевич. Он размотал с уха ниточку, снял очки: – При чем тут архивная бестолочь – Кваша, Косматенко?.. А ты сам как думаешь в люди выходить?

Заметив в повлажневших глазах председательствующего злорадные искорки, Хома Слонь беспомощно развел руками и приложил сучковатый палец к потрескавшейся нижней губе. В самом деле, как же ему в люди выходить? Пошевелив усами-сверлами, он хотел сказать: «Нужно что-то сделать в Несолони», но вспомнил о себе и даже губ не разжал, словно язык проглотил. Только палец беспомощно дрожал на нижней губе. А замысловичане хором:

– Ну и наказал же бог соседями!

– До каких пор будет такое?

– Пора, Хома, иметь свой хлеб!

Дела складывались скверно. Может, и правда, чем люди богаче, тем скупее? «Придется возвращаться порожняком», – с ужасом думал Хома. Руки отвисли ниже колен, голова поникла, а глаза умоляюще глядели в зал: мол, смилостивитесь!.. Стоял жалкий, подавленный, как нищий, которому отказали. Нет милосердия, придется возвращаться ни с чем… Но что это? Люди гудят, шепчутся… Хома кинул вопросительный взгляд на Бурчака: «Что это? Может, не хотят одолжить? Так ты, того, поддержи меня. Я – не Кваша. Я – Хома Слонь. Я отдам…»

– Кто занимает, – наконец сказал Бурчак Хоме, – тот должен научиться отдавать. А вы на отдачу тяжелы. Косматенко не отдал, Кваша не отдал, так где ж гарантия, что вы отдадите?

– Клянусь старостью, что отдам! – присягнул Хома. Лицо осенила признательная улыбка. Тихая, осторожная, без малейшего излишка… Когда просишь, должен знать все тонкости поведения просителя.

Старый Хома знает эти тонкости с детских лет, когда ходил с отцом-калекой нищенствовать. Тогда вся Несолонь побиралась и имела большой приход для своего безотрадного промысла. Чуть ли не все Полесье знало Несолонь. Откуда проситель? Из Несолони… Теперь и время не то и Несолонь не та. И не такая уж она бедная, как Хома нарисовал. И прихода давно у нее нет. Теперь если недород или какая другая беда, так недалеко идти – в Замысловичи. Словом, без нищенской сумы и без лиры обходится. Но многие из стариков, в том числе и Хома Слонь, еще и до сих пор помнят давние несолоньские тонкости. Вот и сейчас поникшая фигура Слоня как будто умоляет: смилостивитесь, людоньки! Понадобится заплакать – он может заплакать. Но почему это Филимон Товкач так хитро подкручивает усы? Может, деньги спросит за хлеб? Нет, не просит…

У Товкача свои соображения, о которых знает пока только он один. «Есть, Филимон, маленькая надежда. Готовься в Несолонь», – как-то сказал ему Степан Яковлевич Стойвода. Товкачу не слишком хочется в Несолонь, и хотя до отчетно-выборного собрания еще далеко, но он уже смотрит на Хому Слоня как на своего последнего предшественника и кричит из переднего ряда: «Одолжить!» Скупой от рождения Кондрат Калитка воинственно возражает, доказывает, что своими подачками замысловичане берут грех на душу – портят Несолонь, что из-за этого село никогда не отречется от старой привычки. Но Товкач настаивает на своем: «А там посмотрим, – думает себе. – Я не занимал, так и отдавать не буду. Долг останется на совести Хомы». И еще громче кричит: «Одолжить! Не оставлять соседей в беде!» Чего-нибудь другого замысловичане ни за что не одолжили бы. А в хлебе отказать не решились, взяли грех на душу – дали взаймы. Может, каждый вспомнил, как бывало тяжело без хлеба.

* * *

Когда расходились, Зоя отдала Евгению его книги с тихим, обидным «благодарю» и побежала искать своего Порошу, который по доброте душевной, а может, из каких-либо других, ему одному ведомых соображений не захотел быть свидетелем этой сцены. Все случилось так неожиданно, и столько неприкрытого укора было в ее взгляде, что Евгений даже не успел заговорить. Он стоял и сокрушенно смотрел вслед Зое, пока среди других платков не потерялся и ее терновый – первый семейный подарок Пороши. Тут словно из-под земли вырос Товкач. Лукаво улыбаясь, он проводил Евгения до выхода. Во дворе шепнул: «Не печалься, приходи на свадьбу. Моя Василинка будет тебе очень рада…» Ободряюще пожал руку и тоже исчез в толпе. Евгений кого-то искал, кому-то хотел поведать о своей печали, но никто не обращал на него внимания – люди в одиночку и парами разбегались по домам, точнехонько, как тогда, ранней весной, спасенные ими птицы из школьной сторожки разлетались по своим гнездам. Вон пошли в свою улочку дядя Ваня с тетей Фросей. Держались друг от друга на расстоянии – слышна была их сдержанная ссора – еще не дошли до дому, а уже повздорили; сочувственно поклонился Евгению преисполненный счастья Антон План и непривычно взял под руку свою принаряженную на городской лад Поликарповну (из всех женщин она одна пришла на собрание в беретике); Марийка по-девичьи вцепилась в своего великана Карпа Силу; где-то в потемках часто закашлялся Гордей Гордеевич – к ночи на него нападал приступ старческого удушливого кашля. Евгений хотел догнать своего соседа, но постеснялся бежать и отстал. А еще через минуту улицу пересекли шумные талаевские и ковалевские подводы, рассыпая смех и шутки. На одной из этих подвод – Зоя с Порошей. Прижались друг к другу, а может, обнялись и целуются – ночью не видно…

Евгений шел на огонек своей хаты и думал о том, как много в селе таких огоньков… И, может, из всех, кто возвращался домой, одна Олена Мурова не видела своего огонька. Она не осталась ночевать в школьной сторожке, хотя Поликарповна любезно приглашала ее. Не пошла Олена и в свою новую, еще необжитую квартиру, в которой столько лет прожил без толку Шайба, – нужно сначала побелить ее, чтобы не пахло Шайбой. В этот вечер Олене хотелось дальней дороги, чтоб поразмыслить наедине. Уже не раз спрашивала она себя: что же это такое?.. Да разве поймешь, если в человеке целый мир чувств. Она агроном, но еще и теперь ей попадаются травы, названий которых она не знает. А разве всему есть название в человеческой душе, разве там все разложено по полочкам, все с этикетками? Конечно, нет. Олена знала одно: все в ней безраздельно принадлежит Мурову – и душистые ласковые ромашки и колючий репейник. И вот она уделяет из этого букета несколько стебельков Евгению. Уделяет и не знает им ни названия, ни цены. Но она будет молчать. Будет прятать это чувство, будет тихонько носить его в себе, чтоб никто не знал, никто не догадывался… Пока доберется домой, Муров уже будет спать непробудным сном. Может, это и хорошо, что он будет спать. Она неслышно пройдет в свою половину, расцелует маленькую Танюшу и не выйдет до утра. Разве что Муров сам зайдет к ней… Скоро и она заметила с дороги свой огонек – единственный в райцентре, маленький, веселый, – мерцает на бугорке. Удивлялась и радовалась, что он так поздно не гаснет – светит для нее… Пошла быстрее. Потускневшее небо изредка черкали срывающиеся звезды, словно хотели высечь из тихой ночи еще один беспокойный день.

Часть вторая

Полные возы скрипят не так визгливо, как порожние. Только изредка старое, изъезженное колесо истошно заверещит, словно говорит Хоме: «Пора, Хома, иметь свой хлеб!» И Слони на полных мешках не такие удрученные. Даже лошади и те подняли головы, как будто и они понимают, что произошло. А впрочем, лошади всегда идут домой охотнее, чем из дому…

За селом, на скошенном ржаном поле, показался редкий в этих местах суслик. Он нес проросший колосок. Услыхав скрип возов, суслик встал на задние лапки, свистнул и побежал к норе. Хома подумал: «Ишь, маленький хозяин. Разве у него в норе нет зерна? Есть. А как славно потащил колосок! Тоже не хочет оставаться без запаса. Должно быть, и родичи у него есть…» Хома оглянулся на своих родственников, похлопал ладонью по мешку. А те ему в один голос:

– Хома! Слышишь, Хома? Зима долга, а запаса нет…

– Не дам, – буркнул Хома в ответ на эти семейные намеки. – На моей голове вся Несолонь, а не одни вы. Себе не возьму и вам не дам.

Больше он не оглядывался на родственников, чтобы не вводили в искушение. Безмолвно смотрел на дорогу и, заметив на ней свежий след пешехода, стал подгонять Яська: «Гони, гони! При чужом человеке наседать не посмеют…» Учащается перестук колес, и хоть кони у Яська выездные, годовалые, но родичи не отстают ни на шаг.

Путник оглянулся на обоз, постоял какое-то мгновение в нерешительности и пошел дальше. Передним уже видно, как вязнут в болоте его туфли, как, высовываясь из них, мелькают заштопанные пятки носков, уже слышно, как шуршит дешевенький плащ. Но вот он положил на мешки чемодан, а вслед за тем и сам оказался на возу, свесив ноги. Ясько подозрительно покосился на чемодан. Дескать, сам сел да еще и чемодан положил!

– Не смотрите, что он большой, – шутливо заметил путник. – В нем ничего нет, кроме сорочки, полотенца и зубной щетки.

«Ага, – отметил про себя Хома. – Чистит зубы, значит интеллигент. А ну-ка, порасспрошу».

Опустив черный цигейковый воротник, Хома глянул через плечо. Состоялась обыкновенная в таких случаях беседа, из которой, слово за слово, узнают обо всем, даже о семейном положении. Хома, словно ненароком, вспомянул Парасю – свою родственницу и, призадумавшись, опять поднял воротник.

Оба надолго умолкли, и оттого, казалось, громче переругиваются возы. Так бывает в пути: пока не знают друг друга, говорят свободно, непринужденно, а стоит познакомиться, как собеседников покидает дар речи. Но молчанием иногда можно сказать больше, чем любыми словами. Есть время на раздумье. Молчит спутник, думает: «Ага, значит, вы председатель Слонь Хома Харитонович. У вас такие острые огненные усы, что могут просверлить человека насквозь. Это с вами придется мне спорить. Интересно, какой же у вас характер? Неужели такой же острый, как усы? А чем это вас так безжалостно приплюснуло? Может, в детстве прихлопнули дверью? А почему все, кого я вижу на подводах, похожи на вас? Ага, это вы такими уродились. И почему вон тот на задней подводе, тоже очень похожий лицом на вас, кричал, чтоб вы меня не подвозили? Почему же вы его не послушались и не протестовали, когда я сел на вашу подводу? Вы даже подмигнули мне. Но почему вы не хотели сказать, откуда везете хлеб? И, наконец, неужели вы против того, что я, зоотехник Федор Громский, или просто Федя, как звали меня в управлении, по своей доброй воле еду к вам в Несолонь? Неужели вы против? И последнее: Парася… Почему не просто вдова, а „славная вдова“? Это вы всем так говорите или только мне?..» А Хома Слонь словно отвечает на эти раздумья: «Да, я голова. А тебе удивительно? А это на подводах все мои родичи – братья родные, двоюродные и племянники, такие же длиннолицые, рыжие, как я. Но это еще не все. Нас полсела Слоней, и все на одну колодку, все в меня. Ты смотришь на мои усы. Я знаю, они тебе не нравятся. Они многим не нравятся. Но в них моя сила. Даже мои родичи боятся их. У этих усов нюх на людей. Стоит сбрить их, и нюх пропадет. Разве ты не слышал, как Кузьма, вон тот, что на задней подводе, кричал мне: „Хома, не подвози, чужой человек будет мешать!“ Но я не послушался. Я взял тебя, чтоб потом один на один сказать Кузьме: „Что можно было сделать, когда чужой человек на подводе сидит?“ Так что, человече, я рад тебе. Хорошо было бы, если б ты вслух посчитал подводы да мешки посчитал. Тогда бы я сказал своим родственникам: „Ничего не могу сделать. Разве вы не слышали, как стотысячник мешки считал?“ Считай же их, считай! Не хочешь? Молчишь? Нет, человече, у тебя, должно быть, нет родственников. Ты не знаешь, что это за погибель, если ты голова, колхоз бедный, а родичей полсела! Вот везу я одолженный хлеб, а они рады растаскать его по своим амбарам. А весною опять скажут: „Поезжай, Хома, проси, Хома“. А не выпрошу – соберутся и снимут меня с председателей. Это такие родичи. Это так, человече… Гляжу я на тебя и думаю: ты зоотехник. Но с чем ты едешь в село? С полотенцем и зубной щеткой?.. Кабы ты с обозом хлеба приехал – это да, это была бы помощь. А так что! Ну, приедешь ты в Несолонь. Познакомлю тебя с Парасей. Скажу ей: „Это наш зоотехник, стотысячник, слушайся его“. А дальше что? Коровы, что ли, начнут доиться оттого, что ты приедешь? Молчишь, улыбаешься, думаешь, что ты умнее меня. Ошибаешься, человече. По одежке видно, что ошибаешься. Я, видишь, в сапогах, а ты в парусиновых туфлях до глубокой осени ходишь. На мне полушубок новенький, теплый, с лета купленный, а ты в холодном плащике. На мне вон какая ладная рубаха, а у тебя ворот сечется. Хома Слонь все видит, от него не спрячешься. А деньги у тебя есть? Ага, запечалился, должно быть без денег. А нам этого и нужно. Квартиры не дам, харчей не дам, денег не дам, и куда ты? Или убежишь, или к Парасе пойдешь. Не хватит выдержки, и пойдешь к Парасе в приймаки. А Парася моя родственница, второе колено мое. Вот мы и породнимся. Понял?» И Хома Слонь – в который уже раз! – оглянулся на Громского.

– Так ты, значит, хочешь в малом котле повариться? Трудно тебе будет в нашем котле. Земля отощала, фермы плохонькие, кормов нет. А все, знаешь, почему? Головы часто меняются. Нигде нет такого градобоя, как у нас.

И Хома Слонь навалился на своих предшественников, расписывая каждого самыми черными красками. И опять больше всех досталось последнему – Марку Кваше, при котором Хома Слонь был заместителем. А дойдя до себя, он опять притих, оглянувшись, погрозил Кузьме здоровенным узловатым кулаком, и тот больше не показывал кнутом на лес. Его воз, нагруженный тяжелее других, словно присмирел вместе с ним – умолк, не скрипел.

Лист опал, и в лесу тихо, как после пожара. Только кое-где среди берез шелестит дубок. И вдруг чудо среди этого однообразия: над самой дорогой в красных сережках стоит запечалившаяся рябина.

– Вот хитрое дерево, – говорит Хома. – Весь лес исходишь – не увидишь. А все тут, над дорогою. И как оно так примостится, хотел бы я знать! Словно никто и не сеет и не садит его, само ищет себе людное местечко.

– Так извеку идет, – отзывается Громский. – Всякому дереву свое место. Дуб любит на горе расти. Там ему лучше рассевать свое семя. Упадет желудь и катится вниз. Береза любит покрасоваться в ложбинке среди дубов, а красавица рябина любит показаться людям. И еще, наверно, потому она над дорогой, что солнца тут больше. Вероятно, в тени не дозрела бы.

– Э, человече, ты, знать, в деревьях разбираешься. А нашу полесскую коровку видал когда-нибудь? – кольнул Хома Слонь.

«„Полесская коровка“. Может, какую местную породу вывели?» – подумал Громский и покачал головою: нет, мол, не видал.

– То-то же, – просиял Хома. – Я-то вижу, что ты городской человек. Что же, покажем. Коровки никудышные, плохо доятся. Только чтоб не вышло как с тем конем. Послушай, человече. Захожу я как-то в кооператив, гляжу – новые книжки на полках лежат. Спрашиваю продавщицу, что там есть для таких грамотеев, как я. Она и показывает мне книжечку: «Как запрягать лошадь». А ну, думаю, как это ее запрягать? Читаю, а оно совсем не так, как мы запрягаем. Даю нашим ездовым. Может, я забыл, как ее запрягать, поглядите-ка вы. Смотрят и тоже ничего не понимают. Меня злость взяла. Я эту книжечку в конверт – и в обком. И вот пришел ответ, что писал ее один ученый муж, который сам никогда лошадь не запрягал. Смотри, человече, чтоб с тобою такого же не случилось, потому что мы народ принципиальный: что не так, прямо в конверт – и в обком. – Хома подмигнул. – Но ты зоотехник, так, может, научишь нашу Парасю, как нужно коров доить. Мы тебе фартук, полотенце, подойник – все приобретем. Стульчик смастерим. Все как положено…

И на смех его: ха-ха-ха! Просто так, не зная почему, хохочут на задних подводах. Громский укоризненным взглядом спрашивает: «Ну, чего?» А им еще смешнее становится, все уже трясутся от хохота. Переждав этот дикий, бессмысленный смех, Громский сел повыше, на верхний мешок, заткнутый в одном месте пучком соломы, и спросил, обращаясь ко всем:

– А ваши собственные коровы какой породы?

И снова: ха-ха-ха! Кони настораживают уши, Ясько вертит кнутом, словно отмахивается от назойливого смеха, а сконфуженный Громский отводит взгляд от задних подвод. Что же, смейтесь, если вам так весело! Но вдруг на возу поднялся Ясько и погрозил Слоням гибким кнутовищем.

– Эй вы, умники! Человек едет помогать вам, а вы сидите на чужом хлебе да еще насмехаетесь?!

Ясько сел, начал со злости стегать лошадей, и весь обоз поехал быстрее. А у Громского из головы не выходил этот въедливый и, может, справедливый смех. Ведь и правда, кому нужна такая брошюра «Как запрягать лошадь»? А он, Федор Громский, сам начнет с того, как доить коров. С халатов, полотенец и скамеечек начнет. Так что смеялись вы недаром! Но не все, над чем смеются, смешно. Иногда смех вызывают и серьезные вещи, если смотреть на них шутя. Хотелось расспросить Хому о фермах, но на задних подводах все так нахмурились, что Громский не смел пошевелиться. Думал: «Какая же ты, Несолонь? Неужели вся такая угрюмая, унылая, как вон те на задних подводах? Неужели вся такая хитрая, как Хома Слонь? А может, такая, как Ясько, – молодая, приветливая, искренняя?..»

Смешанный лес поредел, остро запахло хвоей, дорога вбежала в глубокий песок и затерялась среди тысячи сосен. Лошадям стало тяжелее. Заметив это, Громский слез с воза и, держась за люшню, смотрел себе под ноги. В туфли набивался песок, огнем жег пятки, но Громский терпеливо шел за телегой. Выехали на дорогу получше, и он снова сел на свое место. Слышал, как лохматый Кузьма бросил своим:

– Ты гляди, скотину жалеет. Может, и вправду добрый человек.

За живым сосновым частоколом показалось село. Вытянулось вдоль леса длинной ровной улицей. По одну сторону деревянные хаты, обнесенные где плетнем, где забором, и чуть не в каждом дворе, кроме хаты, целая шеренга поветей – больших, малых и совсем маленьких. Там же, где нет поветей, лежат штабеля почерневших сосновых колод. Прямо из лесу выступают сады и только кое-где подходят к улице. Высоченные дикие груши – лет им и лет! – вольготно расправили крючковатые ветви и словно прижали к земле своих лесных сестриц – яблонь и тощих слив. Каждая из этих могучих груш держит на себе несколько здоровенных колод и напоминает древнего рыцаря в доспехах. Это остатки старого бортничества. Пчел-то в этих колодах, может, и нет, но ни один хозяин не снимает их, вероятно надеется, что когда-нибудь там поселится работящая семья. Кое-где, на отшибе от сада, все еще стоят старые, искалеченные вязы, с которых в давние времена безжалостно драли лыко на лапти. Вязы не посохли, покрылись молодой корой, но причиненное им увечье оставило след: куда им до груш!.. Это по одну сторону улицы, от леса. А по другую – огороды. Одни подлиннее, другие покороче – кто сколько мог, столько и взял, а за огородами, вероятно никем не мерянный, бескрайный мокрый луг. За лугом виднеется озеро, которому тоже нет конца – воды его сливаются с небом.

– Это наша болячка, – показал Хома Слонь на озеро. – Целое лето вся Несолонь там, а тут хоть караул кричи – один женский персонал остается.

Громский долго, до слез, смотрел на мокрый луг, на озеро и удивлялся: «Эге-ге, какое богатство Хома называет болячкою!» Спросил:

– Сено с луга собираете?

– Всяк себе.

– А рыбу в озере ловите?

– Тоже всяк себе, – недвусмысленно отозвался за Хому Ясько.

– Вот оно как!

– А ты что, хочешь переиначить? – удивился Хома. – Нет, человече, это уж так заведено. Колхоз в эти дела не вмешивается. Луг и озеро испокон веков для всех…

Услышав скрип полных возов, на улицу высыпали дети, не спеша подходили к воротам женщины. «Везут, Слони хлеб везут!» – понеслось по селу. Уже у всех перелазов стояли женщины, некоторые с детьми. Хома горделиво кланялся им и без конца острил свои усы. Самым почтенным хозяйкам показывал большим пальцем назад. Дескать, везу. Но те, должно быть, не понимали, что Хома имел в виду: хлеб в мешках или неизвестного человека позади себя. Считали подводы, мешки на подводах и переговаривались:

– Молодец Хома! А что там за чужой человек сидит? Это, часом, не замысловичский голова?

– Нет, кума, Бурчак белявый, а этот, видишь, какой цыганчук!

– Потише, может, это начальник какой…

– А мне с ним к венцу не идти, – положила конец разговорам молодица в белом вышитом фартуке. Она тоже стояла у ворот с румяным разгоревшимся лицом, должно быть только что оторвалась от горячей печи. Поклонившись на приветствие Хомы, она сложила под фартуком руки и заспешила в хату. На ней были сапожки с высокими каблуками, юбка в рубчик, теплая байковая кофта, а из-под косынки спадала на плечи длинная светлая коса, качавшаяся, как маятник на стенных часах. На пороге женщина оглянулась, улыбнулась Яську и, показав куда-то рукою, исчезла. Из трубы ее хаты тоненькой струйкой сочился дым. Но вот он вымахнул серыми кругами – должно быть, женщина подкинула в печь сухой сосны. Пламя осветило кухонное окно, Громский видел, как запылали стекла, и ему стало теплее, легче на душе. Когда-нибудь вот так же загорится и его окно. Может, не в этом, так в другом каком-нибудь селе. И его любовь тоже будет ходить в белом фартуке, непременно в белом, чтобы было видно, чистый он или нет. И так же под вечер будет сочиться из трубы дымок. Но когда это будет?.. Громский вспомнил, что сегодня весь день ничего не ел, и невольно оглянулся на приветливую хату. А Хома ему:

– Ну, видал нашу Парасю?

…Смеется багряное оконце. За этим окном разрумянившаяся веселая Парася стоит возле печи. Снова подкинула дров – живым столбом встает над хатой дым, должно к погоде… Громский поглядел на другие трубы: да, к погоде… Приложил руку к сердцу: «Привет тебе, Несолонь! Ты не знаешь меня, я не знаю тебя, но вижу, что ты и есть то, чего я искал…»

* * *

Так уже заведено, что каждый, кто впервые попадает в Несолонь, должен посидеть за столом председателя. Никто не устанавливал этого неписаного правила, оно сложилось само собой. Если гость желанный – ему выложат все, его попросят во второй и в третий раз… А если нет, то он воспользуется столом председателя не больше одного раза. Потом его будут водить по селу исполнители из хаты в хату и в каждой хате с новой примолвкой, а чаще с такой: «Голова просил, чтобы этот человек пожил у вас». Не дожидаясь согласия хозяев, исполнитель поспешно выходит, а растерянный гость все еще стоит на пороге, пока, наконец, ему не скажут всем знакомое «садитесь», которое имеет столько оттенков, сколько людей на свете. Иногда же «садитесь» надо понимать приблизительно так, как понимали его в старину: незваный гость хуже татарина. Все же вы садитесь, а хозяева хаты тем временем обмениваются взглядами и молча решают вашу дальнейшую судьбу. Наконец хозяйка спрашивает вас: «Есть хотите?» Если вам придет в голову сказать «нет», то вы много потеряете, и всю ночь вам будут сниться лучшие дни вашей жизни. На здешнем языке это означает «поставить на квартиру». Не «устроить», а «поставить», что далеко не одно и то же.

Так вот, перед тем как поставить Громского на квартиру, Хома Слонь пригласил его к себе домой. Повел напрямик, левадами, над тихой довольно глубокой речкой – безыменным притоком Уборти. Балансируя, Хома легко перешел перекладину, ничуть не похожую на удобные дощатые перекладины. Это была обыкновенная сосна, перекинутая с одного берега на другой.

– Неужели нельзя сделать перекладину пошире? – заколебавшись, спросил Громский.

– Нельзя, – ответил Хома с противоположного берега. – Положи тут еще одну сосну, так завтра исчезнут обе, обе пойдут на дрова, а этой, видишь, никто не трогает. Не знаешь ты, человече, несолоньской жизни. Узенькая перекладина, тоненький ломтик, постный грибной борщ – это все суть Несолонь. Я уже привык, я уже нажился такой жизнью, а ты только начинаешь. Ну, не мешкай!

Подбодренный Хомой, Громский побежал по шаткой сосне и по-мальчишески свалился на противоположный берег. Хома засмеялся, расправил усы и повел гостя дальше. На огороде зеленела заплатка ржаных всходов. У хаты стоял довольно порядочный помост для сена на высоких подставках, должно быть для того, чтобы сено не подмокло. Хома подошел к помосту и, привычно пошарив рукой, вынул из сена две бутылки, которые тут же спрятал в карманы своего новенького полушубка. Он шепнул Громскому: «Смотри, не проговорись моей Килине. У меня, человече, такая баба, что ни схватит – все на ярмарку».

Но видно было, что Килина и дома не скучала без дела. В сенях чисто подметено, в кухне тоже хороший давний порядок. Посуда на полке блестела, пол вымыт дожелта, на кухонном столе, который в других домах редко застилается, лежала новая узорчатая клеенка. Сама же Килина сидела на скамейке и пряла на коловороте. Ее нога в постолике[9]9
  Постолы – плетенная из кожаных ремешков обувь.


[Закрыть]
из старого сапога ритмично покачивалась, и даже приход хозяина не нарушил этого славного ритма. Допрявши кудель, она встала и открыла дверь в комнату.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю