Текст книги "Родная сторона"
Автор книги: Василь Земляк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Громский идет на свадьбу мимо Парасиной хаты. Видит с дороги – в печи бушует пламя, смеется знакомое оконце, а Громскому хочется, чтобы оно плакало – раскаивалось. Не плачет! Дым встает невысоко и, барашками разбегаясь по селу, прячется в вербах…
Небо серое, холодное как лед. Но вот с неба упала снежинка, другая, и скоро словно кто растянул над землею огромную цедилку и стал поливать ее свежим парным молоком. Разлилось по всему полю – нигде ничего живого, вокруг стало так чисто, бело, необычно, что заболели глаза и Громский вынужден был утереть слезу.
Снежинка к снежинке, и незаметно вырастают первые сказочные здания. Захочет прихотливая зима – увековечит их, не захочет – разрушит и поставит новые. Громский идет в выбеленную даль, а навстречу ему музыка. Лихо вытанцовывает барабан, ему помогает неповоротливая труба, а флейта словно насмехается над их танцем. Громский поглядел на свои парусиновые туфли, привычно подтянул штаны и, поборов нерешительность, воинственно пошел на музыку. Весельчак барабан действовал подбадривающе, и Громский скоро очутился в Талаях. Пусть плачет Парасино оконце!
В селе не приходится спрашивать, где, в какой хате свадьба. Ее видно и слышно на всю окрестность. Видно по подводам, которые стоят на выгоне, неподалеку от хаты. Сани в пестрых ковриках, а кони в сережках, и веселые все необычайно, ведь и им перепадает в дни свадьбы – в их торбы сыплют побольше овса. А слышно не только по красивой музыке, песням да веселью, но и по запаху кушаний, которыми уставлены свадебные столы. Эге-гей, куда доносится аромат жареной индейки и всяких других пряностей, придуманных выдающейся поварихой нашего времени Товкачевой Настей! Громский в первое мгновение растерялся – столько на него обрушилось звуковых и вкусовых чар. Хотел уйти от ворот, но стайка мальчишек, слетевшихся, как воробьи на хлеб, чирикающая стайка этих вечных созерцателей всех сельских зрелищ, необычайно горячо просила его: «Идите, идите!» Словно ему предстояло быть их посланцем на свадьбе. Громский совсем смутился и почувствовал себя не старше самого маленького мальчика, у которого сползли на башмаки большие, должно быть мамины, чулки. Но музыка в сенях переключилась на марш, и Громский догадался, что это для него. Он прошел в открытые ворота. Перед самым порогом оглянулся на мальчишек. Никто из них не нарушил неписаной конвенции – все остались по ту сторону ворот, только хором подбадривали: «Идите, идите!» В сенях Громский поклонился музыкантам, хотел положить червонец, но, вспомнив, что в кармане нет ни гроша, стал сконфуженно отвешивать поклоны направо и налево. Двери в обоих половинах хаты были открыты настежь, и его приветствовали сразу сотни глаз. Но Громский узнал только одни глаза – хитрые глаза старого Мизинца и потянулся к ним.
– А, Парасин приймак! – крикнул Мизинец. – Прошу ко мне на покаяние!
Громский сгорел от стыда и ничего уже не слыхал и не видал, кроме белой бороды и глаз без ресниц. Поздоровался с Евсеем за руку и сел. Свадьба снова пошла своим нерушимым развеселым порядком.
Филимон Товкач, накрест перевязанный вышитым полотенцем, обходил столы с полною чаркой на тарелке. Останавливался около каждого гостя и, улыбаясь, говорил: «Примите сватов дар». Выпивший чарку должен был положить на тарелку деньги. Каждый хотел превзойти своего предшественника по круговой чарке, и от зеленых трешек дело дошло до прозрачных новеньких сотен. У кого денег много, тот выкладывал их сразу, а у кого мало – тот дольше копался в кармане, а у Громского – полное безденежье. Тем временем грозный сват с полотенцем приближался. Громский побледнел и в смущении взглянул на молодых, которые среди общего веселья были чуть ли не единственным островком печали и уныния. Пороша, в черном костюме, с галстуком, вероятно, чувствовал себя очень неловко и почему-то копался вилкой в жареной индюшатине – может, вспоминал индюка со своей фермы, а может, думал другую невеселую думу. Рядом грустная Зоя в белой фате и веночке из мирт и барвинка напоминала лесную царевну из пушкинских сказок. Ее блестящие глаза на мгновение остановились на Громском, потом подали какой-то волшебный знак Евгению. Товкач с чаркой уже стоял возле Громского. В усах – лукавая усмешка: «Примите сватов дар». Громский тяжело вздохнул, приготовился к извинению, но в эту трудную минуту его руки коснулась под столом чужая рука и что-то положила в дрожащие пальцы. Громский взглянул вниз и не поверил глазам своим: в руке шелестела новенькая сотня. Пусть плачет Парасино оконце! Он встал, выпил чарку и приложил к общей сумме свою сотню. Потом долго не мог открыть своего спасителя. И только когда Евгений подмигнул ему, все стало ясно, и Громский сердечно поблагодарил за выручку.
После круговой чарки Товкач сказал громко, чтоб все слышали:
– А теперь позвольте выпить самому свату Филимону Ивановичу Товкачу.
Музыканты ударили туш. Товкач выпил, утер кулаком усы и поднял тарелку с деньгами:
– Я дарю молодым телку. Кто бычка?
Поднялась черноглазая Устя.
– А я бычка.
Встал Евгений и, подождав, пока улягутся смех и шутки, сказал:
– Правление колхоза дарит молодым новую хату.
Вставали и другие и дарили молодым все необходимое для хаты: кровать, сундук, стол. Старый Шепетун подарил даже плетенку для муки (прикинул, что за зиму сплетет ее), а Товкачева Настя умудрилась подарить люльку, в которой выросла Василинка. Уже много лет люлька стояла на чердаке без пользы.
– А я, – позже всех поднялся Карп Сила и осекся. Хотел сказать: «А я дарю вам трактор», но, смекнув, что этого сделать не может, на ходу поправился: – А я дарю вам приемник, чтобы вы слышали весь мир.
Выскочил и смутился, жаль стало приемника, совсем недавно купленного Марийкой. Да и позволит ли Марийка нанести такой убыток дому? Где там! Уже толкает локтем Карпа в бок, уже шипит: «Ишь, раздарился…» Карп глянул на Порошу, подумал: «Господи, неужели и он всю жизнь будет так бояться Зои, как я боюсь своей Марийки? А если еще присвоят Марийке Героя, тогда, Карп, беги из дома!» Тихонько спросил Евгения:
– Не слыхал, моей молодице Героя за лен не прочат?
– Ну как же! Уже все в Москве, на днях жди праздника.
Карп скис, на него нахлынули какие-то неутешительные раздумья, но что свадьбе до Карповых раздумий! Начались перепевы, молодицы стали состязаться с девчатами. Подружки доказывали, что Зоя еще девушка, держали ее в своем кругу, тихо невинно напевали:
Будь здорова, як вода,
Будь богата, як земля,
Будь пригожа, як рожа…
А молодицы подмигивали и задорно подсмеивались над наивными девчатами:
Що хотiли – те зробили:
3 книша – паляницю,
3 дiвки – молодицю…
Одна за другой выходили в сени и в вихре танца насмехались над Порошей:
Ой, меде наш, меде.
Зять тещу веде,
За бiлую ручку,
За хорошую дочку…
Теши нет, и Пороша сам берет Зою за белую ручку, приноровившись к музыке, вводит в круг. И как-то сразу становится всем теснее – никому не хочется наступать на ноги молодой или молодому. А Купрееву Яше и совсем тесно, его быстрые ноги так и норовят пройтись по чужим мозолям. Он предусмотрительно выскользнул с Василинкою во двор, закружился во всю мочь, и это было знаком для всех. Небольшая метелица поддавала жару, и никому – разве одному только Громскому, который выпить выпил, а закусить не успел, – не хотелось больше в тесную хату.
– Вы танцуете? – спросил Евгений Громского.
– А вы?
– Я не танцую.
– Плохо, – сказал Громский.
Он не успел объяснить, почему это плохо. К ним подошел Товкач, все еще перевязанный полотенцем, и, кивнув на свою Василинку, спросил их обоих:
– Ну, как вам моя Василинка?
– Смотрю и думаю, – усмехнулся Евгений, – откуда берутся плохие молодицы? Все девчата такие славные!
Громский вспомнил славную Парасю – пусть плачет ее оконце! – и уже не сводил глаз с Василинки. Господи, что с нею вытворял Яшка! И влево и вправо, пока кто-нибудь топнет раз, он – трижды, и не молодым давали дорогу, а ему, Яшке. У Василинки зонтиком раздувалась юбка, мелькали красные резинки выше колен, а коса, белая, как кудель, била по плечам тех, кто не хотел уступить места. Подвыпивший Купрей с ямочками на щеках – чем больше он пил, тем глубже становились его ямочки и добрее делалась улыбка – с жаром дирижировал музыкантами, притоптывал, присвистывал да еще и напевал:
Ой, що ж то за шум учинився?
Що комарик та й на мусi оженився?..
– Ну и Яшка! – забеспокоился Товкач. – Замучит девчонку. Василинка, а Василинка! – позвал он дочку. А когда та подошла, с хитринкою спросил: – Ты знакома с этими людьми?
– Немножко знакома, – ответила Василинка.
Он обоих отрекомендовал Василинке и шепнул Евгению так, чтобы слышал и Громский: «Еще молодое, глупое, несмелое…» И шмыгнул в хату под предлогом, что нужно помочь Насте подать на стол сладкое. На самом же деле притаился в сенях и стал прислушиваться, какую речь поведет Василинка со своими знакомыми. Слушал-слушал да и сплюнул со злости. Василинка молчала, сконфуженно мяла красную ленту, а щеки пылали так, словно в них было по горячему угольку. Купреев Яша тем временем, потеряв пару, выхватил из круга другую девушку, застенчивую Зоину подружку Степку, и, приземистый, щупленький, задиристо скалил зубы на великана Карпа Силу, который на диво лихо вытанцовывал с ворчливою Марийкой, ни за что не соглашавшейся подарить молодым свой приемник. Она шептала Карпу в распахнутую грудь:
– Выскочил ни к селу, ни к городу, а теперь отдувайся! Разве нельзя было назвать что-нибудь другое?
– Ну что, что? – злился Карп, с высоты взирая на жену.
– Теперь уже поздно. Теперь вываливай деньги на приемник, – шептала Марийка. – Да ищи подешевле. Я тебя знаю. Ты последнюю рубашку скинешь.
– И скину, и скину! – притопывал Карп.
Марийка от злости сжала зубы. Чтобы хоть чуточку рассеяться, крикнула Евгению:
– Танцуйте!
Но Громский это принял на свой счет, снял плащ, отдал Евгению и на конец «Коробочки» пригласил Василинку. Улучив момент, сказал довольно членораздельно:
– Я не приймак.
– А мне все равно, кто вы такие!
– Так вот, я не приймак…
Неизвестно, как далеко зашел бы этот разговор, если бы в дверях не появилась Настя в белом фартуке и медовым голосом не пригласила:
– Прошу всех на сладкое.
– А кто не любит сладкого?
– Тому горько…
Метелица совсем утихла. Заметив у Евгения на руке плащ, Зоя забеспокоилась и что-то шепнула Пороше. Тот подошел, взял плащ и сказал с ноткой раздражения:
– Заходи, ты тут гость, а не председатель.
– Все гости.
– Нет, не все, – недвусмысленно показал Пороша на себя. Взял Зою под руку и с достоинством повел в хату, чтоб видели, что он тут не гость, а хозяин на веки вечные…
Евгению нечего было возразить Пороше, и он покорно сел за стол. Вначале, избегая опасливых Зоиных взглядов, он чуть пригубливал чарку, а теперь назло невесте пил наравне с другими и только старался не смотреть, как молодые целовались… Но кто-то словно умышленно издевался над Евгением и поминутно выкрикивал «горько!». Еще минута, и Евгений встанет и уйдет со свадьбы. Но в этот опасный момент поднялся Товкач:
– На сани! Всем на сани!
Кому достались обыкновенные рабочие дровни, кому сани с кузовом и высоко выгнутыми полозьями, а молодым сани-крылатки тончайшей работы. И кони в этих санях тоже крылатые – орловские рысаки, купленные Евгением на племя. Кучером на этих санях сам Товкач. А Евгений примостился на самых задних. Бубенчиков не было, но их заменили Зоины «колокольчики», которыми она зазвонила за селом тихо, протяжно, но так нежно, словно волшебный молоточек выстукивал по самым певучим цимбалам. Евгений же, сидя на задних санях, силился сообразить одно: что это было – печаль или радость? Да, это была радость новой неизведанной дороги, которую начинать на крылатках легко, а идти пешком, должно быть, тяжко. Да что на крылатках! Громский и на тяжелых розвальнях чувствовал себя с Василинкой ничуть не хуже. Замерз в плащике, а прижался к ней, и ему тепло, приятно. Пусть плачет Парасино оконце!..
С белого поля въехали в лесную темень и остановились.
– Что там? – спросил Евгений передних.
– Какой-то путник молодых приветствует.
Через минуту Евгений увидел на обочине маленькие саночки и под стать им лошадку под дугой. Вожжи держала женщина в полушубке и теплом платке. Это была Олена. Евгений никогда не видел ее в теплой одежде и узнал не сразу.
– Это вы, Олена? Почему же не пришли на свадьбу?
– У моего Мурова никогда нет воскресенья, а одной не хотелось.
Олена выехала на дорогу, и Евгений слышал, как сопела лошадь. Он взял из саней клок сена, протянул лошадке, и та повеселела. Глаза тепло засветились, но скоро погасли – лошадь не могла достать сена, а может, поняла, что ее только приманивают.
– Позвольте на ваши сани?
И, не дожидаясь разрешения, Евгений соскочил со своих саней, подсел к Олене. На ее саночках двоим было тесно, но бывают в жизни моменты, когда неудобства приходятся кстати. Их саночки начали отставать от свадебного поезда, и Зоя, оглянувшись, увидала в глубине лесной дороги всего лишь черненькую точку. В глазах Зои заискрились сдерживаемые слезы.
– Что с тобой? – наклонился к ней Пороша.
Зоя молчала. Трусил легкий снежок.
* * *
Вы, очевидно, заметили, что на свадьбе нет многих наших знакомых. И хоть это не очень интересно, почему их нет, но пока метет теплая метелица и заметает следы одиноких Олениных санок, которые без всякой цели помчались по лесной дороге, расскажем кое-что о тех, кого нет на свадьбе. Всех, о ком пойдет речь, Зоя приглашала от себя, а Пороша от себя, одного Антона Плана и его Поликарповну пригласил по старой дружбе Евсей Мизинец. Почему же они не пришли? Ведь если бы никто из тех, кого приглашали и кого не приглашали, да не пришли, не отдали чести молодым, так и свадьбы не было бы.
Кондрат Калитка не пришел на свадьбу из чисто бухгалтерских соображений. Никаких других соображений у него не бывает, и бухгалтерию он ставит выше всего. Недаром Товкач называет его «хфанатиком». Он, Калитка, со скрипом выписывал бычка на колбасы и доказывал, что хватило бы полбычка; выписывал индюков и доказывал, что на свадьбе можно было бы обойтись без индюшатины; высчитывал, во что обойдется колхозу новая хата для молодых, и, ужасаясь, хватался за голову, – такой человек, честный и скупой до умопомрачения, не мог прийти за свадебный стол и воспользоваться тем, против чего сам восставал. Калитка высчитал до копейки, сколько колхозного капитала в переводе на деньги пошло на свадьбу, и не мог себе простить такого, как он считал, бесцельного расточительства.
– Да что они от этого, любить друг друга будут больше, что ли? – допрашивал скупой бухгалтер скуповатого председателя.
– Это уже дело не наше, – утихомиривал Калитку Евгений.
– Как не наше? Это наше кровное дело. Пусть только попробуют разойтись – я немедленно вычту у Пороши всю эту кругленькую сумму!
Тыкая прокуренным пальцем в лист бумаги, он с болью называл потраченные рубли и копейки. Даже эмтээсовский бухгалтер Иосиф Копейка мог бы позавидовать Калитке в скаредности. Сам же Калитка считал себя добрейшим человеком, и чтоб его в этом не заподозрили, не пришили нарушения финансовой и всякой другой дисциплины – не пошел на свадьбу. Если бы пошел – должен был бы есть и пить, и пришлось бы насчитывать полную сумму на себя. Он не смог бы иначе, ибо все, чем пользовался из общественных средств, он самым старательным образом подсчитывал, чтоб не стать объектом сельских сплетен, которые особенно липнут к председателям, бухгалтерам и кладовщикам. Возможно, кое-где так и бывает, но у Калитки этого быть не может, – на что уж больше: сам не пошел и Евгения умолял не идти на свадьбу. Жалел, что Евгений не послушался.
Не было на свадьбе и Вареников, дяди Вани и тети Фроси, которых приглашал от своего имени Пороша. Эти не пришли по чистой случайности. В воскресенье утром кто-то из клиентов шутя шепнул дяде Ване, что на свадьбе должен быть Максим Минович Шайба, как областной Зоин начальник. И этого было достаточно. Дядя Ваня, побрив клиента, сложил свои инструменты, закрыл парикмахерскую и отправился домой. Тетя Фрося уже стояла перед зеркалом принаряженная, наодеколоненная и даже напудренная.
– Раздевайся! – скомандовал дядя Ваня, едва открыв дверь. – Никакой свадьбы!
– Ага, ты не идешь, а я и без тебя дорогу знаю!
Она сказала это так кокетливо, что дяде Ване сразу все стало ясно. Взглянув на нее, подумал: «Ишь, как напудрилась для Шайбы…» Тетя Фрося ни сном ни духом ничего не ведала, ей хотелось просто щегольнуть, она все утро потратила на наряды, и вдруг чей-то каприз может все испортить! Сказала жеманно:
– Я молода, мне нужны развлечения.
– Ты молода? – побагровел дядя Ваня.
Он подбежал к столу, открыл ящик и, выхватив из него самую острую бритву, бросился на жену:
– Зарежу!
Тетя Фрося выбежала из хаты и, остановившись в воротах, завопила:
– Караул, людоньки! Муж хочет родную жену зарезать!
Дядя Ваня испуганно спрятал бритву, сказал кротко:
– Опомнись, Фрося, кому ты нужна…
Вскоре они помирились, но на свадьбу так и не пошли – дома выпили мировую. Тут тетя Фрося призналась, что ей опостылели бурые лисицы и весной она все-таки махнет в город.
– К Шайбе? – снова побагровел дядя Ваня.
Ему очень хотелось погулять, он сердился на себя, на свою ревность, и ему стало легче только тогда, когда узнал, что не он один пропустил такую чудесную свадьбу.
У Антона Плана стряслась иная беда. Он считал себя педагогом, постоянно подчеркивал это и потому не мог как попало выходить на люди, чтоб не подавать дурного примера ни родителям, ни детям. Еще спозаранку он принялся утюжить свой черный выходной костюм. Антон План уже кончал гладить брюки, когда неожиданно вбежала Поликарповна с ведром и портянкой (теперь она мыла в классах пол) и под большим секретом сообщила, что Марту Ивановну берут в райком партии, а Артема Климовича переводят из директоров МТС на другую работу, потому что у него нет диплома.
– Снимают нашу Марту Ивановну? – забеспокоился школьный сторож, который так же привык к своему директору, как кучер или шофер привыкает к своему начальнику.
– Не снимают, а выдвигают, – поправила его Поликарповна.
Пока Антон Парамонович оценивал факт с чисто педагогической стороны, штаны под утюгом задымились – выгорела немалая дырка, и в хате долго стоял смрад от паленой шерсти. Других подходящих для свадьбы брюк не нашлось, и Антон План должен был остаться дома. Весь день он закладывал с Поликарповной школьные парники и прислушивался к музыке, напоминавшей о молодости. Он жалел, что, женясь вторично, не справил свадьбы, может не так быстро постарел бы.
А что касается Мурова, то дело как раз было в том, о чем говорила Олена на лесной дороге. У него теперь нет ни одного свободного воскресенья.
С тех пор как начались свадьбы, беспорядков в колхозах стало больше. Особенно страдали фермы. Скотина кое-где стоит не поена, не кормлена. И хоть бабка Тройчиха присутствует не на всех свадьбах – нет ее и на этой, – но дух ее в виде знакомого всем запаха витает над захмелевшими людьми, и Муров со всем районным активом должен быть в такие дни начеку.
И еще одного человека не было на свадьбе, которому полагалось бы быть. Не было профессора Живана. Он обещал непременно приехать. Но накануне свадьбы Зоя получила известие, что Живан простудился и заболел. Работал он теперь не в институте, не на преподавательской работе, а старшим научным работником на исследовательской станции, заброшенной в лесную глушь, как он писал, на самом дне Полесья. Утром, когда подружки наряжали Зою в венок, сельский почтальон принес от Живана телеграмму. Зоя прочитала ее и спрятала – никому, даже Пороше, не могла показать. Телеграмма только прибавила Зое грусти и уныния. Живан ничего не знал, да и не мог знать о Пороше – Зоя в своих письмах молчала о нем, – и, может быть, потому дал такую телеграмму: «Желаю тебе и Евгению большого семейного счастья. Выздоровею – непременно приеду посмотреть на вашу славную пару».
…Три дня и три ночи гремела свадьба, чтобы утвердить семейное счастье новой пары. И никто, кроме Зои, не знал, что уже на самой свадьбе эту пару подтачивает горе. Зоя в душе не отреклась от Бурчака. Но об этом позднее. Приехал Стойвода, взял свата и повез, как он сказал, сватать в Несолонь. Всю дорогу Стойвода напевал какую-то песенку и только в самой Несолони он спросил Товкача через плечо:
– Ты согласен?
– О, голубчик, дай только место!
Товкач добивался этого, жаловался в обком, в ЦК, что его, колхозного ветерана, затирают, не дают развернуть своего таланта. По совету Шайбы он лично побывал у секретаря обкома, раскаялся перед ним и тут же выложил свои блестящие планы о том, как бы он хозяйничал в современных условиях. Это, вероятно, подействовало на секретаря, потому что Муров получил неофициальное указание «использовать Филимона Ивановича Товкача при первом случае». Случай представился. Хома Слонь подавал небольшие надежды, и в райкоме вспомнили человека не вполне подходящего, но который умеет из ничего сделать все. Тут Муров погрешил против собственной совести и дал волю Степану Яковлевичу. Тот заверил Мурова, что Товкач после «очищения совести» является чуть ли не лучшей кандидатурой для Несолони. А что, если это ошибка? Райком не простит ему такого покровительства. Интересно, что думает об этом Громский?
– А ты, Громский, не против Товкача?
– Ничего другого не знаю, но одно знаю: хорошо иметь такого свата, как Товкач.
– Ну вот, со свадьбы – на сватовство, – улыбнулся Степан Яковлевич.
Когда проезжали мимо Парасиной хаты, Громский взглянул на знакомое оконце. Оно слезилось, плакало. А в конторе, на том самом столе, который уже не раз служил Громскому кроватью, он нашел два зачерствелых пирожка с горохом, завернутые в газету. Парасины, ждут Громского еще с воскресенья…
Взглянув на пирожки, Товкач спросил Громского:
– Где эта самая твоя Парася? Мне непременно надо с нею потолковать до собрания. Это, говорят, в Несолони сила, и я хотел бы иметь ее на своей стороне.
– Во-первых, она не моя, – покосился Громский на Товкача. – А найти ее очень просто: либо на ферме, либо дома, либо в клубе вытанцовывает.
– Помоги мне, Громский, помоги, – умолял Товкач. – Я тебя, голубчик, вовек не забуду! – Он знал, хитрец, как много зависит от того, что скажет про него маленькая Парася!