355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Смирнов » Таки да! » Текст книги (страница 1)
Таки да!
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:25

Текст книги "Таки да!"


Автор книги: Валерий Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Валерий Смирнов

…Таки – Да!

Одесса, «Вариант» – «Два Слона», 1992

Легенды Одессы, рассказанные старожилами города, вследствие чего автор снимает с себя, а также с издательства, рискующего опубликовать эти скандальные истории, ВСЯКУЮ  ОТВЕТСТВЕННОСТЬ.

ЛЕГЕНДЫ ОДЕССЫ

  ЛЕГЕНДА О ИВАНЕ БУНИНЕ И ИСААКЕ ХАЙМОВИЧЕ

Если в нашем городе чего постоянно не хватало, так это домов для мемориальных досок. Поэтому насчет многих деятелей культуры не спешат, оставляя заботу о мемориальной доске потомкам – пусть у них голова болит, куда ее вешать. Вашему поколению еще немножко повезло, в прежние времена самой распространенной памятной табличкой на воротах и фасадах памятников архитектуры была: «В нашем доме нет второгодников». Это же потом вдруг вспомнили, что кроме второгодников в Одессе жили и другие выдающиеся личности.

Прошли годы, начали о них вспоминать. А также о тех писателях, художниках, музыкантах, чьи имена раньше звучали только в аудиториях на улице Бебеля, которая появилась в Одессе гораздо раньше улицы Бабеля. Кто такой Бебель, я не знаю. Может, он раньше жил в Люстдорфе. Если вы не знаете, кто такой Люстдорф, то это Черноморка, чтоб я так был здоров.

Врачи утверждают, что наш склероз по поводу куль туры имеет исторические корни. Поэтому некоторых людей, которым вполне можно было бы при жизни ставить памятники, стали награждать мемориальными досками тогда, когда кроме специалистов и родственников о них никто не помнил. Так было и с Иваном Буниным. Хотя во дворе дома, где он когда-то имел счастье околачиваться, памятник уже стоял, на фасад решили прилепить мемориальную доску. Правда, ее прибили совсем не к тому флигелю, где Бунин действительно жил, да насчет дат в ней не все правильно, но это детали. Хотя и характерные.

Так вот, мемориальную табличку еще только крепили, а памятник из двора на нее уже выглядывал через подъезд. Ничего странного: в одесских дворах до сих пор стоит больше памятников, чем на улицах. А главное – они оазнообразны: Геракл с дубиной, Ленин в детстве, бывший австрийский шпион, придумавший эсперанто для шифровки донесений и многие другие. Но им всем нечего делать рядом с произведением скульптуры, украшавшим дом к которому шурупили доску насчет Ивана Бунина.

О том, как в Одессе торжественно открывали мраморную память о великом писателе, подробно освещали в газетах, показывали по телевидению и рассказывали по радио. Однако в жизни это событие проистекало несколько иначе, и о нем сейчас в городе помнят от силы человек двадцать. Как на самом деле происходило это торжественное открытие доски, я вам сейчас начну рассказывать, и чтоб мне не дожить до появления утюга в магазине, если хоть что-нибудь стравлю.

Тихую улицу, где когда-то проживал писатель Бунин, в середине дня оккупировали журналисты и прочая творческая интеллигенция. Журналисты суетились с противоположного тротуара, а интеллигенция сгрудилась у доски с такой же плотностью, как очередь за сигаретами на этой же улице много лет спустя. И не потому, что для почитателей Бунина квартал оказался слишком коротким, а чтобы создавать на кинопленке более массовое зрелище. Хотя у них на груди мемориальные таблички не висели, то. что это была интеллигенция, сразу бросалось в глаза. Уж насчет чего-чего, а этого ограниченного контингента на моей памяти всегда старались, чтобы его было в городе поменьше. Но кое-кто из прослойки все равно умудрился выжить, не спиться и остаться в Одессе, не говоря уже за Союз. Дамы были в шляпках, а один высокий седой мужчина даже с бабочкой в горошек. И он всем рассказывал, кто такой Бунин, а ему хлопали, как будто и без него не знали, что Бунин правильно сделал, когда вовремя сбежал из Одессы от своеобразных ценителей своего таланта.

Но народ не забыл великого писателя. Так, по крайней мере, утверждал другой оратор. Да, народ не забыл, хотя о существовании Бунина он долгие годы вообще не догадывался. А в это время образ народа уже катил по булыжной мостовой улицы. Чтобы выразить свое удивление и восторг по поводу этого события в самой для него популярной форме.

Надо сказать, что перед самым открытием доски, которая два дня провисела, закрытая мешковиной, дожидаясь, пока ее покажут кинокамерам, движение на улице перекрыли. ГАИ никто не тревожил; просто поставили две машины поперек дороги, так что между ними оказался дом со свежей мемориальной доской. И пошло торжественное открытие: ораторы выступают, дамы хлопают, журналисты суетятся, а прохожие спрашивают друг у друга, кого сегодня на их улице хоронят, и почему нет оркестра.

Во время самого разгара торжественного события по дороге едет себе мусорная машина и упирается чуть ли не в «Волгу», стоящую поперек. Сперва водитель высунулся в окошко и поинтересовался: не задавили ли кого, раз столько людей, а машина стоит в странной позе. Причем он сделал запрос такими выражениями, которыми великий Бунин свои произведения явно не писал.

В этот момент я находился рядом с ним и слышал каждое его слово. И чтоб я так был здоров, если и одном предложении этот тоже великий лингвист три раза не сказал слово «мать». Хотя предложение было коротким. А потом шофер начал спрашивать у меня, почему не может проехать по улице, которая насчет производства мусора всегда была передовиком. Причем делал это таким тоном, будто именно я ему назло поставил автомобили поперек мостовой. Как человек, воспитанный в Одессе, я ответил культурно: «Гражданин в кепке, чего вы разоряетесь без копейки денег? Пожара пока нет. Вон видите оратора, у него и спрашивайте. Потому что от ваших слов давление падает не только в шинах автомобиля».

Слава Богу, вовремя подскочил какой-то другой интеллигент, хотя без бабочки, но с ним говорил на «вы» и картавил. Несмотря на то, что водитель до этого выдал такую тираду на всю улицу... Журналисты ладонями микрофоны зажимали. А в конце он почти печатными словами выразился: «Сейчас дам газ, и ваша «Волга» впереди моей машины поедет». А интеллигент без бабочки: «Видите ли, мы открываем мемориальную доску Бунину». Ни эти слова водитель стал наливать свои глаза кровью и высказался: «Бунин – …юнин, помер триста лет назад, а я проехать не могу». Чтоб я был здоров, если это неправда. И тогда интеллигент без бабочки не выдержал и почему-то тоже обратился ко мне: «Уберите его, иначе я за себя не ручаюсь. Я из этого мусорника ради любимого Бунина катафалк устрою. Кто это такой?» И добавил несколько слов из лексикона водителя. А я ответил, что он тот самый народ, ради которого мемориальную доску на дом повесили и фасад срочно перед этим выкрасили впервые за двадцать лет.

А водителя, несмотря на просьбу, убирать не стал. Тот шофер в одиночку десять таких, как я, мог бы в свою машину засунуть и не сильно бы при этом вспотел. Короче говоря, после того, как к водителю подошли еще пара интеллигентов и сказали на самом понятном ему языке, чтобы он объехал это событие другой стороной, мусорник на колесах развернулся и поехал назад. Причем, шофер продолжал из окна отпускать свои соображения по поводу торжественного события громче, чем работал двигатель. После того, как к мемориальной доске все привыкли и полочку для цветов под ней успели оборвать, к дому начали бегать автобусы с экскурсиями. Но всех экскурсантов почему-то интересовал памятник во дворе, стоявший точно против подъезда, еще больше, чем Бунин. Но откуда экскурсоводу знать об этом памятнике и об Исааке Хаймовиче? Даже после того, как десант из автобусов стал высаживаться прямо во двор?

Надо сказать, что этот памятник Исаак Хаймович поставил не самому себе, хотя некоторые языкатые утверждали именно это. Между прочим, Хаймович тоже был выдающейся личностью, и в Одессе люди о нем знали лучше, чем о Бунине. И даже Кларе Будиловской. Потому что Исаак Хаймович заведовал мебельным магазином и не брал взяток. От этого продавцы рядом с ним стонали, и никто больше месяца рядом с принципиальным Хаймовичем работать не хотел.

Хаймович был партийцем, причем таким, каких их раньше показывали в кино. Вторую серию «Коммуниста» можно было снимать прямо в мебельном магазине. Такие, как он, без второго слова ложились под танки с гранатами на войне и никогда не шли против своих убеждений в мирное время. Во время войны Хаймович вел себя самым доблестным образом, в день Победы на его пиджаке висело столько орденов и медалей, сколько может присниться сегодняшнему генералитету. А, выйдя на пенсию, он не пропустил ни одного партсобрания в ЖЭКе. До того на партийных собраниях в фирме «Мебель» он говорил директору такие слова, которые другие боялись даже думать. Кстати, потом этого директора посадили. И в ЖЭКе все тоже от него стонали. Люди ждут – не дождутся, когда это мероприятие закончится, но тут берет слово Хаймович и полчаса держит речь, начинающуюся словами «Воодушевленные историческими решениями...»

Но одних собраний Хаймовичу явно не хватало. Он развивал такую кипучую деятельность по месту жительства, что некоторые не выдерживали и меняли квартиры. Раз в месяц прямо во дворе – тогда еще без памятника – он проводил собрания жильцов по поводу дальнейшего существования при коммунизме. Но дети, в отличие от взрослых, были ему благодарны. Исаак организовал им спортивную площадку и приобрел теннисный стол. Общественная деятельность пенсионера Хаймовича била фонтаном по нервам окружающих. Он украсил двор социалистическими обязательствами, вызвав на соревнование соседний двор. До сих пор на одном из флигелей сохранились планки от этих обязательств, где говорилось по поводу выноса мусора, деторождаемости и экономии электроэнергии. Наконец, именно Исаак Хаймович установил во дворе этот памятник, от которого делались без ума почитатели Бунина.

Долгие годы памятник тихо-мирно лежал под одной из стенок в переулке Ляпунова. Там находятся мастерские скульпторов, создающих шедевры из подсобных материалов. Если вы думаете, что то был памятник Исааку Хаймовичу, так нет, чтоб я так был здоров. Просто одному скульптору колхоз заказал традиционное изваяние в виде храброго воина-освободителя. Ничего удивительного, мне довелось поездить по стране, и я видел эти памятники. Такое впечатление, что их делали хотя и разные люди, но под одну копирку.

Но шедевр из переулка Ляпунова – это было слишком даже для колхоза. Он представлял из себя красноармейца в буденовке с трехлинейкой на плече, дулом вниз. Грудь каменного бойца была чересчур широкой даже для трех русских богатырей из сказки, если их поставить плечом к плечу. Рука, сжимавшая каменный ремень винтовки, только чуть-чуть уступала по размерам голове вместе с буденовкой. О других деталях тактично помолчим. Словом, колхоз увидел этот памятник, и создателю пришлось вернуть аванс, несмотря на то, что скульптор брызгал слюной и словами по поводу бессонных ночей, убитых на этот шедевр. Но колхозники понимали, что на такое произведение искусства можно спокойно смотреть тоже исключительно ночами, да и то если нет луны. В результате художник перепсиховал, и от его работы уцелела только верхняя часть торса, которую он на рассвете отволок под стенку соседней мастерской.

Красноармеец с куском винтовки дулом вниз, ни к кому не приставая, спокойно лежал под стенкой долгие годы. Но потом Исаак Хаймович не поленился доставить его во двор, установив этот монумент на кусок спиленного дерева. Злые языки тут же начали болтать, будто он поставил памятник сам себе. Кроме Исаака других явных любителей такого искусства и красноармейцев во дворе не находилось. Нужно сказать, что через две недели после установки памятника Хаймович умер, так что слова насчет памятника оказались пророческими. И хотя его похоронили не под этим буденовцем, на что намекали некоторые шутники, соседи рыдали за Хаймовичем очень искренне. Что имеем – не ценим, теряем – плачем. Так, по-моему, говорится. Вместе с Хаймовичем во дворе умер порядок, потому что стоило Исааку зайти в домоуправление, и все сразу находилось: и трубы, и шифер, и даже водопроводчик, имевший прописку в вытрезвителе. И вообще, несмотря на его пристрастие к громкой фразе, он был добрый человек, пусть и вывешивал условия социалистического соревнования. Или у каждого из нас нет своих заскоков, чтоб я так был здоров?

Память об Исааке Хаймовиче жила в этом монументе. По ночам он своим видом охранял двор не хуже настоящего часового. Стоило только кому-то заглянуть во двор и увидеть в темноте эту фигуру, как желание войти тут же заменялось стремлением унести отсюда йоги. Поэтому во время субботников благодарные жильцы дома заботливо красили статую. Один год она могла стоять сама себе серебристая, а на следующий – почти золотая. К ней привыкли и не боялись даже маленькие дети.

Так вот экскурсанты, заходившие во двор, уже не слушали экскурсовода по поводу Бунина, а с волнением смотрели на это изваяние, как будто оно без ног могло слезть с деревянного постамента и погнаться за ними. «Кто это такой?» – приставали любители бунинских мест к несчастному профессионалу, который ничего не знал ни о красноармейце, ни о его втором папе Исааке Хаймовиче.

Но с некоторых пор экскурсии перестали терроризировать своим появлением двор и цеплять головами белье, развешенное вдоль окон, за которыми творил Бунин. Я в одно время набирал воду в чайник в их дворе, как зашла очередная экскурсия и, сразу позабыв о Бунине, начала ощупывать монумент глазами. И, конечно, тут же вопросы пошли: «Скажите, в честь какого деятеля здесь стоит вот это самое?»

А во дворе, нужно сказать, как раз околачивался какой-то тип. Против этого красноармейца он не смотрелся, до того плюгавый и хилый. Таких, как он, спартанцы в пропасть кидали. Так вот этот хмырь явно из зависти говорит: «Это, граждане, памятник тому самому красноармейцу, который сюда приходил за Буниным в свое время. Он интересовался насчет его таланта еще до вас. А когда узнал, что Бунин сбежать успел, аж окаменел с горя».

С тех самых пор – экскурсии во двор ни ногой, ни колесом от автобуса. А памятник недавно погиб. Одна дамочка, по-видимому, начитавшись открытий по поводу гражданской войны и ее последствий, взяла молот и пошла с решительным видом на монумент. При таком ее виде даже бы безногий побежал, пусть у него при себе кусок винтовки есть. Но монумент же каменный, и нервы у него соответствующие. И через несколько минут от торса красноармейца осталось то же самое, что от его же ног много лет назад. И единственное украшение дома теперь – мемориальная доска насчет писателя Бунина, создавшего здесь свои «Окаянные дни». Я не читал этой запрещенной книги, но, говорят, в ней он за красноармейцев высказался вполне определенно. Так что финал погибшего монумента великий писатель мог бы посчитать вполне закономерным. Хотите верьте, хотите нет, чтоб я так был здоров, но все, что вы слышали – это тоже наша история, о которой мало кто знает. ЛЕГЕНДА О ФЕДЕ ТРАПОЧКЕ

Федя Трапочка был последним из биндюжников Одессы. Он после войны подрабатывал, и вместе с ним эта профессия умерла навсегда. А те лошади, что сегодня вместе с детьми бродят по городу, так похожи на биндюгов, как ты на самого себя, когда смотришь в воду возле пляжа Ланжерон. С понтом лушпайка против ананаса.

Трапочка ходил как все нормальные биндюжники: в рябчике, с красным кушаком на поясе, иногда в галошах. А кликуха такая у него образовалась потому, что на лице у него проистекла непонятная болезнь. После нее нос обломился, как эта спичка под моими пальцами. И чтобы не пугать людей, Федя одел тряпку прямо на свою морду. И стал сильно похожий на ковбоя из кино, если бы тот ходил в галошах и рябчике без шляпы. Так ею и прозвали – Федя Трапочка.

Это был осколок нашей Одессы, и когда он умер, мозаика города потеряла свой фрагмент. Это все почувствовали. Тогда Одесса была еще немножко Одессой. Это говорю я. И я знаю, что говорю. Вот умру я и другие старики, и что останется? Останется ты и еще пару идиотов наподобие. И все.

Мне все равно, зачем тебе это надо. Если бы ты был другой, я б в твою сторону даже не плюнул. Но ты бакланишь на нашем языке, хотя запинаешься на понятии «лягавый» – и я говорю с тобой, как равный с равным. Мне скоро на тот свет, но я видел настоящую Одессу, а не суррогат, который вам кажется нашим городом. И поэтому я все-таки счастливее тебя. Тебя ж вообще скоро и клетке показывать будут или по телевизору. Как коренного одессита в родном городе, который вдобавок не живет в коммуне. Потому слушай за Федю Трапочку, который помер на улице Костецкой, так и не выяснив, как она называется по-новому.

Федю знал город. Так тебе говорю я – и можешь мне поверить. Хотя это трудно. Я вчера смотрел на себя в зеркало и не верил, что этот набор костей и банка гноя когда-то был Ленчик Кошелев, парень оторви и выбрось. Ленчика тоже знал этот город. А теперь... Одно утешает – еще недолго.

Я не знаю, какая кровь течет у твоих жилах, и на это всегда было глубоко начихать, но морда у тебя чисто наша. И слова ты произносишь с тем же акцентом, с каким говорила Одесса еще после войны. Только ты не знал Федю Трапочку. Потому как слишком поздно родился, чтобы жить в своем собственном городе, таком, каким ты, наверняка, считаешь Одессу. А ее уже нет, верь мне, пацан. Она стала навсегда умирать в начале пятидесятых точно так же, как пыталась отбросить ноги в семнадцатом. Об этом рассказывал мой папаша – и он понимал за наш город даже больше меня. Сегодня Одессы уже нет. Потому что одесситы покидают этот город и думают, что у них есть будущее. Будущее есть и у меня. На третьем кладбище рядом с папашей, мамой, дедом и сыном. Он был немного похож на тебя и с такой же придурью. На этом кладбище и лежит Федя Трапочка.

Я столкнулся с Федей в августе сорок первого, когда на фронт за Лузановкой бегал трамвай. Мы сидели прямо, позаду оставалась Одесса, сбоку море, а впереди румыны, которые могли попасть в город только по нашим костям. Мне тогда было семнадцать. Я не давал присягу и чихал на приказы шпаков, заставивших моряков одеть поверх рябчиков этих идиотских гимнастерок. Они превратили красу и гордость Одессы в полевую мышь. Но мы тогда росли в рябчиках, как сейчас вы росли в джинсах. Моряки косились на Устав и расстегивали пуговицы гимнастерок, так что тельник было видно без бинокля.

А в тот день румыны столько раз бегали до нас и обратно, что мы уже успели проголодаться. Особенно Ваня Бабура. Я думаю, при таком желудке, какого не было у штангиста Алексеева. И тут прямо в позицию выехал Федя Трапочка на своих биндюгах и заорал: «Пэхтура! Пора делать себе обеденный перерыв». Но эти румыны были вообще без понятия. Даже не потому, что они пробовали взять Одессу: если бы нас не забрали стоять под Севастополь, хрен бы они вошли в город, поверь, пацан. Они были до того сволочными, что не умели по-людски ни воевать, ни дать тем, кто это может, немного перекусить от их нудностей. И стоило Феде Трапочке развернуть свою кухню, как опять эти антонески побежали у нашу сторону, на запах борща.

И тогда мы переглянулись, потому что всякому терпению бывает край. Гриня Хаджи-Баронов первым снял эту идиотскую гимнастерку с каской. И все ребята стали снимать солдатскую робу, чтобы румыны увидели у кого здесь морская душа. Только я ничего не снимал, потому что был самым молодым и всегда ходил в рябчике. И мы надели бески вместо этих касок и вылезли из окопов на свет Божий. Только сильно молчаливый Федя Борзали не снял своей линялой солдатской шкуры. Его рябчик сильно оборвался, тогда он взял шмат от него и пришил прямо к гимнастерке. Со стороны внутри, чтоб сразу было видно, кто он и откуда.

Мы не слишком спешили навстречу румынам, которые начали сразу тормозить. Они хезали одного вида на тих рябчиков. Эти вояки никогда не выдерживали рукопашной с пехтурой. Что тогда говорить за «полосатых дьяволов»? Так они кричали за нас, когда резко разворачивали взад. Но мы схлестнулись с ними, а позади с половником в левой руке хромал Федя Трапочка, потому что на правой у него не было трех пальцев. Он их оставил в пивной еще до войны.

Мы дали этим гаврикам такого чесу, что они спокойно разрешили нам обедать в тот день и завтракать на следующий. Румыны вообще не хотели идти на нас, потому что теперь знали, кто их ждет. Тебе не смешно, сынок? Ты смотришь на меня, и в твоих глазах вопрос: неужели это трухлявое полено могло кого-то испугать своим видом? Но ты бы видел наших ребят тогда! И я, самый молодой, чтоб мне так умиралось легко, как это правда, как-то надел на штык двух фрицев зараз и не чувствовал особой тяжести. Потому что за мной была Одесса. Слышишь, сынок, Одесса, а не родина, как тогда орали но радио. Для меня сугроб Сибири не роднее австралийского фикуса, скажу тебе прямо. И назад я шел только к Одессе, пусть даже через город Вена. И уже на торой день после того, как вылез с собственной койки, встретил Федю Трапочку и его биндюгов...

Когда Федя умер, его пришли проводить ошметки известных фамилий, на которых и держался этот гoрод. Тебе вбивали в голову, что Одесса – это курорт, труженик, герой. Это – брехня. Наша слава была совсем в другом. И она осталась в наших песнях, которых запретили исполнять в одесских кабаках – чего тебе еще к этому сказать? А на похоронах Феди мы пели его любимую «Родился я на Пересыпи...». Потому что Трапочка просил перед тем, как отдать концы. Эту песню часто пела его мама. Она, к счастью, не дожила, чтобы увидеть своего пацана без носа. Мы пели эту песню и плакали, потому что многие понимали – на их похоронах так уже хрен споют. Их дети потеряли слова этих песен и никогда не исполнят «С одесского кичмана» или «Гоп со смыком».

Эту песню пели все осколки одесских фамилий. Проводить Федю пришли Петро Задорожный, Мотя Кионгели, Иван Бабура, Федя Борзали, Ашот Агопян-Мацоян, Рафик Али-Заде, Гриня Хаджи-Баронов, Зорик Эсмонд, Зигфрид Эбенгардт, Игорь Шишкин, Вольф Серебряный, Француз Ставраки, Жорка Балмагия, ну и, конечно, Пиня Марголин, который даже на похороны не ходил без пистолета имени самого себя. Хрен ты, пацан, на свои похороны соберешь такой интернационал. Да и скажу тебе, сынок, честно – я тоже. А Федя Трапочка собрал. И никто не удивлялся, что мы пели на его похоронах, потому что покойник сам любил петь – и его желание свято.

А потом, когда стали выносить тело, пришкандыбал опоздавший гробовщик Бурневиц и притаскал такой гроб, о котором не мечтает даже ихнее Политбюро. Это был не гроб, а ювелирное произведение. Такой сегодня тебе даже Бурневиц не сделает. И не потому, что он сам уже умер, а его сыновья уехали туда, где двенадцать часов лететь на самолете. Сегодня хрен найдешь в Одессе материал для такого гроба. И хоронить тебя будут в сосновом плохо струганном ящике, обитом блеклой трапкой. Не бери дурного в голову, ты переживешь меня. И если думаешь, что меня зароют в каком-то другом ящике, то глубоко ошибаешься.

А тогда Бурневиц выступил, чтобы Федю переложили в настоящий гроб, а не тот тихий ужас, где он сам себе лежал и впервые не пел вместе с нами. Хотя по сравнению с сегодняшним гробом, его был ширпотребом самого Бурневица. Во дворе дожидался катафалк... Ты когда-то его видел? И не увидишь, даже если тебя на нем повезут. Нет в Одессе больше катафалков. В Москве вместо них делают гонки на лафетах. А мы привыкли к другим скоростям и не очень уважаем погоны, даже если смотрим на них из изделия конторы имени Бурневица. Но Петро сказал: Федю должны везти в последний рейс его кони, а не отглаженная пара с катафалком. Они заслужили право отдать хозяину свой последний долг. Федя ведь сам мог лечь голодный, но от коней овса не отрывал. Он и в море не ушел из-за коней. Откуда такая любовь? Кто теперь знает.

И вес решили, что Петро прав. Только Марголин со споим шпаером сказал: «Нет!», – и даже самый спокойный я вскинул на лоб свои брови. «Нет, – сказал Марголин, кони могут идти позаду. Федя был наш друг, и мы сами понесем его отсюда туда. Мимо Чумки, но булыжнику, как было раньше». И все согласились с ним, потому что иногда Марголин предлагал вполне допустимые вещи.

Мы понесли Федю Трапочку в гробу Бурневица, меняя друг друга. А по дороге остановились возле винарки. И вовсе не потому, что взопрели, а из-за того, что покойник любил выпить. Мы останавливались и раз, и два, и восемь. Тогда пивных в Одессе было, как сейчас сук у Лондонской». И в каждой из винарок мы пили за упокой грешной, но чистой души Феди Трапочки, которая не доберется до рая, потому что там скучно и нет коней. Потом у нас кончились деньги, а до кладбища было еще далеко. Но нас знали и отпускали в кредит без второго слова. Потому, что тогда слово одессита чего-то стоило без расписки у нотариуса Радзивиловского. И мы шли дальше.

Надо тебе сказать, что недалеко от Чумки была себе такая забегаловка под кличкой «Юность» или «Уют», что-то в этом роде. Тошниловка, каких мало, пол вечно обрыганный, а снаружи ее обсыкали каждый день с утра до вечера. И ночью тоже. Мы б туда и жизнь не зашли, но Бабура Ваня сказал, что пора опять выпить за здоровье покойника. И Вольф Серебряный его поддержал. Это была еще та штучка даже для Одессы. На еврейском кладбище есть могила с надписью «Рухнул дуб, Хаим Серебряный». Так это его дед. Мне рассказывал один штымп, что этот дед завтракал исключительно жменей маслин и бутылкой водки. И вот от того дуба вырос отросток Вольф. Ты не знал Вольфа и плохо помнить за маслины. Но поверь, водки он мог выжрать еще больше, чем Игорь Шишкин или даже я, у которого дед завтракал куда скромнее. Полубутылки перед работой ему вполне хватало для жизни. Так вот Вольф сказал: надо добавить – и мы решились зайти в эту тошниловку, от которой воняло, не дай тебе Боже. А изделие Бурневица, как назло, на ее поганые двери не было рассчитано. Представь себе, что это за заведение, если в него не влазит гроб даже боком? Говно оно говно и есть. Но выпить все равно надо было. А то Федя Трапочка мог бы обидеться, если бы мог.

Уж он бы не пропустил, пусть даже забегаловка такая вонючая. Водка есть водка и градусы на запах внимания не тратят. Держал эту тошниловку козел по кличке Вытри Шнобель. Потому что у него на носу вечно висела сопля, которая так и стремилась упасть в стакан, когда это падло наливало. И вот эта гнида заявляет нам, что в его вонючей тошниловке кредита нет. Боже, как побелели глаза у Али-Заде, какое лицо сделал сам себе Эбенгардт, что ему сказал Мотя Кионгели... Короче говоря, если бы не похороны, так мы от этой тошниловки устроили такое, что на ее обломки и коты сцать побрезговали. Хорошо еще у Марголина остановили руку в кармане. Пиня, между нами, свой пистолет доставал чаще, чем другие. А Шишкин этому скоту вежливо, дипломатично говорит: «Дорогой ты наш, пидор мокрожопый и так далее... Покойник любил выпить. Ты не уважаешь нас – хорошо. Ты закрыл кредит – это твое право. Но отказать покойнику в просьбе – такого никто не поймет». А Вытри Шнобель уже пьяный до того, что не понимает, кому перечит, вызверяется: «Я еще покойникам на шару не наливал. Твоему нальешь – завтра тут не протолкнешься от клиентов с третьего христианского».

Все мы видим, что этого идиота и швайка не уговорит. И тогда Зорик Эсмонд что-то начал горячиться на ухо Грине Хаджи-Баронову. Тот сперва посмотрел на Зорика, будто у него рог на морде вырос, а потом подумал, матюкнулся и говорит этому козлу соплястому: «Заклад берешь?»

Вытри Шнобель аж залыбился, как петух после палки. Заклад – это он любил. Нальет стакан за восемьдесят копеек, а сам берет часы золотые рублей за тридцать. Кто их потом назад требовал, особенно краденые.

А у нас, как назло, из ценностей только дуля с маком да пистолет Пини. Но этот пистолет он даже лягавым не отдавал, когда они его сильно просили, так что даже говорить бесполезно. Поэтому Гриня вышел с Зориком на улицу, выбив ногой глухую половинку от двери А потом они занесли гроб Бурневица, но без Феди Tpапочки. Мы молча смотрели на эту пару, а Зорик Эсмонд сказал: «Покойник любил выпить», – и нее поняли, что на месте Феди Трапочки мы бы согласились с таким делом. Вытри Шнобель попытался отнекнуться, но Француз Ставраки произнес: «Если сейчас не нальешь, мамой клянусь, ты в этот гроб не ляжешь. От тебя и пыли не останется». А Федя Борзали, которому никто не рисковал говорить слово поперек характера, молча качнул головой. Вытри Шнобель налил. И еще раз. И еще. Потому «ни гроб Бурневица стоил всех запасов его поганой рыгаловки и даже больше.

А потом мы вышли и увидели Федю Трапочку. Он спокойно сидел на скамейке. Рядом с ним беседовал какой-то хмырь, который обижал Федю за то, что он ему не даст прикурить. И говорил плохие слова. А Трапочка не отвечал. И курец распалялся еще больше. Тогда подошли мы и дали ему так прикурить, что он лег мимо скамейки и сделал вид, что не хочет дышать через папиросу. Сам виноват, за покойников надо говорить только хорошo. А тем более за Федю Трапочку. И если он ему не давал спичек, то только потому, что у него их не было.

А потом встал вопрос: как дальше нести покойника до могилы? Гробокопатели давно нервничают, а нас пока нет. Тут еще Марголин стал выступать; что второго тоже надо захватить. А то потом лягавые начнут спрашивать: кто его так приласкал? И падло Вытри Шнобель нас заложит за милую душу, чтоб себе этот гроб сэкономить.

Нас выручил Ваня Бабура. Он заскочил к кому-то через балкон и одолжил немножко денег. Потом, правда, все искали эту хату, чтоб отдать назад. Но хозяев Бабуpa не видел, а мы боялись вконец ошибиться. И мы выкупили гроб у Вытри Шнобель, который наверняка уже в мечтах примерял эту прелесть на свою поганую фигуру.

Федя Трапочка лег на свое место, а тот, что просил у него прикурить, все равно не вставал. Тогда Игорь Шишкин и Вольф Серебряный закинули его руки себе за плечи и повели этот ушивок за всеми остальными. Какая-то мадама пикнула, что ему надо отлежаться. Но мы-то знали, что ему лучше всего отлеживаться там, где несут Федю Трапочку.

И мы пришли на кладбище. И гробокопатели не сказали ни слова. Потому что они тоже знали покойника и рыли для него яму, как для себя. Гробокопатели выволокли ящик водки, и мы стали опять поминать Федю Трапочку. А потом спорить – куда лучше дожить этого курца: сбоку или под низ гроба? Тут курец открыл рот, что ему и здесь хорошо. И он ни на кого не в претензии. Свой парень, в общем. И он помянул Федю вместе с нами, хотя и почему-то не знал его.

Когда несколько лет назад хоронили Ваню Бабуру, я хотел отыскать могилу Феди Трапочки, но не нашел ее. Наверное, эти кладбищенские суки продали кому-то место вместе с Федей. Новые люди, новые порядки. Раньше такого тоже не было, верь мне, пацан. И меня не пугает, что может быть когда-то и сверху меня положат кого-то, чьи родственники дадут «сверху» за место на давно закрытом кладбище, нет. Главное, что я буду лежать в этой земле, как и Федя Трапочка. Как и все мои родные. Как Петро Задорожный, Пиня Марголин, Жорка Балмагия, Мотя Кионгели, Иван Бабура, Федя Борзали, Вольф Серебряный, Игорь Шишкин, Француз Ставраки, Рафик Али-Заде, Ашот Агопян-Мацоян, Гриня Хаджи-Баронов, Зигфрид Эбенгардт, Зорик Эсмонд. Они, правда, лежат на разных кладбищах, уже закрытых. Но какая разница? Не это главное. Они лежат в земле, родившей всех нас, по которой мы с детства бегали ногами и были благодарны судьбе, что она подарила нам это счастье – Одессу. И скоро я лягу рядом с ними, но это не страшно. Смерть не лягавый, ее не надуришь, и ты тоже умрешь, хотя против меня пацан. Я буду лежать в одной земле с этими ребятами. И знаешь что, сынок, я отвечаю: пока наши могилы здесь и хоть один человек будет помнить за нас, Одесса хоть немножко, но останется той Одессой. Моим родным городом, который в свой последний миг я, вопреки природе, покину со словами благодарности...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю