Текст книги "Товарищ военврач III (СИ)"
Автор книги: Валерий Гуров
Соавторы: Олег Дмитриев
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Глава 9
Жизнь и смерть в одной упряжке
Старшину узнать было сложно. Кожа, обычно обветренная и красноватая от его привычного с детства, наверное, сибирского загара, сейчас туго обтягивала скулы над ввалившимися щеками, была натянута будто на разрыв на лбу и носу. И цвет её, напоминавший о поминальных свечах, и мутные глаза с расширенными зрачками, и зябкая испарина говорили… нет, кричали одно и то же. Смерть! Этого уже не спасти, он уже мёртв!
Ранение было инфицированным. Сильно и слишком давно. Сизо-мутные петли кишечника, где-то целые, где-то пробитые и рваные, не блестели привычно, как всегда в открытой ране, покрытые налётом. Разорванная капсула печени выше сочилась кровью, в ней уже начали формироваться рыхлые сгустки, смешанные с гноем, и цвет краёв, отдававший серой зеленью, сомневаться не позволял: отпущенные Гавриле минуты некогда было считать по пальцам даже одной руки, как обычно писали об этом в книжках.
Из остатков бинтов и продранных краёв раны торчали зажимы, наложенные, наверное, ещё в медсанбате или прямо на полевом пункте – неизвестно, откуда его к нам доставили. Мёртвая хватка стали удерживала почерневшие, спавшиеся сосуды, которые в норме должны были пульсировать, выталкивая кровь, а теперь замерли безжизненными трубками. Кто-то пытался остановить кровотечение, смётывая Тимофеева на живую нитку, в спешке, возможно, под огнём. И даже сделал это почти правильно. Но дальше требовалась срочная операция. Вчера ещё требовалась. Позавчера.
По всем признакам – не жилец. «Двухсотый», случайно зацепившийся за жизнь кончиком последнего пальца или зуба. Он держался за неё, уже без сознания, неизвестно сколько. Может, с самого передка, где группу накрыло миномётным огнём, или с неизвестного полустанка, где очередной эшелон разметало очередной бомбардировкой. То, где настигла молчаливого старшину, Гаврилу Ильича, смерть, было неважно. Важно было то, как синели ногти на его руках. Тех, которыми он когда-то нёс на плащ-палатке Свету Горелик, тащил волокуши с медикаментами из кишевшего фашистами леса под Перегоновкой, стрелял и резал врага. А теперь они мёртво лежали вдоль тела, зиявшего страшной смертельной раной.
– Держи! – прорычал я Оксане, подсовывая ему под спину валявшийся рядом кусок брезента.
Она стояла на коленях с противоположной стороны, как в тех же книжках пишут, «горем убитая», не реагируя, не сводя глаз с лица, которое в других книжках, читанных и ей, и мной, называли «маской Гиппократа».
– За-зачем, Вань… – всхлипнула она.
– Держать, Смирнова! – от собственного голоса, кажется, шевельнулись волосы на руках и на затылке, поднимаясь дыбом. И он сработал.
Она вытянула край брезента, поднимая его выше. Я перебросил ткань на свою сторону, стягивая грязной верёвкой.
– Здесь, Вань! – Чарный закинул на задний борт ручки носилок и тут же взлетел сам, перехватывая ноги Гаврилы.
– Какая свободна⁈ – это я кричал, прыгая с полуторки через боковой борт, чтобы не мешать выгружать.
– Первую освободили! – Маруся ещё не знала, кого привезла нам машина, голос её звучал бодро, с рабочим азартом. Совсем не так, как судорожный вздох-вскрик, когда она увидела носилки с Тимофеевым, что бегом несли за мчавшимся мной парни.
Первый разрез сделал, не дожидаясь полной готовности. Расширил рану, вскрывая и без того распахнутую, но не там, где мне было нужно, брюшную полость. Оттуда дохнуло гноем и гнилью, запахами, для живого очень неожиданными и от этого страшными. Но он и живым-то по большей части уже не был. Петли кишечника раздуты, мутные капли, фибриновый налёт, свернувшаяся и местами даже подсохшая кровь и плоть. Я опустил руки в эту кашу и начал методично, сантиметр за сантиметром, перебирать содержимое.
– Нет шансов, – негромко сказала Серафима.
Я не стал отвечать. Только вскинул на неё глаза и тут же опустил обратно, в рану. Но успел заметить, как расширились её зрачки и сжались губы. Наверное, я не очень хорошо выглядел. Но зато убедительно.
Осколков было семь. Семь рваных кусков металла, которые пропахали брюшину, или даже проборонили, перемешивая всё внутри. Один сидел в левой доле печени, глубоко, почти у самой воротной вены. Второй в селезёнке, её пришлось удалить сразу: она была размозжена в кашу. Третий и четвёртый – в петлях тощей кишки, уже начавших некротизироваться-отмирать по краям. Пятый – у самого корня брыжейки, разорвав несколько мелких сосудов, образовав обширную гематому, которую убирали дольше прочих. Шестой порвал желудок, пробив переднюю стенку. Седьмой, самый крупный, с рваными краями, зацепил верхний полюс правой почки.
Я работал молча, только иногда бросая короткие команды. Серафима подавала инструменты без слов, понимая меня с полувзгляда или по движению пальца. Маруся стояла у изголовья, держа руки на сонных, отслеживая пульс. Оксана принимала у Кати марлевые салфетки, смоченные горячим физраствором – они промывали брюшную полость, следуя за моими руками, тратя литр за литром, надеясь вымыть инфекцию.
Анастомозы «конец в конец», четыре. Ушивание печени, удаление селезёнки с лигированием сосудов. Ушивание желудка двухрядным швом с тампонадой сальником по Оппелю-Поликарпову – методика, пригодная для прободных язв пригодилась и здесь. Дыра от осколка – тоже вполне себе прободение, да ещё какое. Иссечение краёв почки, остановка кровотечения из почечной артерии – здесь вышло сложнее и дольше, потому что сосуд был короткий, и подобраться было трудно.
Для тысяча девятьсот сорок первого года это была невозможная, невероятная операция. Чудо, которого просто не могло произойти. Там, в будущем, в госпитале с фантастически сложным оборудованием, лапороскопами, визорами, манипуляторами и прочим, такие ранения всё равно считались критическими, и прогноз был «осторожный вплоть до неблагоприятного» или сразу «неблагоприятным» даже при наличии антибиотиков последнего поколения и интенсивной терапии. А здесь не было ничего. Только мои руки, медицинская сталь, эфирный наркоз и надежда. У меня была только она. У остальных над столом, судя по их загоравшимся глазам, кроме надежды была и вера. В то, что сибирское здоровье удержит жизнь в раненом, за которого так переживала сама железная Оксана Пална, у изголовья которого беззвучно рыдала Маруся. И в то, что мелькавшие в ране руки странного молодого парня, работавшего так, как никто и никогда, сотворят чудо. Очередное.
Я видел, поглядывая на землистое, покрытое каплями пота, лицо Гаврилы, лица других ребят, которых терял там, в будущем. Тех, кого не успели вытащить из-под огня, кто умирал на руках, пока снайпера не давали поднять головы, а мелкие дроны сверлили небо, корректируя огонь врага. Тех, кого не довозили до госпиталей, потому что санитарный транспорт на пути в клочья разносили крупные. И тех, кто выживал, несмотря ни на что, в том числе благодаря опыту, накопленному здесь, в сороковых. Опыту, который потом будет систематизирован, описан в учебниках, разложен по не всегда стерильным полочкам полочкам военно-полевой хирургии. Сейчас весь этот опыт был только в моей голове. И я должен был вытащить старшину. Потому что тоже считал его другом, и потому что был уверен: такие, как он, должны жить.
– Пульс? – хрипло спросил я, не отрываясь от работы.
– Пятьдесят, нитевидный, – голос Маруси дрогнул. Я поднял глаза и увидел, что маска на её лице насквозь промокла от слёз, но руки, лежавшие на шее Тимофеева, не дрожали.
Взгляд напротив. Такая же пропитанная слезами маска. Серые глаза, скорбная складка между ними. Геройская Оксана Пална, железная военфельдшер, плакала, не издавая ни звука, тоже продолжая делать свою работу.
– Давление?
– Восемьдесят на сорок. Падает.
– Камфору, кофеин. Раствор подкожно больше. Кровь осталась?
– Последний флакон, – подала голос Катя. – Света побежала к Покровскому за разрешением на экстренный забор.
– Некогда! Под мою ответственность! – рыкнул я, хотя формально права на это не имел. Но сейчас это не имело никакого значения. – Кто подходит по группе?
– Коля, – подняла на меня мокрые глаза Оксана.
– Где он?
– Здесь, – голос Чарного раздался от двери. Он уже был без гимнастёрки и стягивал исподнюю рубаху. – Я готов.
Операция длилась почти пять часов. Когда я наложил последний шов, стянув только кожу, как и полагалось при перитоните, уже смеркалось. Тимофеева перевезли в отдельную палату, оставив сестринский пост для постоянного наблюдения. Он лежал без сознания, лицо лишь немногим отличалось от того, что так напугало Оксану в кузове полуторки, но дыхание было ровнее и пульс лучше. Я велел мерить давление каждые пятнадцать минут и докладывать лично мне. Первую смену взяла на себя Катя Белова. Я знал, что она не отойдёт от него ни на шаг, пока не убедится, что опасность миновала. Или для того, чтобы вовремя позвать на помощь.
День догорал. Я, кажется, догорел чуть раньше.
На улице было холодно. Зябкий ветер гонял по двору из стороны в сторону последние сухие листья, закручивая их в маленькие вихри, загоняя под крыльцо, под заборы. Я сидел на чёртовой лавке у проклятого старого клёна, того самого, под которым ещё недавно беседовал с Березиным, и раз за разом прокручивал в памяти этапы операции. Ошибок не находил. Кажется, всё было сделано правильно, пусть и на пределе возможного, а кое-где и за ним. Но и чуда, на которое надеялся втайне от себя самого, тоже не отмечал. Тимофеев был жив, но продлится ли это до завтра или хотя бы до ночи – спросить было не у кого. Оставалось только ждать. И, как говорила Оксана, надеяться. А ещё верить. Потому что и вправду бывали случаи, когда спасала только вера. Простая, упрямая вера в то, что человек, за жизнь которого ты борешься, захочет остаться здесь. Что он вцепится в эту жизнь зубами, как цеплялся, пока его везли, и не разожмёт челюстей, пока безносая тварь не отступит, устав ждать. А если будет нужно – зубы раненого бойца и хирурга одинаково сомкнутся и на её худых холодных руках, дробя мёртвые кости.
Скрипнула дверь. Оксана вышла на крыльцо, дошла до меня и молча накинула на плечи шинель. Только сейчас заметил, что сижу в одном халате, насквозь пропотевшем. Но холода снаружи я почему-то не чувствовал. Она села рядом и положила голову мне на плечо, просто и бесхитростно, без всегдашних своих шуточек и язвительности.
– Ты сделал всё, что мог, Ваня, – прошептала она. Волосы её пахли ландышем.
– Мало, – сквозь зубы выдавил я, глядя прямо перед собой.
– Большего никто не смог бы. Фима и Гена сейчас записывают то, что видели. Это надо в Москву отправить, в Главное управление. Этому надо учить, Вань.
Она попыталась заглянуть мне в глаза, но я смотрел в одну точку, не видя даже громады чёртова госпиталя, где продолжали жить и умирать люди.
– Ему это вряд ли поможет, – я понимал, что несу чушь. Но вся выдержка осталась там, в операционной, где ещё мыли, наверное, пол, оттирая кровь. И в тазу на том полу, где лежало всё то, что я вырезал из Гаврилы. Много всего. Селезёнка, фрагменты кишечника, печени, почки. Осколки фашистского снаряда. Много. Слишком много для одного человека.
– Всех не спасти, сам учил, – её голос стал строже, но холода в нём не было. – Давай-ка, носом, тоже твоя ж наука: вдох на четыре счёта, выдох на восемь. Давай вместе, Вань, а?
И она спасла. Вытянула меня из ямы. Мы дышали морозным воздухом вместе, и это было хорошо. Всё остальное было плохо, а это – очень хорошо. Я чувствовал, как отпускает судорога в плечах, как расслабляются сведённые мышцы спины, как тёплая голова Оксаны тяжелеет на моём плече. Всю жизнь бы так сидел.
– Ты это… Если оклемался малость, можешь мне две вещи пообещать? – она снова заглянула мне в глаза. И на этот раз сил хватило посмотреть в её серые озёра, в которых плескались искренняя тревога и забота. Давно я таких взглядов не ловил. Если вообще ловил хоть когда-то…
– Две аж? Чего не три? – отозвался я глухо.
– Нихрена ты торговаться не умеешь, Николин, – фыркнула она, и от этого фырканья стало ещё чуть-чуть легче. – Уломал, три, так три. Первая: пообещай, что не сдохнешь нынче вечером, когда бандиты придут госпиталь брать!
Сказано было требовательно. Это точно была не просьба, а скорее приказ, возражения на который не принимаются. Надо же, а я ведь и забыл совсем…
– А вторая какая? – спросил я уже с интересом.
– Вторая – дай честное коммунистическое слово советского врача, что пригласишь меня на вальс, когда концерт будет. Катька в тот раз с тем забинтованным так кружилась, что меня аж завидки взяли.
Кажется, она покраснела. Железная Оксана Пална, попадаться на язык или под горячую руку которой боялись больше, чем под тяжёлую Зинаидину! Ругавшаяся, как сапожник, и отчитывавшая начальников, геройская товарищ военфельдшер – краснела? Да ну! Быть того не может!
– А третья? – совсем тихо спросил я
Моя щека касалась её макушки. Волосы, выбившиеся из-под косынки, были тёплыми и какими-то невозможно родными – не знаю, как это объяснить. От них пахло ландышем и ещё чем-то, едва уловимым, как бывает только у близких, родных людей. Аж щемило внутри от нежности. Не ждал от себя, старого хирурга, ничего подобного.
– Третья? – едва ли не шёпотом переспросила она, будто боясь шевельнуться, чтоб не спугнуть, не стряхнуть это робкое чувство, что висело вокруг нас, покачиваясь, как бабочка на длинной травинке над тихим озером. – Перепутала я, Вань. Про вальс третья просьба. А вторая – давай-ка в субботу сходим на толкучку и купим Чарным барахла всякого на первое время. Лидка-то на сносях, Колька всё по делам своим да твоим бегает, как наскипидаренный, а у них ни шила, ни мыла, ни кастрюль, ни пелёнок. Зинка уже тутошних всех поставила под ружьё, как она умеет – тянут потихоньку из дому у кого что есть: что от своих малы́х осталось, что от братишек-сестрёнок. Так, глядишь, и срядим к новоселью молодых-то. Как старшие товарищи…
Она запнулась. Слово «товарищи» тут явно не подходило, и звучало как «сородичи», старшая родня. Не один я, видимо, считал наш маленький отряд, нашу бригаду семьёй.
– Сходим. Обязательно сходим. Обещаю, – я чуть довернул голову и втянул холодный октябрьский воздух сквозь её волосы. И он стал тёплым, майским, пахнущим ландышами и Солнцем, если у Солнца был свой запах. Но мне казалось – был. И именно такой.
– Смотри мне! – вопреки командному тону, она не пошевелилась. – Слово дал! Коммунистическое! Не вздумай обмануть бедную старую женщину!
Я промолчал, улыбнувшись. Она, наверное, почувствовала это, и улыбнулась в ответ. Увидеть этого, конечно, было невозможно – только ощутить каким-то шестым, седьмым чувством, одним из тех, что так обострялись на этой войне.
– И под пули вечером не лезь, балда ты этакая. Я ж тебя знаю: то под танк, то под обстрелом, то под бомбами работать… не мужик, а сплошное наказанье. Таких ждать – все глаза повыплакать да поседеть до срока, – вздохнула она.
Я молчал. Они, что Зина, что Оксана, о личном говорили очень редко, прячась за суровые фронтовые шутки, за ругань и напускную грубость. Оставаясь и на войне женщинами. Тем, кому нечего делать под обстрелами, на фронте, в окружении боли и смерти. Она говорила именно об этом – плакать и становиться старухой раньше времени не хочет ни одна. Но есть те, кто не боится даже этого, наравне с мужчинами выполняя долг, воинский ли, врачебный ли. Тоненькие-хрупкие девчата-санинструкторы, что под огнём на себе выносят раненых бойцов. Санитарки и сёстры-хозяйки, радистки и зенитчицы. Те, кто уже не боится седины, принимая её как награду, заслуженную по́том, кровью и болью этой проклятой Великой войны.
Она вздохнула ещё раз, как-то прерывисто, по-детски. И прошептала:
– А как новоселье им справим – я из сестринской свой тюфяк к тебе перетащу.
Глава 10
Как по нотам
Она подхватилась и убежала в госпиталь. Легко, по-девичьи, не сказав больше ни слова, выскользнув из-под моей руки неуловимо, как солнечный зайчик. Я не успел ни удержать её, ни поймать за руку. Только неуловимый аромат ландыша остался, тонкий и тёплый. И сиротливый холод на плече там, где только что лежала её голова.
На крыльце Оксана обернулась. Всего на секунду, на один короткий миг, но я увидел её лицо. И улыбку – нежную, тёплую, точно такую же, как та, что была и на моих собственных губах совсем недавно. Будто по сердцу погладила мягкой рукой, или поцеловала.
Тимофеев жил. Давление стабилизировалось, кровь продолжали переливать. Покровский не только согласовал экстренный забор, но и сам сдал – у них и с Колей, и с Гаврилой группа оказалась одна. Я застал эту картину, когда зашёл узнать о готовности по вечернему «мероприятию»: начальник госпиталя, бледный, но решительный, лежал у себя в кабинете на кушетке, и из его вены в стеклянную банку бежала тёмная кровь.
– Николай Сергеевич, – сказал я, остановившись в дверях. – Вы бы побереглись. У вас и так вид, будто трое суток не спали.
– А я и не спал, – спокойно ответил он. – Но раненому сейчас нужнее. Ты, Иван, сделал своё дело, дай и мне своё сделать.
Я только головой покачал и вышел. Спорить с начальником госпиталя было бесполезно и глупо, так же, как спорить с правдой.
Потом Плетнёва, проходившая мимо с подносом, уставленным кружками, остановилась, заглянула в палату, где я заканчивал осмотр и следил, как Маруся меняла на стойке капельницы, перегнув трубку системы, флакон с наверное ещё тёплой кровью главврача. И удовлетворённо кивнула:
– Ну всё, теперь-то Гавря точно на поправку пойдёт, помяни моё слово! Ещё хуже отпетым станет, как Колька-балбес. Ну, или в больши-и-ие начальники выбьется. Кровь-то у Николай Сергеича с секретом, я ж его сама чаем отпаивала, точно знаю.
– Каким чаем? – удивился я.
– Военная тайна! – отрезала она и двинулась дальше.
О том, что шансов выжить у старшины был всего один, в госпитале не говорил никто. Даже думать об этом, наверное, боялись. А шансов, как всегда водится, было ровно два – выжить или помереть. И каждый из нас делал всё для того, чтобы выпал нужный.
Чарный сновал из конца в конец, из угла в угол бывшей школы, пропадая и появляясь в самых неожиданных местах, иногда в компании кого-то из мальцевских. Он был бледный аж до зелени. Я поймал его за рукав у лестницы и хотел было отправить отдыхать, но он только отмахнулся:
– Потом, Вань, потом. Сейчас вообще не до того.
Судя по тому, как они переглядывались и переговаривались коротко и неслышно с молчаливыми парнями в серых комбинезонах, подготовка к горячей встрече шла полным ходом. И с этим спорить или мешать этому было ещё глупее, потому что от того, как они подготовятся сейчас, зависело напрямую количество личного состава завтра.
Переходя из второй операционной, где Серафима дошивала «грудника», в четвёртую, где Гена Гранин готовил «черепника», я увидел, как начальник госпиталя, снова привычно-прямой, как штык, оглянувшись неожиданно воровато, протянул Чарному кружку. Тот отхлебнул хмуро, вскинул брови, закашлялся, но ни капли изо рта не проронил. Кивнул Николаю Сергеевичу и глотнул ещё, уже от души.
Судя по блеску глаз и начавшему разливаться по бледным щекам румянцу, а ещё по запаху, что еле уловимо дотянуло до меня сквозняком, в кружке был крепкий индийский чай и коньяк. В довольно рискованной после переливания пропорции. Но тут и народ был покрепче – стальные люди, не чета нам, хлипким потомкам.
Покровский поймал мой взгляд и чуть заметно пожал плечами: мол, а что делать? Я кивнул, давая понять, что не спорю и не выдам. Чай так чай, коньяк так коньяк. В конце концов, румяным Коля был чуть больше похож не живого красноармейца, чем на мраморного, и это радовало. Мраморным организовать правильную встречу непрошенным гостям было бы не под силу, а вот таким, стальным – вполне.
Ближе к вечеру всех, не занятых в дежурствах, распустили по домам. Девчата покидали территорию группами, по трое-четверо. И не озираясь-оглядываясь-перешёптываясь, как запуганные дети. Построившись во дворе, по взмаху Светы Костаковой, запели песню про Каховку, да так бойко, задорно, что любо-дорого! И выходили за ворота как раз на словах про девушку в шинели из второго куплета. Смотреть на это было приятно, слушать – тем более. Глядишь, и вправду повезёт, никто не пострадает. То, как горели их глаза и щёки, «с красным знаменем цвета одного», уверяло: соваться к таким с сомнительными целями – очень опасно, тут и дурак бы понял. Но одно дело – дурак, и совсем другое – ломавшиеся сейчас где-то наркоманы, которых со здравым смыслом не связывало уже ничего. Песня про боевую юность и бронепоезд затихала, хор распадался, когда то одна, то другая группы доходили до домов или общежитий.
Остальных собрал Покровский. В ординаторскую набились все, кто оставался на ночь: врачи, сёстры, санитарки и неизменная новая зав пищеблоком, которая уж точно такого пропустить не смогла бы. Начальник госпиталя говорил негромко, но веско, поглядывая на невозмутимого, как памятник Дзержинскому, Мальцева, стоявшего у двери.
– Товарищи! Ночью возможен налёт преступного элемента. К окнам не подходить! Территорию не покидать – все дежурные находятся на своих постах, не выходя! При звуках стрельбы – укрыться и помочь раненым. Вопросы?
Вопросов не было. Каждый только кивал, и лица у них были серьёзные, но без тени страха или сомнения. Ни сцен, ни криков, ни истерик – эти люди были на войне, носили петлицы, имели звания и знали слова «дисциплина», «порядок» и «приказ». А ещё то самое пресловутое «надо». И сегодня надо было выдержать то, что предстояло.
Проходя мимо лестницы, где частенько чадили махрой раненые и вполне здоровые, я услышал обрывок разговора. Две санитарки, одна постарше, вторая совсем девчонка, сидели на ступеньках и тихо переговаривались.
– И чего?
– Дык колдовство, не иначе! Фима-то Николавна и говорит: сама ума не приложу! По всем статьям помереть был должон старшина тот. У него ж, я сама видала, требухи цельный таз из нутра вырезал Николин! А он лежит себе и помирать не собирается!
– Ну чудеса-а-а!
– А я об чём? Ох, свезло нам, Глашка, ох, свезло! Надо держаться того нового доктора. Не зря говорят, что Николин он – в честь Николы Угодника!
– Да тише ты, услышат!..
Я прошёл мимо, не останавливаясь. Не хотелось смущать девчат, пусть говорят. Если вера в то, что новый доктор с особенной фамилией помогала им держаться – пускай верят, мне не жалко. А в то, что чудеса, бывало, случались, я, кажется, и сам теперь верил.
Ночь была, наверное, ещё темнее вчерашней, хотя и та ни Луной, ни звёздами не баловала. Зина после инструктажа, когда все как-то стихийно собрались у неё на кухне, темноту за окнами охарактеризовала вполне по-военному, привычно.
– А ты откуда знаешь? Бывала там? И вообще, руки с мылом иди помой. А то слова такие грубые говоришь, а потом этими руками продукты питания берёшь, – буркнула Оксана, вызвав смех и фырканье.
– А как ишшо-то сказать? – уперев руки в боки, Зинаида заняла почти всё свободное место. Казалось, даже громадина печки как-то съёжилась за ней, опасаясь спровоцировать конфликт за габаритное лидерство в пищеблоке.
– Ну романтишно как-нибудь, как в книжках… Ночь темна как будто… – задумалась Смирнова, покосившись на меня, явно ожидая помощи в части романтики. В которой я вряд ли был специалистом.
– Как будто чёрные кошки ночью воруют уголь? – неуверенно предположил я.
– Ёксель-моксель! Уголь же! А Сергеич-то у себя ли? – подхватилась Зина, и заметив кивок-подтверждение от Коли, вылетела за дверь под общий смех.
Тяжёлое, сбитое дыхание и приглушённые сиплые матюки были слышны задолго до того, как первая тень скользнула через снятую секцию забора, с самого краю, по-крысиному.
Группа уголовников шла брать склад. Они не знали о том, что их сдали свои же, не желая быть своими для таких. Первая пара, пробравшаяся на двор, озиралась, выискивая караульных, которых сегодня впервые за неделю не было. В руках у них были обрезы. Потом показались другие тени, с ломиками-фомками, орудиями взломщиков. Поминутно цыкая и сплёвывая, втягивались на двор и остальные, сгорбленные, серые тени, похожие не то на тех же крыс, не то на неупокоенные души грешников. Пока не упокоенные.
Вспышка двух пар автомобильных фар, тусклая, слабая, но в кромешной темноте ослепительная, вспорола ночь. Двор залило жёлтым, как очень слабый йодный раствор, светом, и в этом свете замерли сами бандиты, застигнутые врасплох, и их длинные тени, шарахнувшиеся в стороны так, будто те самые чёрные души рвались вон из тел.
– Граждане бандиты! Вы окружены! Сложить оружие, руки вверх!
Голос рухнул будто с неба. Один из постов был аккурат на крыше, и жестяной рупор разнёс команду, отданную командирским рыком, над всем двором, над госпиталем, над замершей ночной улицей.
– Облава! Шухер! Обложили! – заверещали в толпе.
Тени заметались, кто-то упал, кто-то крутился на полусогнутых на одном месте, будто выбирая, куда рвануть, бросив своих и место, вдруг ставшее опасным.
– Вали их, братва, всё одно живыми не уйдём! – истошный крик прорезал гвалт, и вперёд вырвалась фигура в ватнике, с Наганом, тыча им во все стороны. – Вали легавых!
К одной фигуре подтянулись ещё трое. Им или уже нечего было терять, или уже нечем было понять, что всё потеряно. Что свет и громовой голос с самых небес – это только начало перед близким и безрадостным концом. Но эта четвёрка слепых и дезориентированных могла, как не раз бывало, спровоцировать остальных, тех, кому или было, что терять, или у кого оставались остатки мозгов.
Выстрел из обреза жахнул по ушам. Вряд ли целились в кого-то – то, как плясали стволы в руке, как дёргалась вся фигура стрелявшего, исключало шансы на прицельную стрельбу. Но в соседней палате зазвенели стёкла.
– Стоять! Забыла приказ⁈ Не выходить, поняла? – я буквально на лету поймал тоненькую фигуру, что мчалась в сторону крыльца. Там, конечно, стоял кордон из Колиных инвалидных ополченцев, но на такой скорости могла, пожалуй, и проскочить.
Она дышала так, будто пробежала стометровку на мировой рекорд, а не считаные несколько метров коридора. Только на щеках не было ни кровинки – лицо цвета тусклого лунного блика и чёрные провалы глаз, откуда блестели синие глаза. Люба, рыженькая санитарка с косичками, трясла головой, прижатая к стене, уверяя, что поняла.
Четырёх «Максимов» Мальцев и Матросов не нашли. Нашли только два.
Один из которых, оставаясь невидимым за углом здания, выдал очередь патронов на двадцать, чёткую, звонкую, механическую. Я не видел самого пулемётчика – только вспышки выстрелов, отразившиеся в глянцевой дверце той полуторки, что была поновее.
Четыре фигуры в свете фар рухнули, как мишени в тире. Я потом заключения подписывал и тела видел – там стреляли точно не по ногам. Жалости к целям пулемётчик испытывал, наверное, не больше, чем те пули, что прошили тела уголовников с близкого расстояния. Повезло, что зенитку не взяли – с ней, как потом рассказал Коля, мороки было больше: доставить, спрятать-замаскировать, прицел-наклон менять… Тут и так хватило всего одной очереди. Но то, как железно лязгнуло что-то из-за угла госпиталя и ещё с трёх точек, невидимых в кромешной тьме, уверяло: смертей хватит всем.
– Повторять не буду! – снова загремел голос с неба. – Кто не сложит оружие и не поднимет руки – ляжет рядом!
Усиленный рупором, он прижимал к земле. С Александром Васильевичем, рычавшим будто с облаков, спорить желающих не нашлось. Один только, трясущийся сильнее остальных, хотел было полоснуть подходившего к нему бойца выхваченным из рукава ножом. Но выстрел откуда-то из темноты не позволил. Этому тоже целили не по конечностям – пуля вошла чуть выше правой брови и выворотила кусок затылочной кости на уровне мочки левого уха. Видимо, с высоты стреляли, судя по углу траектории, с крыши или из окна.
Выводили оставшихся со двора под конвоем. Куда повели – я не интересовался. Ни дальнейшая, ни предыдущая судьба этой рвани меня не волновали совершенно. Но зато ненависть киношного Жеглова к ворам, бандитам и прочим паразитам-кровососам на теле трудового народа я, кажется, стал разделять ещё острее. Потому что видел своими глазами: эти люди шли убивать. Не врага, не на фронте, а здесь, в тылу, врачей, раненых и девчонок-санитарок. По ним было видно, что ничего человеческого в этих мразях не осталось, если вообще когда-то было, и жалости к ним не возникало никакой.
– Ну как по нотам, честное слово! – восхитился Мальцев, обняв меня за плечи. Первый раз я видел его настолько эмоциональным.
Сам я таким не был. Я стоял у крыльца и провожал глазами тела, что заносили в госпитальное отделение для освидетельствования смерти. Сапоги-прохоря, ватники, грязные, сальные, мятые пиджаки под ними. Головных уборов ни на ком не было – видимо, кепки свалились при выстрелах. Так и летели в окружении хмурых ангелов-санитаров – вперёд ногами, простоволосые, нелепые, жалкие. Но жалости не вызывали.
– Ты, Серёг, главное, не забудь самую главную басовую ноту выкопать, – хмыкнул я.
– Какую ноту? – не понял он.
– Ну, ту, что на бечёвочке перед крыльцом. А то так и будет лежать, пока кто-нибудь не споткнётся. Нам тут только такого удара в бубен не хватало в финале.
– А, ты про гранату? – ухмыльнулся он, тыча большим пальцем за спину – Не учи учёного, доктор.
Там, на месте, где полдня простояли обе полуторки, скрывая от глаз возможных наблюдателей то, что происходило между ними, уже работали бойцы. Окапывали осторожно то место, где лежал наш «завершающий аккорд». Когда из-под земли показалась целая связка, не одна граната, а сразу три, скрученных вместе, я аж кашлянул.
– Ого… Ну ты даёшь, разведка. А чего не бомбу сразу? Сотку, пятисотку там… Такими только фашистские танки подрывать, а не гопников глушить.
– Зато с гарантией, – Мальцев был явно доволен.
– Такой гарантией тут во всём квартале бы стёкла повышибало, – я покачал головой. – А на носу зима. Хорошо, что не дошло до барабанов.
– Ещё как хорошо, – долетел в спину задумчивый голос Сергея, когда я уже входил в двери госпиталя.
Внутри было тепло и тихо, только дежурные сёстры переговаривались вполголоса на посту, да из палаты Тимофеева доносился ровный, успокаивающий голос Кати. Она дежурила в ночь и не то читала, не то что-то рассказывала Гавриле, который всё ещё был без сознания. Говорят, они слышат, и голос знакомого или близкого человека может удержать на краю, с этой стороны.
Я прошёл в свою каморку, закрыл дверь и сел на койку. Стянул сапоги, стащил гимнастёрку, положил Наган на самый край тумбочки, так, чтобы и под рукой был, и не смахнуть впотьмах ненароком. Спать не хотелось, в крови оставалось слишком много адреналина, а перед глазами стояли те четыре фигуры в свете фар – как они бежали и падали. И лицо старшины. И помертвевшие глаза Оксаны, будто примёрзшие к безжизненной и сухой серо-восковой маске вместо привычного хитрого прищура Гаврилы Ильича. Только бы выжил он, только бы вышло у нас вычистить брюшину и забрюшинное так, чтобы воспаление не началось снова. Подумалось некстати, что это даже хорошо, что при госпитале не было современной мне лаборатории. Знай я сейчас его показатели по лейкоцитам, С-реактивному белку или СОЭ – вряд ли бы мне это помогло нам обоим. Там, наверное, сейчас что-то и вовсе запредельное. Если и сравнимое с чем-то, то только с уровнем жажды жизни у этих людей: секретного «Иванова», летуна Горелова, хохотуна Козырева или вот его, Тимофеева. Которого почему-то совсем не хотелось терять. Может, от того, что он был первым из живых, кто заговорил со мной в этом времени по-русски?



























