444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Гуров » Товарищ военврач III (СИ) » Текст книги (страница 11)
Товарищ военврач III (СИ)
  • Текст добавлен: 27 июля 2026, 11:00

Текст книги "Товарищ военврач III (СИ)"


Автор книги: Валерий Гуров


Соавторы: Олег Дмитриев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Когда последний шов был наложен, я выпрямился и потянулся так, что спина хрустнула, а в глазах зарябило.

– Всё. Обрабатывать перекисью, менять повязки. Швы снимем через неделю-две.

Ответственный работник начал приходить в себя и замычал, будто пытаясь продолжить недосказанную речь. Но тут выступил Николай Сергеевич.

– Товарищ Машкин! – голос начальника госпиталя звучал неожиданно твёрдо и властно. – Сохраняйте коммунистическое спокойствие!

Товарищ на столе замер, чуть повернув на голос Покровского наглухо перебинтованную голову. А тот продолжил – спокойно, веско, с неожиданными нотками Левитана, как будто читал по бумажке с гербом:

– Осколками стекла и гитлеровских боеприпасов вам были нанесены тяжелейшие травмы. Только ответственная, слаженная и самоотверженная работа лучших хирургов четырёхсотого эвакогоспиталя позволила сохранить вам жизнь. Но поражения обширны.

– Один из осколков был отравлен! – трагическим тоном добавила Ильина, и тут же зажала рот ладонью, чтобы не рассмеяться.

– Это секретная информация, – строго, но со смеющимися глазами сообщил Покровский. – Требуется длительная реабилитация и полный покой. Вам предписано строгое соблюдение режима. Запрещено напрягать голосовые связки и ротовой аппарат. И мыслительный тоже. Вас обеспечат жидким питанием. Крепитесь, товарищ!

Он положил ему руку на плечо жестом, как в старых фильмах. Машкин вздрогнул, но не издал ни звука.

– Отлично. Я был уверен, что важность текущего момента вы оцените верно. Отдыхайте, товарищ второй секретарь. Набирайтесь сил. И главное – больше спите.

Мы вышли из палаты и, отойдя по коридору на всякий случай на несколько метров от двери, остановились. Серафима первой не выдержала – прыснула в кулак. За ней фыркнул и Покровский. Я улыбался, глядя на них. Губерман молчал, но и его губы расходились в улыбке, хоть и подрагивая. Хорошо, что руки больше не дрожали, очень хорошо. Как вспомню себя тогда…

– Ну, вы даёте, товарищи, – покачал головой начальник госпиталя. – «Осколок был отравлен…» Что он теперь про нас подумает?

– Что мы спасли ему жизнь, а золотые руки доктора Николина даже позволили сохранить лицо, в самом прямом смысле слова, – пожала плечами Ильина, всё ещё улыбаясь. – И что он зря распекал нас тогда за вредительство, да ещё такими выражениями.

– А наркоз неожиданно? – спросил Покровский уже серьёзнее. – Вы же понимаете, что он потом может вспомнить…

– Что вспомнить? – невинно поинтересовался я. – Товарищ Машкин пришёл в себя после сложнейшей операции и узнал, что лучшие хирурги Тамбова ответственно, слаженно и самоотверженно боролись за его жизнь и чудом, чу-дом спасли его от неизбежной гибели. Таким широким и ответственным лицом столько стекла словить – это вам не шутки, не при бритье порезаться! Тут клочком газетки не залепишь, так и помереть можно!

Ржать мы начали хором, даже Губерман икал и кашлял. Но смех, как часто бывает на войне, был недолог, как покой, который нам только снился.

– Вань, Дед спрашивает, когда можно транспортировать Сличенко?

Откуда рядом, в пустом коридоре, взялся Мальцев, я не заметил. Коля стоял за его плечом с привычным хмурым лицом.

Глава 18
Песня не спета

– Привет, Серёг, – я пожал протянутую руку. На пятна и брызги крови на рукавах халата он внимания не обратил, а я про них и не думал никогда – привык за столько лет, за обе жизни. – Смотря куда и чем. Если в пределах города, с медсопровождением, то хоть сегодня.

– Давай отойдём. Извините, товарищи, – он коротко кивнул Покровскому и Ильиной с Губерманом, всё ещё стоявшим рядом.

Вроде бы совершенно без эмоций кивнул, но они как-то вдруг сразу засобирались по своим делам и разошлись в разные стороны. Коля молча двинулся за нами.

Мы вышли на крыльцо. На улице было зябко, сыпал мелкий дождь, одинаково похожий и на мокрый снег, и на ледяную крупу. Серая хмарь затянула небо, и казалось, что на Тамбов досрочно рухнули сумерки, хотя по времени был ещё день. Хмурый, зябкий, безрадостный, который в нескольких местах перечёркивали через всё серое низкое небо столбы чёрного дыма от пожарищ.

У повреждённого крыла госпиталя кипела работа: кто-то мешал раствор, люди передавали по цепочке кирпичи. Женщины и подростки, старики. Корпус снаружи, как и дома через дорогу, уже во многих местах обступили строительные леса. Мимо нас то и дело проходили согнутые женские фигуры в ватниках. На спинах у них в каких-то странных конструкциях из досок, покачивались стопки-кипы оконного стекла. Ну да, зима на носу, а стёкла всё-таки вышибло и без Серёгиной связки гранат. Да не только в нашем квартале. Это в жилых домах можно просто фанеркой заколотить и тряпками законопатить, а в операционных без дневного света кисло.

– Не в пределах города если, – вернул меня к вопросу Мальцев. Он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел куда-то поверх строительных лесов, на затянутое дымом небо.

– Железкой или самолётом? – уточнил я.

– Это важно? – он чуть нахмурился, и я почувствовал привычный металл в голосе.

– Было б не важно – я б не спрашивал, – ответил я спокойно. – У неё был отёк головного мозга. Состояние стабилизировалось, но риск рецидива остаётся. Не стопроцентный, но достаточно высокий. А ты, я думаю, не хотел бы, чтобы она при перепаде давления в самолёте вдруг взяла и умерла прямо в воздухе, не добравшись… не важно куда она там должна добраться.

– Не хотел бы, – согласился Сергей.

– Если самолётом, я бы рекомендовал выждать ещё хотя бы сутки. А лучше двое суток. Но и тогда гарантии не дам.

– Долго, – он смотрел на меня пристально, жёстко даже. Будто оценивал, был ли смысл в том, чтоб надавить на доктора посильнее, можно ли было как-то «ускорить процесс» в обход его рекомендаций.

– А быстро только мухи женятся, – не выдержал я. – Если раньше времени перевозить – умрёт. И все, кто недоглядел, будут иметь бледный вид, наверное, да? Я, ты, Покровский, Березин. А оно нам надо?

– Да не бухти ты, – отмахнулся он, и напряжение чуть спало. – Ясно. Сутки, наверное, дадут. Что нужно для сопровождения?

– Если военно-санитарным поездом – ничего, там есть всё необходимое в вагоне-аптеке, – я прикинул, вспоминая, что рассказывала Катя после экспресс-ревизии эшелона Панасенко. – Лежачие места, где не трясёт, системы для внутривенных вливаний, противосудорожные…

– Сам поедешь? – спросил Мальцев. Это был вопрос, а не приказ, и это очень радовало.

– Родина прикажет – поеду, – пожал я плечами. – Но у меня и тут дел выше крыши, Серёг.

Вспомнились сразу и Гаврила, которому послезавтра предстояла ревизия брюшной полости, и Танюша со свежесшитым нервом, за которым нужно было наблюдать. И, главное, Танюшин папа, товарищ Сухоруков, который обещал склепать мне прототип аппарата Илизарова.

– Настолько важные? – чуть прищурился Мальцев.

– Настолько. Не личного характера, если ты об этом… Кстати, если будет возможность связаться с коллегами… твоими коллегами с завода «Ревтруд», предупреди их, что я с товарищем Сухоруковым чертёж передал… ну как чертёж, эскиз.

Я замялся, подбирая слова. Сергей и Коля смотрели на меня так, что аж отвлекали от мыслей, не давали собраться.

– Короче, – я вздохнул, – рисунок механизма, который необходим для лечения раненых со сложными переломами. Если сработает – мы сможем возвращать в строй больше бойцов, спасать людям руки-ноги без ампутаций, без инвалидности. Понимаешь?

– Откуда знаешь? – взгляды обоих разведчиков не изменились. Легче не стало.

– Логика наблюдения за травмами в динамике, – ответить, конечно, хотелось другое, резко и нецензурно, одним «от верблюда» я бы точно не ограничился, но это было бы менее продуктивно. – Накопленный опыт наблюдений за ранеными. Если не попробуем – будет ошибкой и вредительством.

Привычные формулировки всегда успокаивали, помогли чуть-чуть и сейчас. Мальцев помолчал и кивнул каким-то своим мыслям.

– Подумаем, – отозвался он наконец. – По транспортировке – понял тебя. Будут новости – дам знать.

И ушёл, не прощаясь, пропустив поднимавшуюся тяжело по ступенькам очередную женщину со стёклами за согнутой спиной. Коля задержался на секунду, глянул на меня, будто хотел что-то спросить, но тоже промолчал и шагнул за Сергеем.

День шёл привычно, без сюрпризов, чем радовал несказанно. Сюрпризы в военное время очень мешали, особенно военным врачам, поэтому мы их профессионально не любили. Но поделать с ними ничего не могли – как остановить бомбардировку? Как предотвратить наступление врага? Это помешать умереть человеку мы могли и практиковали регулярно, каждый день. Но вот с остальным справиться было куда сложнее.

Радовал Гаврила, показатели которого были стабильными и обнадёживающими. Перистальтика кишечника восстанавливалась, и это говорило о том, что шансов с каждым днём только прибавлялось.

Радовал товарищ Машкин, второй секретарь горкома, тем, что лежал молча и внимания к себе больше не привлекал.

Радовало даже то, что к Любе ходить чаще необходимого не приходилось. Утром, в обед и перед сном я заходил в её палату, проверял показатели, осматривал зрачки, слушал дыхание – и выходил. Молча. Говорить с ней было запрещено, охрана, стоявшая у дверей, следила бдительно. Но и без этого строгого запрета общаться с рыженькой хохотушкой, с Любашей, которая ещё неделю назад заваривала мне чай и смеялась над шутливыми перебранками Зины и Оксаны, не было никакого желания.

Она пришла в себя на вторые сутки, я как раз был в палате, куда её перенесли из процедурной. Увидев меня, не удержала гримасы, и это был не страх, не растерянность. Лицо, бледное, конопатое, в тугом белом кольце шины-«лиры», исказила такая ненависть, что я сразу перестал сомневаться. До этого я ещё как-то пробовал найти ей оправдание: может, не главная она в этой цепочке, может, заставили, принудили, запугали. Но тот взгляд, бессильно-яростный взгляд загнанной крысы или хорька, попавшего в капкан, все сомнения исключал. Так не смотрят на врача, спасшего жизнь. Так можно смотреть только на смертельного личного врага, которому желаешь гибели, причём одновременно и быстрой, и мучительной.

Коля за обедом, после того, как Лида ушла отдыхать, негромко рассказал новости. Мы сидели в том углу столовой, где было потише, но он, склонившись над тарелкой, всё равно говорил вполголоса:

– В той избе, где Сличенко снимала угол, тело старухи нашли. Петровной звали покойницу.

Я продолжал хлебать борщ. Для того, чтобы сбить аппетит врачу, таких новостей недостаточно

– Она там на койке лежала, укрытая одеялом аж под самый нос. Соседи, что заходили проведать, были уверены, что Петровна по старости лет да по слабости здоровья спит постоянно, а внучатая племянница ейная, Любаша-то, умница-красавица такая, ухаживает за бабушкой. Заботливая такая, всё-то она могла, всё-то успевала, и в огороде, и по хозяйству, и в госпитале санитарочкой. Клад, а не девка. Только закапывать некому.

Он перевёл дух, крутанув шеей, восстанавливая перехваченное от злости дыхание.

– Им не рассказывали, конечно, что Петровна лежала на толстом слое крупной серой соли. Без внутренностей. Заботливая «родственница», умница-красавица, или кто-то из её подельников потроха из бабушки вынул. Чтобы запахом не выдать преступления. Поэтому и лампадка в горнице горела, и ладаном пахло так густо. Для отвода глаз. И вони. Там ещё пудра, говорят, всякая была, румяна эти, белила. Как живая лежала Петровна. Только неживая.

Оксана отложила ложку. Зина побледнела и вцепилась двумя руками в стакан в подстаканнике, откуда потягивала тот самый кофеёк со сгущёнкой.

Я молчал. Старуху, приютившую «племянницу», убили и выпотрошили, как лабораторное животное. И засушили-мумифицировали, да так, что смотревшие на покойницу в полумраке комнатушки соседи ничего не поняли. А «Любаша» продолжала жить в этом доме, ходить на работу, улыбаться. И ночевать рядом с трупом.

– А ещё там нашли разломанный передатчик, – продолжил, опять отдышавшись, Коля всё тем же глухим голосом. – Немецкий.

Логично. По нему, наверное, и ушло на запад последнее сообщение: «Операция в опасности, требуется срочная эвакуация». Знать бы, кому и когда.

– Но это всё было позавчера, – сказал он, сглотнув. – Да. А этой ночью вся та улица выгорела. Дотла. Единственная в округе, на которую скинули столько зажигательных бомб разом, в других районах такого не было. Тринадцать домов, как спички, с подворьями, с деревьями, с банями, со скотиной. Всё в пепел, всё в золу.

А я подумал о том, что зенитки, «сковырнувшие», как выразился чуть раньше Чарный, восемь самолётов с чёрными крестами, вполне могли спасти один конкретный госпиталь. Наш, «четырёхсотый», вместе со всем персоналом и всеми «трёхсотыми» в нём. Потому что слишком уж густо отработали оставшиеся по району вокзала, рядом с которым мы и находились. Сама станция почти не пострадала – немцы явно целились не в железнодорожные пути, а во что-то другое. А вот вокруг пожары в зданиях вокруг бывшей школы продолжали тушить до сих пор.

Пожалуй, то, о чём я подумал, когда Березин рассказал о раскрытой сети, о том, что из Тамбова немецкие агенты расползались по всему Союзу, не только могло быть правдой, но и было ею. И фашисты очень расстроились, поняв, что лавочка закрылась. И они попытались уничтожить всё, что могло бы вывести на след. Дом старухи, тайник с передатчиком, возможно, какие-то документы, которые не успели вывезти. И всё это превратилось бы в золу и улетело по ветру, если бы не Оксана, так кстати заглянувшая на дальний склад. И не чудо, которым реанимированная Люба смогла говорить, и именно на немецком.

И ещё я подумал о том, что меня в любой момент могут дёрнуть сопровождать Сличенко.

– Ты ешь, Вань, – негромко сказала Оксана.

Я вздрогнул, возвращаясь к реальности. Она сидела напротив и смотрела на меня с тревогой. Я опустил глаза и заметил, что черенок алюминиевой ложки в моих пальцах согнулся, будто эти раздумья были тяжелы даже для металла. Который сложился почти под прямым углом, а я и не почувствовал.

Вечером мы собрались в палате Тимофеева. Гаврила выглядел ещё лучше, чем утром, но говорил по-прежнему тихо, медленно, с долгими паузами

– Нас к Лозовой тогда отправили. Немец ударил между шестой и тридцать восьмой армиями, прорвал оборону. Станции, и там, и в Близнюках, уже заняты ими, сволочами, были. Нам приказ был пути уничтожить, чтобы по ним фашист на Ростов не рванул. Мы выполнили. Там в трёх местах проще было по полю заново насыпи насыпать, чем те ямищи от тола закапывать. Мосты ещё те…

Он замолчал, переводя дыхание. Старшина не открывал глаз, будто снова смотрел тот страшный документальный фильм, комментируя для тех, кто был рядом сейчас. Мы с Оксаной сидели ближе к изголовью, Зина стояла в дверях, сложив руки под грудью, Коля сидел на табурете в углу, опустив голову. Такие разные, но с такими одинаковыми лицами…

– Уже почти ушли, – продолжал Гаврила. – Надо было до речки добраться, до Орельки. И вверх по ней выйти к Степановке и дальше, к Первомайскому. Там, по течению выше, Мироновка такая была на карте. Маленькая совсем деревенька, три хаты, полтора сарая… Мы шутили ещё: «Доберётся Мироха до Мироновки, всех старух перепортит». Смеялись…

Он снова замолчал, и в палате повисла тишина. Слышно было, как тикают ходики.

– Не добрался, – глухо сказал Гаврила. – Там спрятаться негде было. Я такого и не видел раньше никогда, слышал только, но думал – враки. Не враки… Мортирами накрыло, «двухсот десятыми». Последнее, что помню, – как земля с небом перемешались. Она вверх поднялась, а оно, небо, на нас рухнуло…

Хохотун и весельчак, балагур и хороший человек, красный командир, казак-кавалерист и разведчик Мирон Краско, провожавший нас из Харькова, напутствовавший добрыми словами хмурого тогда и застывшего, как гранитный памятник, сейчас Колю Чарного, больше с нами не споёт. Никогда. Не для него придёт весна.

– Я же ему гривенник должен, – не своим голосом сказал вдруг Коля. По его сжатым кулакам и белому лицу было понятно, что сказать он явно хотел не про десять копеек, но вырвалось только про них.

– Больше не должен. Простил он все долги, Колюня, – ответил Гаврила. И голос тоже будто не нему принадлежал. По крайней мере не слушался его точно как чужой.

– Песни он любил, Мирон-то Васильевич, – не унимался Чарный. Но никто не перебивал. Это война, тут все понимали, что он чувствовал, молодой парень, узнавший о гибели друга, старшего товарища. – Эта вот любимая была у него…

Как на гори казаки гуляют, – затянул он глухо, вставая.

Как на гори казаки гуляют, – набрав воздуха, подхватил хрипло Тимофеев.

Стояла-думала казаченька молода, – голос Оксаны резанул прямо по сердцу, хотя звучал еле слышно.

Стояла-думала казаченька молода, – Плетнёва запела низким, совсем низким, мужским голосом. Тоже не своим.

Только вот плакали они все одинаковыми слезами, своими, людскими, братскими и сестринскими. Друга потерял каждый и каждая.

Скрипнула дверь, и в палату сперва просунулся костыль, а следом и капитан Козырев, Дмитрий Михайлович. Видно было, что крался он коридором, снова улизнув от санитарок, надеясь тайно, как настоящий разведчик, пробраться к старому другу, про которого в госпитале болтали всякое: не жилец, мол, требухи, мол, полный таз из него вырезали, значит как пить дать залечат теперь до смерти. Но Козырев знал, верил, что если за кого-то брался доктор Николин, то шансы раненого росли как грибы после дождя, густо, прямо на глазах. Он и сам был одним из, как говорили, негромко и оглядываясь, «Николиных чудес».

Но сейчас, проникнув в палату и услышав песню, звучавшую в госпитале в неурочный час как минимум странно, замер. Улыбка, такая привычная по тому нашему переходу от Малых Вербок до Харькова, такая мужская, хищная, шалая, которая часто озаряла его жесткое худощавое лицо, таяла. Он цепко, мгновенно оглядел наши, такие одинаковые, и его собственное, только что хитрое, предвкушающее сюрприз для друга, вдруг стало точно таким же.

– Кто? – хрипло выдохнул он единственное слово. Уже зная ответ.

– Мироха, – отозвался Тимофеев.

Капитан откинул голову назад резко, едва не выронив костыль. Кожа на шее обтянула острый кадык так, будто он не у стены больничной палаты стоял, а на колу висел. И когда голову опустил, боль в глазах была, наверное, похожей.

– Ах ты ж в Господа Бога… Мироха-Мироха… Друг, дружище старинный…

А потом он, недавно, буквально только что вырвавшийся из объятий безносой, ещё не уверенно стоявший на ногах, обе из которых были сломаны, отбросил в сторону костыль, да так, что тот жалобно хрустнул о стену. И чуть притопнул левой ногой, той, в которой целых костей было ровно на одну меньше, чем в правой.

Шуркалка-буркалка, разливалка-стукалка

Сама стукат, сама льёт, разливает, всем даёт, – запел он, снова вскинув по-волчьи голову.

И тоже не так, как ждали.

Его привычный хрипловатый баритон звучал глухим высоким тенором, так, будто его, убежавшего от собственной смерти, держала за горло смерть друга, старшины разведки восемьдесят первого кавалерийского полка, Мирона Васильевича Краско. Геройски погибшего седьмого октября 1941 года при выполнении боевого задания в двух десятках километров от Лозовой, Харьковской области, Украинской Советской Социалистической республики.

Глава 19
Жизнь продолжается

Поминки едва не превратились в новые похороны. Ну или уж по крайней мере в новую работу для меня и других врачей, которой нам хватало и без того.

Когда последние звуки песни стихли в палате Тимофеева, и капитан Козырев, пошатнувшись, ухватился за так вовремя подставленное плечо подоспевшего Коли, я обернулся на притихшего Гаврилу. И увидел именно то, чего и боялся.

Старшина лежал бледный, губы его посинели, а пальцы, лежавшие поверх одеяла, мелко подрагивали. Пульс я нащупал не сразу – частый, нитевидный, будто в груди у него не сердечная мышца сокращалась, а подрагивала последним перебитым крылом испуганная птица. Оксана уже накладывала манжету, но я и без цифр знал, что давление ползло вниз. Вернее, стремительно падало. Слишком много эмоций для организма, который ещё вчера балансировал на грани, и сегодня отошёл от неё не настолько далеко для таких испытаний.

– Люминал, – бросил я Оксане, которая уже и так, без команды, пилила ампулу. Она глянула на меня хмуро-вопросительно, и я понял её сомнения: люминал – это нагрузка на печень, от которой у Гаврилы и без того осталось хорошо, если две трети, и до этого уже были воспаление, интоксикация. Но выбирать не приходилось.

– Коли, Оксь, потеряем. Сердце встанет раньше, чем печень откажет. Печень вылечим потом.

Она кивнула. Игла вошла в вену, и через минуту судорога, сводившая пальцы Тимофеева, стала отпускать. Лицо чуть порозовело, дыхание выровнялось. Ладно, будем считать, что сейчас снова повезло, но только сейчас, только на короткое время. Если не обеспечить полный, абсолютный покой, без единого даже громкого звука, то следующего приступа Тимофеев может и не пережить. Знать бы ещё, как запретить фашистам бомбить Тамбов…

Краем глаза я заметил, что Козырев, которого поддерживал Коля, как-то странно осел. Колени его подогнулись, голова свесилась набок, и по телу пробежала крупная дрожь. Судороги начались и у него, и тоже вовсе не ко времени: мышцы на сломанных ногах напряглись, шевеля кости, которым до консолидации было далеко, и я услышал, как Митяй глухо застонал сквозь стиснутые зубы.

– Клади рядом! – скомандовал я Коле, подхватывая оседавшего разведчика. – Осторожно, ноги береги!

Мы подхватили капитана, и я как-то мимолётно удивился тому, что тот оказался значительно легче, чем выглядел. Судороги прошли сами собой, как только мы уложили Козырева на койку и приподняли ему ноги, подсунув мгновенно скатанный Зиной матрац с соседней, временно пустовавшей. Он открыл глаза, мутные, полные боли, и прошептал:

– Там от Толваярви ещё идут… Хана нам, Мироха, хана…

– Тихо, Митяй, тихо, – я склонился над ним, проверяя пульс. – Всё, хватит на сегодня. Лежи и дыши, просто дыши. Живой, живой, тихо…

Он дышал, глядя в потолок остановившимися глазами. По вискам его текли слёзы.

Когда и Тимофеев, и Козырев уснули, хотя, скорее, отключились при помощи сильных препаратов, а в палате осталась Катя Белова, Плетнёва едва ли не силком затащила нас на свою кухню. Она встала в дверях, уперев руки в боки, перегородив проход, как бетонный блок на блокпосту, и гаркнула в коридор:

– А ну, брысь отсюда! Нехрена тут смотреть, кому сказала⁈ Разбежались по койкам все, пока пинками не погнала!

Судя по шороху, стуку костылей и опасливым фразам, коридор пустел стремительно. Напряжённого, как струна, Колю, прижимавшуюся ко мне едва дышавшую Оксану и меня самого Зина усадила на лавку вдоль стены.

На столе выстроились в ряд, будто сами по себе, пять чайных стаканов. На крайнем левом лежала горбушка ржаного. Завпищеблоком, не говоря ни слова, убрала куда-то под стол здоровенную бутыль, «четверть», которая в её руках особенно большой и не выглядела.

– Царствие небесное Мирохе, – произнесла она тихо, но веско. – Хороший был мужик, хоть и шебутной без меры. Пусть земля ему будет пухом.

Зина поднесла стакан к губам и по глотку, как лекарство, выпила мутное содержимое, после чего прижала к носу кусок хлеба и шумно втянула воздух сквозь мякиш. А потом замерла, глядя на накрытый хлебом стакан, и лицо её, широкое и обычно румяное, сейчас казалось высеченным из мрамора.

– Вечная память, – сказала Оксана, и голос её дрогнул. Она подняла свой стакан, одним движением влила в себя самогонку, прижала кулак к носу, жадно втягивая воздух. – Спи спокойно, боевой товарищ, старый друг.

Мы с Колей выпили совершенно синхронно, хоть и не глядели друг на друга. Я почувствовал, как жидкость прокатилась по горлу и упала в пустой желудок, но ни вкуса, ни запаха не ощутил. Чарный поставил стакан и, не сказав ни слова, вышел с кухни. Я двинулся за ним, оставив Оксану и Зину сидеть у пустого стола и пустой посуды, глядя на накрытый хлебом полный стакан.

Утром, как ни странно, сюрпризов не было опять. Я даже слегка удивился: после такой-то ночи, после двух приступов у двух разных пациентов, судьба, видимо, решила дать нам передышку. Гаврила был жив, стабилен, пульс ровный, давление в норме. Он лежал с открытыми глазами, хмурый до черноты, и на мои вопросы отвечал односложно. Митяй на койке рядом выглядел совершенно так же. Даже Катя, не спавшая ночь между ними обоими, была чем-то похожа на двух старых друзей. Наверное, чёрными кругами под красными глазами.

Только Танюша Сухорукова встретила меня жалобой. Она сидела на койке, свесив с неё ногу, и недовольно морщила курносый нос.

– Дядя доктор, чешется! Под каменным бинтом, там, где часики были. Я почесать хочу, а не могу!

Я замер на полпути к её койке. «Там, где часики». Я ещё подумал тогда мимоходом, когда среза́л ремешок, что девчушка из непростой семьи, раз при часах. И что родители её любят, раз вместо великоватого, наверное, браслетика, придумали тоненький, явно самодельный кожаный ремень. И что руки у того, кто это делал, из нужного места росли. И, кажется, кругом оказался прав. Но это было не главное. Если она чувствует зуд, значит, нерв прорастает. Значит, импульсы проходят. Значит, операция, которую я делал почти вслепую, под керосиновыми лампами, с той идиотской лупой, удалась. Я осторожно присел рядом.

– Чешется – это хорошо, Танюша, – удержать голос было нелегко, но как-то справился. – Это значит, что ручка оживает и скоро ты сможешь ею двигать. А пока надо потерпеть. Ты же почти как раненый красноармеец, и даже в настоящем госпитале лежишь? Вот и терпи геройски. Чеши там, где гипса нет, это немного помогает. Только осторожно!

– А долго ещё терпеть?

– Долго. Но ты справишься, ты же сильная?

Она кивнула, будто соглашаясь, и перевела взгляд на старика, сидевшего на соседней койке. Он вытянул в проход правую ногу, вернее, то, что ему её заменяло: вместо голени и стопы к бедру была пристёгнута грубо вытесанная, будто из простого берёзового полена, палка. Деревянная нога словно из старых романов Стивенсона, не фабричный протез, а будто бы дома, за печкой, одним топором вырубленная, была потёртой, со стёсанной наискось толстой железной набойкой снизу.

– С той войны ещё, – проговорил дед, заметив мой взгляд, – с первой германской. Под Перемышлем тогда бонбой оторвало. Я ж тогда молодой был, горячий, думал – всё, труба, жизня кончилась. А ничего, вишь ты, приноровился помаленьку да и прыгаю себе. Вот и Танюшке своей толкую: раз дохтур ваш обещал, что ручка будет работать, – значит, будет. Толковый, видать, дохтур-то ваш: лишнего не скажет, а что скажет – за то отвечать приучен, хучь и молодой ишшо.

– Будет работать, – ответил я, разглядывая заслуженную ветеранскую деревяшку, наплевав на то, что это могло показаться невежливым. – Должна.

А перед глазами у меня в это время мелькали картинки и описания лёгких углепластиковых протезов, бионических конечностей, что сгибались и разгибались по импульсу от сохранённых мышц. Здесь, в сорок первом, это, конечно, было невозможной фантастикой, но ведь даже простой шарнирный протез – уже не грубо отёсанное берёзовое полено, примотанное ремнями. Коленный и голеностопный на шарнирах, культеприёмная гильза… Ведь это же уже можно сделать на заводах? Надо будет при случае поговорить с Сухоруковым, вдруг у них на «Ревтруде» найдутся умельцы, которые возьмутся и за такую работу?

– Фёдор… как вас по батюшке?

– Пантелеич, – выпрямился старый солдат, а девчушка перестала возиться рядом со мной, глядя во все глаза на нас обоих.

– Фёдор Пантелеевич, а вот, к примеру, если бы вместо этой деревяшки была у вас железная или даже деревянная нога, которая гнулась бы в коленке и в голени, вы тогда что бы сделали? – мысль покоя не давала никак.

– Чего сделал бы? – задумчиво переспросил старик, пожевав губами. – Пошёл бы немца бить, ясное дело. Я бы и так пошёл, да в военкомате от ворот поворот дали, сказали: на двух-то ногах не всех отправлять успеваем, а тут ты, старый хрен, на трёх прискакал, и две деревянные, если с костылём считать. Скачи взад, на печку, к бабке своей… А старуха-то моя на погосте пятый год как, мне к ней пока никак нельзя, дохтур. Вишь ты, что деется-то кругом?

В его взгляде на внучкину руку в гипсе было столько ярости и боли, что она даже айкнула.

– Вижу, Фёдор Пантелеевич, вижу. Каждый день вижу, – поднял я глаза с деревянной ноги на ветерана.

– То-то и оно, дохтур, то-то и оно, – проговорил он. – Некогда помирать-то нам. Этих, паскуд-то, первых спровадить под землю надо. Чтоб детки живы-здоровы были. Как у них, сук последних, прости Господи, крылья-то все не отпали там, на небе, когда летели такой ужас творить…

– Не последних, – вздохнул я, зная о том, что бомбить, и не только Тамбов, будут ещё не раз и не два. – А про «спровадить» – точно сказано. Спровадим, обязательно спровадим. И детки будут живы-здоровы…

Коля, появившийся в коридоре не пойми откуда – утром на койке его не было, и где он провёл ночь, я не знал – тронул меня за локоть и отвёл чуть в сторону.

– Мальцев передал: Сличенко заберут завтра утром, – сказал он негромко, почти на ухо.

Он произнёс фамилию сухо, как чужую. Не Люба, не Любаша, не «рыженькая», а «Сличенко». Будто отодвигая подальше память о том, как она ещё неделю назад хохотала в сестринской, пела с Лидой песни, меняла компрессы и поила чаем раненых. Думать о том, что на расстоянии вытянутой руки от его беременной жены, рядом, бок о бок, крутилась эта тварь, способная убить безвредную дряхлую старуху, а потом спать рядом с её мумией, ему явно было тяжело. И не ему одному.

Девчата-сёстры и санитарки второй день ходили потерянными. Слишком много навалилось на «четырёхсотый» разом: аресты, нападения, стрельба, шпионы, бомбёжка, дети в кузове полуторки. Казалось, тот приём на сортировке, когда из кузова выпала кукла с оплавленной головой, а за ней потянулись носилки с телами, добил их окончательно. Врачи и старший медперсонал старались поддерживать, как могли. Помогало по-разному.

Оксана, например, брала кого-нибудь из бледных младших сестёр за плечи и уводила в сестринскую, где заставляла выпить горячего чаю с сахаром. Серафима читала лекции по анатомии, сухо, монотонно, как в институте, но это отвлекало. Зина кормила так, будто от количества съеденного напрямую зависела победа на фронте. А я… я просто работал. Как и все здесь.

К товарищу Машкину после обеда пришли посетители, и это было отдельное представление. Две женщины: одна в возрасте за сорок, с ярко-красной помадой и обесцвеченными «под Орлову» волосами, и вторая, не старше тридцати, жгучая длинноволосая брюнетка. Они столкнулись в дверях его палаты и сначала замерли, разглядывая друг друга с одинаковым выражением хищного недоумения. А потом заметили, что пальто и сапоги у них были одинаковые. И началось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю