Текст книги "Товарищ военврач III (СИ)"
Автор книги: Валерий Гуров
Соавторы: Олег Дмитриев
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Товарищ военврач III
Глава 1
Новое письмо
Козырев лежал на койке у окна, на свежем белье, за ширмой. Я вошёл, стараясь не шуметь, но он всё равно открыл глаза. «Триста сорок второй разведбат», подсказала память, почему-то голосом Зины Плетнёвой, «это тебе не у Пронькиных!». Оба глаза смотрели на меня ясно, осмысленно, не так, как иногда бывает после тяжёлых черепно-мозговых.
– Доброе утро, – сказал я, вставая рядом. Поводя перед ним указательным пальцем, трогая за предплечья, голени, ступни. Рефлексы были почти в норме, а для его травмы – более чем. – Как жив-здоров?
Он моргнул. Потом медленно, очень медленно поднёс правую руку к лицу и указательным пальцем коснулся губ. Подняв при этом бровь вопросительно и чуть насмешливо. Ту самую, под которой в складке века был шов, наложенный мной. Мимика сохранена, это отлично, но то, что когнитивные функции, кажется, тоже в порядке – вообще здорово.
– Говорить можно, но немного. Медленно и тихо, с долгими паузами. И сам следи за собой, как за раненым бойцом, как почуешь, что устаёшь – молчи, мы сами будем говорить. Понял?
Он прикрыл глаза, соглашаясь.
– Мироха… с Гаврей… приветы шлют… под Воронежем они.
Голос его был хриплым, едва слышным, и каждое слово давалось с трудом – будто он вытаскивал их, как тяжеленное, насквозь сырое деревянное ведро из глубокого колодца. Но слова были разборчивы, а смысл их был таким, что дышать тяжело стало даже мне.
– Живые… – ахнула за моей спиной Оксана.
– Зинка… просилась… не пустили… – продолжал Козырев с долгими паузами между словами.
– В Воронеж не пустили? – напряглась Смирнова, подаваясь вперёд.
– Не… на фронт… Она тоже… под В-в-в… – Козырев вздрогнул и замолчал. Глаза его закрылись, дыхание участилось.
– Тихо, Митяй, тихо, – Оксана склонилась над ним, её голос стал мягким, почти материнским. – Зинка тоже в Воронеже? Смотри: «да» – левой рукой дёрни, ко мне ближней, «нет» – правой. Понял?
Указательный палец на левой руке капитана согнулся и разогнулся, глаз он не открывал. Зина, Зинаида Ивановна, бой-баба и повелительница полевых кухонь, была жива и рвалась на фронт. И, зная её характер, глупо было сомневаться в том, что своего она не добьётся. Но пока – жива, где-то под Воронежем.
– Окс, десять минут, потом отдых, – шепнул я на ухо военфельдшеру. – Не перегружай.
Она кивнула, не оборачиваясь. А я вдруг почувствовал тонкий, едва уловимый аромат ландыша от её волос и шеи. Духи? В Тамбове нашла? Впрочем, думать об этом сейчас было не время и не место.
Я вышел из палаты, оставив их вдвоём, и направился в операционную. Впереди было три операции. Три работы, три живых человека, которых нужно было вернуть в строй.
Третьим был молодой сержант с осколочным ранением плеча – головка плечевой кости повреждена, сама кость сломана оскольчато, суставная сумка порвана, но нервы каким-то чудом оказались не задеты. Я собирал плечо по частям, как мозаику, фиксируя отломки спицами и проволокой, думая о том, как кстати были бы сейчас толковые слесаря. Винты, кольца, конструкции компрессионно-дистракционных аппаратов, прямо со всеми нужными размерами и выносками технической информации память выдавала исправно, как на экзамене по травматологии и ортопедии. Великий Гавриил Абрамович Илизаров придумает свой аппарат лет через семь-восемь, запатентует только в пятидесятом. До этого времени можно успеть спасти конечности, не превратив в инвалидов, сотням, если не тысячам.
Три работы – травма, гнойная и ожоговая – были проделаны успешно.
Раненые, как сказал когда-то Коля, получили второй шанс сдохнуть. Но не купили его, не добыли обманом, не поедут туда из-за того, что врач испугался подозрения в перестраховке, саботаже и нарушении инструкции о том, что восемьдесят процентов должны быть возращены в войска. Эти вернутся к строевой по-настоящему годными. А кроме геройской смерти тот же самый шанс предоставит им возможность дойти до Берлина, дожить до Победы. Гарантий в этом вопросе я дать, конечно, не мог, а вот шанс – мог. И в этом тоже была работа военного хирурга.
Я вспомнил героя старой книги Луи Буссенара, там был доктор по прозвищу «Обмани Смерть». И в нашей работе это, пожалуй, был единственный допустимый обман. Победить костлявую на длинной дистанции мы не могли, но на короткой, здесь и сейчас, в мою смену, в моё дежурство – каждый день. И мы делали это.
На крыльцо я вышел, чтобы перевести дух. Осенний воздух был прохладным, чистым, без привычных, забивавших нос запахов хлорки, крови и дерьма. Я стоял, втягивая его полной грудью, и чувствовал, как понемногу спадало напряжение, опускались плечи.
Скрипнула за спиной дверь. Слева встала Оксана, справа – Коля. Чарный молча сунул мне в руки кружку с чаем, горячим, крепким, сладким. Я обхватил железные бока ладонями, согревая пальцы. Октябрь только начинался, но уже холодало, а ночами и подмораживало, хоть и не так быстро, как на севере или в Москве. Вспомнился Саня Хватов, который всегда жаловался на то, что дома, в Омске, спокойно ходил в лютые морозы нараспашку, а в столице обязательно подхватывал простуду при смешных минус пятнадцати-двадцати. Кажется, ротный тогда сказал, что это из-за влажности. А в эту зиму, с сорок первого на сорок второй год, мороз будет ого-го какой…
– Отошли из-под Харькова, – сказал Коля, глядя куда-то сквозь старый клён. – Наши все под Воронежем.
– Галку с Ганкой Городинский забрал, – добавила Оксана. – В тылу теперь, далеко где-то. Я не разобрала точно где.
– Как поняла, о ком речь? – хрипло спросил я. Новость была настолько хорошей, что дышать снова стало тяжело. Те, кого я оставил в Харькове, кого считал обречёнными, живы и в тылу, под крылом профессора, при работе. Значит, шанс теперь был и у них.
Она приложила сложенные колечками пальцы к глазам, изобразив очки, и скривила губы, став действительно похожей на Бориса Михайловича Городинского. Потом без стеснения ткнула пальцем себе в грудь, показав другой рукой поочерёдно три и два пальца. А вслед за этой пантомимой потыкала указательным себе в скулы и в нос. Да, по этим параметрам девчата ей уступали, конечно. Насчёт второго и третьего номеров не знаю, разведке, конечно, виднее, но конопушки Ганны Нечипоренко я будто своими глазами увидел. Вот тебе и пообщались с капитаном разведбата молча, десять минут. Сколько новостей, и одна лучше другой.
– Хорошо, – выдохнул я. – Как он сам?
– Нормально, Вань. Чудо опять, но нормально. Сохранный, узнаёт, память рабочая. Спасибо тебе.
– Да не за что, Оксан. Сама же знаешь… – пожал я плечами.
– Знаю, – кивнула она. – Всем бы так свою работу делать. Тебе, Вань, в Москву надо, к Бурденке или самому товарищу Смирнову, в Главное военно-санитарное управление. – Она посмотрела на меня искоса.
– Не люблю Москву, – вырвалось у меня автоматически.
– Бывал? – тут же отреагировал Коля, не удивив.
– Не-а, парни рассказывали. Зимой холодно, летом пыльно, весной и осенью грязно, – равнодушно, как мне показалось, ответил я.
– Ну так это везде так, – кивнула Оксана.
– Не скажи, – я решил увести разговор подальше от собственной нечаянной промашки. – У нас в Минске знаешь, как здорово весной? А Смирнов, начальник ГВСУ, тебе часом не родня?
– А тебе Николай Угодник часом не родня? – ехидно отозвалась она. – Стала б я с вами там, за речкой, по кустам шарахаться, имея таких родственников!
– Это да, – почти хором согласились мы с Колей.
И замолчали все трое, глядя на то, как порыв ветра сорвал с клёна один из последних листьев. Красно-золотой звездой он полетел в сторону машин, кружась и переворачиваясь. Усатый Петров, стоявший у своей полуторки, поднял его, поднёс к лицу и глубоко вдохнул. А потом заметил наши взгляды с крыльца и помахал рукой, явно смутившись. Мы помахали в ответ, будто вместе с ним вдохнув аромат близкой осени. И наступавшей следом за ней страшной зимы. Но об этом снова никто, кроме меня, не знал.
– Иван Николаевич! – знакомый, но очень неожиданный голос долетел от ворот.
Я перевёл взгляд и увидел вчерашнего Толю Франта. Он шёл через двор – прямой, подтянутый, как царский офицер, но только в форме бойца РККА. Которая сидела на нём, впрочем, не хуже мундира какого-нибудь советника или там асессора – этих тонкостей и званий я не помнил. Трое таких же, в новеньких гимнастёрках, но со старыми физиономиями, не оставлявшими сомнений в их возможно крестьянском, но уж точно не рабочем бурном прошлом, держались чуть позади спокойно, только Стылый махнул рукой Коле.
– Добрый день, – удивлённо поздоровался я, сходя с крыльца. – Какими судьбами?
– Думал над вашими словами вчера, – ответил он, останавливаясь в двух шагах. – И не нашёл в них противоречия. Праздновать труса и давать врагу шанс на Победу, пусть даже бездействием, подло. Знаю, звучит громко и торжественно, – он поморщился, – но факт. Кликнул вот ребятишек. Многим по сердцу пришлись ваши слова. Скажи кому – не поверят: Толя Франт – в Красной Армии!
– Звучит как начало неплохого романа, – улыбнулся я. – Я бы почитал. Там наверняка несколько книг будет: «Подвиг Франта», «Франт – красный командир»…
– Выдумщик вы, Иван Николаевич, – улыбнулся он, и трое его спутников, не сдержавшись, захохотали, оскалив фиксатые пасти. – Но это даже мне самому больше нравится, чем «заключённый номер семнадцать-двадцать-три при попытке к бегству четырежды упал на штык товарища Иванова». Да и неспокойно стало в Тамбове. Ночью, говорят, облавы были…
– Что вы говорите? – я изобразил удивление. Не сильно стараясь, правда, но тут и зритель знал явно побольше моего.
– Сам поражаюсь! – подхватил он игру. – Мильтоны накрыли всю шайку расхитителей социалистической собственности, разом! А то, что главным там оказался один очень известный в городе «товарищ», удивило даже их. На рынке шепчутся – без чекистов не обошлось. Умеют же работать?..
– Какая познавательная история. Думаю, про неё тоже напишут. Может, даже в прессе, – задумчиво кивнул я.
– Лет через сто, – криво улыбнулся Франт. – Но не буду вас отвлекать, доктор. И спасибо. Как-то легче на душе, когда знаешь, что… что новое поколение может думать разумно и ответственно. Это воодушевляет.
Он протянул руку. Я пожал её, чувствуя, как его пальцы, сухие и сильные, сжимают мою ладонь. Крепче, чем вчера.
Мы расстались. Отделение уркаганов, а ныне бойцов Рабоче-Крестьянской Красной Армии, двинулось к военкомату. А я стоял и смотрел им вслед, думая о том, как причудливо складывается жизнь. Вот тебе и кураж воровской, озорство блатное… Война на самом деле учит быстро. Даже тех, кто уверен в том, что знает всё куда лучше прочих.
После обеда, когда я сидел в ординаторской с Ильиной, Граниным, тоже военврачом третьего ранга, и другими, обсуждая схему предстоящей операции, дверь распахнулась, и в комнату ввалился Коля.
– Муртазина и Бойко взяли! Вывели с конвоем! От Митряшова тебе бумага, на, держи!
Он протянул запечатанный пакет. Я обвёл коллег глазами. Факт отправки товарищем майором госбезопасности персонального письма молодому доктору явно их, мягко говоря, озадачил.
– Да хорош в гляделки играть! – прервал мои мысли Чарный. – Там «Эмка» их у крыльца, водитель сказал: без ответа уезжать приказа не было.
Я вскрыл пакет. Внутри был один-единственный листок с коротким текстом:
«Иван Николаевич, благодарю за помощь. Пришла информация по вашему запросу, готов поделиться. Митряшов».
– По коням, Коль! – подорвался я. – Товарищи, вернусь – дорисую, расскажу подробнее. Время дорого, простите!
Никто из коллег-врачей вопросов не задавал, все нестройно прогалдели, что всё понимают и дождутся.
Кабинет Митряшова был именно таким, каким я его себе представлял по старым фильмам и книгам. Деревянные панели на стенах, массивная мебель, шкафы с бесконечными рядами папок вдоль стен, а над столом – портреты вождей. Сам Семён Трофимович выглядел усталым, довольным и напряжённым одновременно.
– Всех взяли, Ваня, у нас – всех! Севостьянов стреляться хотел, не успел. В Куйбышеве и Чкаловске тоже сработали чисто. В Челябинске до пальбы дошло, но тоже многих арестовали. Давно такого не было, серьёзная работа. Спасибо ещё раз!
Он вышел из-за стола, пожал мне руку и вдруг, совершенно неожиданно, обнял. Кажется, даже вполне искренне.
– По запросу твоему, – продолжал он, отпуская меня и возвращаясь за стол, – коллеги из Улан-Удэ отработали. Наши твою девочку, по той самой кукле её и опознали. Малышка молчала сперва, напугалась очень. А когда ей про маму Зину и доктора Николина сказали – заплакала, обниматься кинулась. Писать, говорит, уже почти научилась, дайте мне адрес их, только печатными буквами, потому что я читать пока не умею хорошо.
Он смотрел на меня внимательно, не мигая. А я смотрел на портрет товарища Сталина над его головой – с таким лицом, с каким глядели на него в кинохрониках ребятишки, благодарные за счастливое детство. Опасаясь, что, даже так, задрав голову к потолку, слёз не удержу.
– По фототелеграфу вот прислали, – Митряшов протянул мне лист бумаги. – Она, нет?
– Могу… забрать? – еле выговорил я, глядя на глянцевое изображение. С которого на меня смотрела худая, напуганная, но совершенно точно живая Алёнка, прижимавшая к груди новую куклу. На фоне плаката с каким-то космического вида поездом и картой СССР, с надписью «Транссибирский экспресс». Шрифт был рукописным и скорее угадывался, чем читался, да и резкость постоянно плыла, приходилось зло тереть веки. Но это точно была она. Живая.
– И ещё вопрос, Иван Николаевич, – голос Митряшова вдруг стал другим. – Тут из Москвы запрос пришёл необычный. Получили там письмо про какие-то чудо-лекарства. Отследили по штампам до Тамбова, досюда. Глянь. Ты не знаешь, кто мог бы такое написать из ваших, госпитальных?
Глава 2
Вот это новости
Вопрос товарища майора государственной безопасности прозвучал без нажима или резкости. Но я, как хирург со стажем, точно знал, что без особого нажима и плавно можно делать такие разрезы, которые потом очень долго зашивать и которые крайне неохотно зарастают даже в хорошо оборудованной клинике.
Удачно, очень удачно пришла мысль принять чего-нибудь успокоительного до выезда из госпиталя. Заскочив в свою келью переодеться, отправив Колю ждать у машины, я торопливо отхлебнул из пузырька с микстурой Бехтерева. Дважды. Вероналы-люминалы были, во-первых, подотчётными, а во-вторых, «прибили» бы меня, как озимые. Нужно было ясное сознание, но менее выраженные реакции. Вон как меня Семён Трофимович грамотно раскачал рассказом и фотокарточкой. Но к тому моменту, как рядом с ней легла фотокопия письма в Москву, то ли я успокоился, то ли соли брома стали работать в полную силу. На листок с теми же черно-белыми квадратиками и полосками, похожими на поля ленты факсимильных аппаратов моего прошлого, я смотрел с лёгким интересом, не более. Глаза скользили по строчкам, узнавая собственные слова, но эмоций не было. Владимир Михайлович Бехтерев – великий врач, конечно, какую штуку выдумал.
– Узнаёшь руку? – не выдержал Митряшов, глядевший на меня так, что аж жгло. Жгло бы, если б не бром.
– Откуда, Семён Трофимович? – на этот раз удивиться удалось вполне реалистично. – Я ж не в канцелярии, не делопроизводителем там, чтоб по почерку всех узнавать. Вряд ли врач. У нас же у всех почерки такие, что впору дешифровщика вызывать.
Я хмыкнул, припомнив старую институтскую шутку о том, что всех врачей специально учат писать неразборчиво, чтобы потом по статье не подтянули, в случае врачебной ошибки.
– Это да, – протянул товарищ майор. Кажется, разочарованно.
– Могу ознакомиться? – на всякий случай уточнил я. Хватать в руки документы со стола в таких кабинетах без спросу казалось не самым верным решением.
– Да читай, чего уж, – отмахнулся он вроде бы легко, но взгляд выдавал. Легким тут было… да ничего тут лёгкого не было, откровенно говоря. Всё, от мебели до взглядов товарищей на портретах, давило. Партия, товарищи, это вам не шутки, как и государственная безопасность, говорили они в один голос – и мудрый высоколобый с рыжей бородкой клинышком, и холодно-равнодушный в пенсне, опасный, как мегрельский кинжал, и мудрый и великий, председатель Государственного комитета обороны, Совета Народных Комиссаров и просто Верховный.
Я взял листок. Картинка была не особо чёткой, но строки вполне читались. Я вгляделся в них, довольно успешно, кажется, делая вид, что вижу их впервые. Похвалив себя за то, что писать тогда догадался стоя на коленях, с прямой спиной, и на мягком, подложив на тумбочку одеяло. Почерк на мой похож был слабо. Да чего уж там – ничего общего с моим у этого почерка не было. Буквы были угловатыми, с резким наклоном влево, а не вправо, как я писал обычно. Никто из знавших меня не узнал бы этого почерка. Даже я сам, глядя на него со стороны, испытывал странное чувство отчуждения.Или велел себе испытывать именно это.
– Что думаешь? – снова будто подогнал Митряшов. А хорошие тут в госпитальной аптеке микстурки, однако. Не уснуть бы ненароком, умели раньше делать. Интересно, почему бромиды перестали выписывать в моё время? Вредно? Или опять не выгодно торговать дешёвыми препаратами, если можно продавать дорогие?
– Ничего, Семён Трофимович, – отодвинул листок я. – Не мой профиль.
– Где? – напрягся тот, заглядывая в лист, будто и впрямь ожидал увидеть там профиль, как на старых красных червонцах.
– Тут фармакология и химия какая-то специальная, точно не институтский курс, – спокойно, не чересчур ли, пояснил я. – А я хирург, мне резать да шить, а вот эти возгонки-перегонки я помню только… на уровне самогонки, извините за рифму и прямоту.
– Ну-ка, руку дай мне, – раздалось из-за спины так неожиданно, что я подскочил на стуле, невзирая на соли брома.
Андрей Ильич, выходя будто бы прямо из стены, за которой была, видимо, какая-то комнатушка или ниша, цепко ухватил меня за запястье, а вторую руку положил на плечо так, что подушечка большого пальца легла точно на сонную. Специалист, штучный специалист.
– Давай ещё разок, Ваня. Ты этот почерк видел когда-нибудь? – дед смотрел мне не в глаза, а прямо в мозжечок. Мелькнула неожиданная параллель с недавней операцией, там, где Серафима настаивала на привычном дренаже. Который не сохранил бы герметичность твёрдой мозговой оболочки и вызвал заражение. Под таким вот взглядом такого вот эксперта я едва не засомневался в целостности собственного черепа.
– Нет, Андрей Ильич, – ответить удалось ровно и честно. Уверяя себя самого, что видеть почерк – это одно, а писать им – совершенно другое. Дефрагментация и доведение до абсурда вопросов при прохождении полиграфа – несложная техника, куда проще нейрохирургии по Бурденко, не говоря уж про Канделя и Коновалова. Мне довелось как-то присутствовать на операции Александра Николаевича. Это не мастерство и не талант, это что-то совершенно невозможное – так контролировать ситуацию в таком возрасте. Ему ведь тогда за семьдесят было.
– Что ты знаешь про пенициллин? – продолжал Березин. Его палец чуть сместился, и я почувствовал, как он весь превратился в слух, в осязание, в считывание всей возможной информации с допрашиваемого. Которым был странный хирург-окруженец. Я.
– Что в конце двадцатых Флемминг открыл новые свойства какой-то плесени. В журнале писали, – пожал плечами я, снова говоря чистую правду. Вышло кривовато. Нет, сказал отлично, а пожать удалось только одним плечом – основание ладони сухонького дедушки лежало на другом, как бревно на Ильиче. Тоже другом.
– А девочку, говоришь, узнал? – не сводил с меня глаз старый волкодав. И не моргал.
Я изо всех сил поджал пальцы на ногах, молясь, чтобы не скрипнули сапоги, и сжал все мышцы, которые можно было сжать, не привлекая внимания. Так бы ещё язык прикусил, но возможности не было.
– Знаю. Алёна, мы с того берега Днепра её вывели с отрядом, – не знаю уж, получилось ли чуть разогнать пульс, но Березин убрал от меня руки и обошёл приставной стол, сев с другой стороны.
– Хорошо. Но бумагу нам с тебя взять придётся, Ваня. Сам понимаешь, документ не рядовой, – он кивнул на листок. – Видишь, нешуточное дело.
Да, визы и штампы НарКомЗдрава и НарКомОбороны я видел. И ещё какую-то подпись, начинавшуюся с буквы «Л».
– Конечно, о чём речь, – кивнул я. – Я всё понимаю.
Семён Трофимович подвинул мне бумагу и перо. И я готов был спорить на что угодно – это было то же самое перо, каким я писал оригинал. И бумага была похожей, дешёвой, за которую носик цеплялся, оставляя характерные микрополоски. Товарищи явно постарались воссоздать условия, чтобы проверить, не будет ли у меня каких-нибудь странных или хотя бы заметных реакций на знакомые предметы.
Но только товарищи не знали, во-первых, того, что перо это я после написания письма подправил пассатижами и обработал мелкой шкуркой, и теперь оно писало иначе. А во-вторых, они не знали того, что на третьем курсе я сломал правую руку и целый месяц я писал лекции левой, как и это злосчастное письмо. И про микстуру доктора Бехтерева они тоже не знали. Ну, мне очень хотелось в это верить.
Под размеренную диктовку и переглядки двух чекистов я написал, что обязуюсь «строго хранить и оберегать» и «не распространять», что понимаю «важность, ответственность и секретность» и что значения терминов «аэрация», «кристаллизация», «крустозин» и других в данном контексте не знаю. Ну и дата-подпись, как положено. Подпись вышла ровной, привычной, той, что уже стояла под десятками историй болезни в госпитале.
– Добро, – сказал Митряшов, забирая лист. – Но, Ваня, учти: если хоть одно слово из этого разговора выйдет за порог кабинета – пеняй на себя. Война, сам понимаешь.
– Понимаю, – ответил я. И это снова было совершенно честно. Честнее всего прочего уж точно.
Коля ждал внизу, в холле-тамбуре, возле бдительного и молчаливого бойца в форме госбезопасности. Видимо, волновался – иначе давно бы болтал с ним на отвлечённые темы. Чарный умел находить общий язык с кем угодно: с сёстрами, с ранеными, с санитарами, даже с уголовниками, вроде того, Стылого. Но сейчас он стоял, привалившись плечом к стене, и глядел в одну точку.
– Бледноват что-то, Вань, – сказал он негромко. Уже на улице, когда мы отошли от здания на десяток метров.
– Алёнка нашлась. Живая, в Улан-Удэ, – ответил я, шагая неторопливо, глядя под ноги. На улице Энгельса лужи стояли так же, как и на любой другой, ничуть не опасаясь соседства с такими опасными домами и их обитателями. По пути сюда Коля поведал, что обратную дорогу из «тридцать первого» дома, где базировался аппарат УНКВД, находили не все и не сразу.
– Ох, радость-то… А можно её… – замялся он.
– Можно, наверное. Но нужно ли? – я остановился и посмотрел на него. – Фашисты прут, как стадо кабанов. Вот как назад их погоним – так и заберём. Сейчас ей там лучше. Там, в тылу, не бомбят, не стреляют, есть хлеб и крыша над головой.
Здесь, в Тамбове, тоже был тыл, тоже не бомбили, была еда и кров. Но насколько это всё продлится, не ответил бы ни один самый умный и ответственный человек. И я не знал – не помнил. Про Воронеж откуда-то отложилось в памяти, а вот про Тамбов – ничего, кроме того, что здешние волки нам не товарищи. И то, выходит, неправда.
– Ну, так-то да, – согласился он. Снова хмуро.
Госпиталь бурлил, но это была не привычная рабочая суета при поступлении, когда в ворота или снятые секции забора влетали или въезжали машины и телеги. Когда каждый стоял на своём месте и знал, что должен делать. Теперь, кстати, даже у импровизированных проездов сквозь забор со стороны станции стояли или прогуливались серьёзные ребята. Сергей Мальцев, про которого Коля неохотно рассказал только, что познакомились ещё до войны, в Орле, в каком-то учебном центре, сегодня утром доложил, что периметр и корпуса под охраной, и что настоятельно рекомендует ввести пропускной режим. И мы сразу направились к Покровскому, который тут же велел подготовить приказ. Выглядел товарищ военврач второго ранга так себе, и теперь я его вполне понимал. Несколько подчинённых обвинялись по серьёзным статьям, одна убита – о рабочей обстановки, даже в военное время, всё это было очень далеко.
Сейчас только шуму стало больше. Новость о том, что в один день взяли банду, что воровала казённые лекарства, была невозможной, выходящей из ряда вон, из всех рядов сразу. Но на фоне того, что в пяти тыловых госпиталях по всему Союзу чекисты одним днём арестовали несколько десятков, а то и сотен – показания расходились – врагов народа, которые отправляли больных на фронт, а здоровых за деньги и золото – в тыл, была куда более сенсационной. Говорили, что схвачен заместитель начальника эвакопункта, тот, чьего приезда боялись все госпиталя по области. И что его племянник, Лихов, пытался бежать, но был пойман на вокзале с чемоданом золотых червонцев. Слышал я и про целую телегу золота и дорогого барахла, которую тоже приписывали мерзавцу, но верилось ещё слабее, чем в звучавший так по-киношному и книжному чемодан. И что у Муртазина, нашего военкома, нашли в сейфе целую пачку настоящих немецких марок. Всё это пересказывали шёпотом, с большими глазами, и каждый добавлял свои детали. И говорить об этом всему Тамбову предстояло ещё долго. И не только Тамбову.
– Как сходили? – спросила Оксана, выходя на крыльцо, вытирая руки переброшенным через плечо полотенцем.
Этот мирный, домашний жест смотрелся так непривычно, что Коля даже остановился. Но догнал меня, когда следом за военфельдшером вышла и его жена. Лицо Лиды было взволнованным, как и у Кати Беловой, что показалась сразу за ней. Оксана, в силу опыта и возраста, выглядела почти невозмутимой. Но то, что полотенце несчастное мяла так, будто порвать собралась, выдавало.
– Алёнку нашли. Добралась, жива-здорова, – сказал я, поднимаясь к ним по ступенькам. Чувствуя, что не то разговор-допрос отнял все силы, не то здешний аптекарь чего-то напутал с дозировкой. Хотелось сесть и не вставать. – Глядите.
Я вынул из-за пазухи фото и вручил Смирновой. Отметив, как сразу задрожала плотная, вроде бы, бумага, хотя ветра на крыльце не было. В дверях показалась Маруся. И, едва увидев в руках Оксаны фотокарточку, всхлипнула и прижалась к Кате. И уже через секунду они все обнимались, плакали, гладили глянец изображения, так, будто нашли потерянную в аду войны младшую сестрёнку или дочку.
– Не потеряла, – всхлипнула Смирнова. Будто и впрямь главным было то, что до Бурятии доехал её подарок, кривая уродка из Харьковского центрального универмага, которую она купила в тот самый день, когда провожала Алёнку. – Теперь бы Зинке сообщить – вот радости-то будет!
И женщины-девушки снова заливались слезами.
Я стоял у перил и смотрел на них, на этих героинь, которые видели столько смерти, столько крови, что любой другой с ума бы сошёл. Но эти держались. И маленькая девочка Алёнка была для них символом того, что враг не одолеет, что Победа будет за нами. Потому что где-то там, за тысячи вёрст, есть свет, есть надежда, есть то, ради чего стоит жить.
Вечером я лежал в своей клетке-келье, слушая потрескивание коптившей керосинки. За стенами шумел ветер, которого слышно не было, и гудел уже в третий раз на станции паровоз. Я думал о том, что завтра ожидались два новых эшелона с ранеными, новые операции, новая кровь. И что приёмка-сортировка получится ещё быстрее и эффективнее, потому что с каждым новым составом навыки крепли и оттачивались, и вчерашние школьницы-санитарки уже не падали в обморок от жутких рваных или гниющих ран, их не рвало, они не сбегали прочь, чтобы отсидеться, переждать, пропустить самое страшное. Потому что каждая понимала сказанное мной сразу и повторённое Оксаной и заведующими отделений: если ты бросаешь пост – твоя работа достаётся другому. Твоей подруге или товарищу. Меньше работы от того, что ты трусливо сбегаешь, чтобы рыдать под лестницей или в кустах, не станет. Просто твой товарищ раньше устанет. Начнёт ошибаться. И убьёт раненого. А вина за это ляжет на тебя.
Можно, наверное, было придумать что-то более мягкое, торжественное, как-то завуалировать прямоту словам про врачебный долг и коммунистическую солидарность перед лицом врага, но я не стал. Потому что спорить или сомневаться труднее всего с тем, во что веришь сам. А поверить проще всего в правду, какой бы жёсткой она ни была. И вот девчушки семнадцати-восемнадцати лет таскали носилки, выносили судна, меняли капельницы, делали уколы. И учились гораздо быстрее, усваивая новые навыки каждый день. Потому что учитель был невозможно строгим. И это был не я.
Коля зашёл, когда я уже почти спал. То, что охрану несли бойцы Мальцева, позволило ему вернуться к ночёвке не на шинели в коридоре, а на койке напротив моей. А я утром пробно закинул удочку Николаю Сергеевичу о том, что для молодой семьи неплохо было бы выделить отдельную комнатку, или снять где-нибудь по соседству. Начальник госпиталя рассеянно кивнул и обещал подумать, но напомнить ему завтра или через день явно не помешало бы. Слишком уж много событий сегодня случилось разом.
Чарный ворочался и скрипел так, будто вместо шерстяного одеяла лёг на стекловату. Это отвлекало, но не сильно. В сложных ситуациях человек очень много к чему привыкает – спать под обстрелом, гулять под вой сирен воздушной тревоги. В моём времени это называлось двусмысленным термином «расширение окна толерантности».
– Письмо ты писал? – спросил вдруг Коля спокойным, ровным голосом.
– Нет, – ответил я таким же, не шевельнувшись, не открывая глаз, не меняя дыхания. – А перо ты спёр?
– Я, – буркнул он, заворочавшись ещё громче и яростнее, и отвернулся к стене.



























